Рассказы о двадцатом годе - Владимир Лидин


Владимир Лидин Рассказы о двадцатом годе

М.: Издательство «Огонёк», 1925

Ковчег

В логове генеральши ковчег Ноев: всего по паре. Мух две: синяя, шпанская, безработная, и чёрная, обыкновенная, трудовая; паук и паучиха в гамаках по разным углам, оба на труде фамильном; столов — два, диванов — тоже два; всего по два — из уплотнённого особняка семикомнатного: ни встать, ни сесть.

Квартирантов вселяли: в 24. Генеральша в 24 в ковчег всё натаскала: лежит на диване, соль нюхает, ждёт. Святые темнолицые в углах нахмурились, ничему не помогают: по мученическому своему положению предлагают всё снести в жизни сей юдольной. А как снести, когда в доме барском, насиженном, мебель двигают, стену ломают, трубы от печурки выводят — устраиваются. Живуч человек — носит его перекати-полем из конца в конец, всё растеряет, от тифа к самому богу поднимется, высмотрит, что в жизни загробной, — принял пилюлю: на вселение ордер, вселился — и уже снова ростки пустил: мебелью обрастает, мандатами, пайками, детьми.

У особняка родового по Трубниковскому грузовик стопорил, дымил, выгружал: мебель, пожитки, мешки, — квартирант слева в столовой дубовой — спец важности чрезвычайной: инженер-всезнайка, и как Россию спасти — знает, но покуда молчит. Справа — сошка мелкая, советская: по части дезертирной служит, — кому, по правде если, охота на этом деле сидеть: одно беспокойство. Вот спец — это совсем другое: и по пайку, и по обхождению сразу видно: человек вежливый, не то что подрядчик какой сивый, — сам пришёл во френчике, руку подал: — Мадам, говорит, хоть ордер на вселение получил, но обижать не собираюсь отнюдь. Вижу — вы вдова, женщина беззащитная, беру на себя всё управление. Я сам от революции весьма перенёс.

Как сказал это, генеральша всплакнула, как лук в горшке к солнцу — к нему потянулась. Инженер был статный, красношеий, и по фамилии серьёзный — Цинцинатор. Цинцинатору в 10 лошадь казённую по путёвке: путёвка — бумажка нехитрая: можно и жену на кляче сивой, в чесотке, — к модистке свести, и наследника — малого Цинцинатора в первую ступень — суп есть, без ятя учиться, — и дальше свезёт кляча Цинцинатора — всезнайку, знающего и как Россию спасти, а покуда промышленность возрождающего: на пятом этаже, в кабинете за столом деловым, над которым: «Рукопожатия отменены». Конечно, оно только для платформы: для кого отменены — для просителя ледащего, унылого, с бумажонкой с лестницы на лестницу всползающего, дожидающегося, пока доедят барышни в мисочках кашицу, попудрят носики, посовещаются насчёт выдач, а для человека отменного, делового, всегда рукопожатие честное, трудовое: пожалуйте в креслице, двери прикроем, — курьерше: — Приём кончен, никого не пускать, — и коленка к коленке: вы на деле хорошем, и я не на плохом, будем друг другу полезны.

Сивая кляча вечером пайки везёт: и наркомпэтевский, и богдановский — кто Богданов, не знаю, а только дай бог здоровья, много позаботился. Опять прозодежда: хоть и сидит за столом, локти протирает, а полагается по высшей специальности: штаны кожаные и куртка кожаная. А в кожаной куртке никто пальцем не ткнёт, что буржуй, гиблое семя, а всякий сторонится, норовит уважение, оказать. Цинцинатор вечером приедет, печка клохчет, не то что «буржуйка» какая-нибудь, или «слониха», а чугунная, добротная, прежних времён. Прочим гражданам — мелкоте: по трудовой повинности — утром снег чистить, дрова пилить, с субботника на воскресник, а у Цинцинатора мандат во всю дверь: и насчёт обыска, и насчёт уплотнения, и насчёт повинности трудовой.

Генеральша утром на Смоленский: в ряд, на место привычное. Стоит, через руку шаль перекинув или штаны генеральские — мужичьё толчётся вперёд-назад, щупает, молочница бидоном пустым в бок пнёт, шаль дёрнет: приценится, начнёт торговаться, узелок зубами развяжет, пять косых замусоленных вынет, — вечером возвращается генеральша довольная, обвешанная: печку в ковчеге растопит, пшена наболтает, набухает пшено, отогреются пары, пойдёт муха шпанская верещать.

Всех по паре, один мистер Джекобс, носатый, без подруги третий десяток отсиживает: нос чёрный свесил, перья распушил зелёно-красные, сидит на жёрдочке, как представитель Европы единственный, то вдруг по клетке залазает, на клюве висит, чёрным глазом смотрит, бормочет своё попугайское. Мистер Джекобс образования домашнего, больше самородок, сам всему научился. Утром плёнки белые, лайковые, на глазах разомнёт, начнёт чиститься: перья выклёвывать, приоденется, на генеральшу спящую глаз скосит, скажет ласково: — Юлия Ивановна, кофе! — Генеральша проснётся — ну, ровно покойный генерал во сне позвал, — мистер Джекобс доволен, бормочет, свистит, хлеба мочёного дожидается. Оно, верно, вроде как саботаж с попугаями в революцию заниматься, да ещё с именем империалистическим, в анкете: «домашняя хозяйка» писать в графе: «чем занимаетесь», — однако, обрусел мистер Джекобс вовсе, попугайский свой язык забыл, — а разоспится генеральша, такой гвалт поднимет: и «Гости приехали», и «Будьте здоровы», или грянет вдруг «Боже царя храни», да так отлично, даже на сердце мятно станет.

Генеральша вечером щепочками топит, муха жужжит, мистер Джекобс качается, хоть и живёт третий десяток холостяком солёным, однако, будто даже доволен — по трудности времени. А который на дезертирном деле сидит, сосед справа, пока со службы таскал по полену в газетной бумаге, вроде судака солёного, топил, — а как все с судаками выходить стали, поставили внизу часового судаков отбирать, — теперь сидит по-норвежски, в шубе и валенках, чаем разогревается, стаканов по восемнадцати, даже ноги ослабнут. Может, оно бы и способнее было дневник Нансена читать, чтобы климат вообразить, — только дезертирных дел много — и скрипит на сверхурочных. Конечно, человек от жизни полярной сам вроде моржа становится, сидит на льдине, ус колючий натырчил, всё высматривает, склизкий, холодный, с мордой кошачьей.

Сосед дезертирный как мимо ковчега генеральшина пройдёт, нарочно норовит дверью хлопнуть, или ещё как превосходство своё доказать, не то чтобы по злобе или от дурного характера, а больше от жизни полярной: только как дверью хлопнет, кричит мистер Джекобс: «дурак», даже злоба берёт, на что птица глупая, зелёная, а свою линию гнёт.

Дезертиров ловить дело трудное: всякий от повинности трудовой увернуться хочет, — кто по службе, кто — надо не надо — а дитё родит, дитё выставит: — накося, — другой младенец вроде кукиша: только по безработности на выгрузку дров назначишь, списки составишь, — придёт злющая, кулачком сухим тыкает, прямо на ты:

— Это ты меня записал?

— Обождите, гражданка…

— Не гражданка, извиняюсь, а законная жена по церковному браку… а что в комиссариате вписались, так сорок аршин материи на улице не лежат…

— Вот и пойдёте дрова разгружать.

— Это я-то пойду? Нет, милай, скорей ты три раза издохнешь, чем я пойду… Я своё дело для республики сделала. Это что, видишь? Да ты потрогай, не бойся… видел? Ребёнок советский у меня в брюхе сидит — тоже на работы пошлёшь? Нет, брат, я в женскую лигу прописана, — и такое пойдёт нести, что во рту даже скиснет.

А другой придёт, кого на пилку назначил, да такой мандат развернёт, что в глазах сине станет: и насчёт, чтобы вне очереди, и чтоб содействие оказывать, и насчёт прицепки нагона, и насчёт прямых проводов, — так зарябит, точно товарный перед носом проходит. Так вот день промотаешься, супу вобляного в череду поглотаешь — и уж пожалуйте на северный полюс, в будуар истопленный, с розовыми цветочками. Сядешь на льдину, ноги н катанках подожмёшь, воротник поднимешь — и пошёл водить синим носиком по бумаге разграфлённой: кого куда на работы. А на полюсе южном мистер Джекобс на жёрдочке качается, клювом стучит, довольный, — разомлеет, как гаркнет «Боже царя храни», прямо с выражением монархическим, — а уж если птица глупая распевает, значит, есть, кому обучать.

Со спецом, хоть и ещё теплее живёт, ничего не сделаешь: знает, как Россию спасти, и опять со многими близок, машину за ним присылают, приходится терпеть, пока всех его знаний по ниточке не выдернут, — а насчёт генеральши бывшей определённо заявить куда следует, что по вечерам неизвестно кто распевает в комнате генеральшиной «Боже царя храни». Конечно, обвинение тяжкое, свидетелем подкреплённое, — Цинцинатор вечером чай с киевской балабухой пил, ворот расстегнул, глаз щурил, силу свою знал, ухмылялся; сосед дезертирный по моржовому своему положению на льдине по волнам разграфлённым плыл по-эскимосски, один нос синий высунув: за генеральшей приехали, вежливо попросили следовать впредь до выяснения. Генеральша перед отъездом к Цинцинатору зашла, умоляла: впредь до выяснения полной её невинности, ключ от комнаты сохранить, ковчег оберечь, мистера Джекобса взять к себе на пропитание. Цинцинатор обещал солидно, сочувствия не выказывал: человек тонкий, политический.

Генеральшу повезли, — утром шпанская в комнате нетопленной вылезла вялая, по стеклу полазила сонно, к вечеру рядом с чёрной на подоконнике легла брюхом кверху, паук с паучихой в гамаках уснули, лапки скрючили. В ковчеге окна муаром затянуло, — Цинцинатор мистера Джекобса по беспокойству характера выставил, — мистера Джекобса, ерошенного, холодного, сосед справа к себе перевёл, на северный полюс, — вечером, когда плыли оба на льдине, таким словам обучал, что мистер Джекобс только плёнки белые морщил, — вовсе смолк, постарел, старое выученное позабыл: да только раз утром вдруг гаркнет такое многословное, что сосед даже в постели плавучей присел, по ляжкам себя хлопнул.

Генеральшу в пении обвиняли монархическом, — генеральша всё разъяснила, что сама отроду не певала, голосу не имеет, а поёт мистер Джекобс, и отучить его никак невозможно, сколько ни билась. Генеральшу на двенадцатой день выпустили, даже пожалели: — Из-за птицы глупой такая неприятность, — генеральша через город шла, губки синие поджала с достоинством: пострадала невинно, над доносчиком подлым — бог, небо. Небо было мартовским, тяжёлым, белым. Под небом обвислым по тали чёрной люди тащились. Генеральша по Трубниковскому шла, на дома знакомые с вывесками новыми смотрела, вздыхала. К Цинцинатору постучала, во френче в переднюю вышел, поздоровался без сочувствия, чтобы не повредить чем, ключ отдал. Генеральша в ковчег вошла, охнула: было в ковчеге всего не только по паре, а вовсе и по одному не хватало: один столик оставили, да печурка ржавела холодная: в комнате Цинцинатора мебель красная, шёлковая, с цветочками, стояла, ковёр персидский на стене раскинулся — генеральша губами дрожащими спросила, по какому праву к себе перенёс. Цинцинатор красным надулся, синие жилы на лбу налил, гаркнул:

— С контрреволюционным элементом переговоров вести не желаю… Конфисковано по декрету. Потрудитесь не мешать заниматься ответственною работой.

Генеральша до вечера в ковчеге холодном пролежала, — к вечеру из комнаты справа полярной мистера Джекобса в ковчег разорённый вдвинула, села у холодной печурки, сухим кулачком щёку подперла, сказала: — Один вы у меня остались, мистер Джекобс, — мистер Джекобс глазом круглым взглянул, вспушился, да такое вдруг гаркнул в ответ, что как сидела генеральша на стуле, так до вечера и осталась, не двигаясь. А мистер Джекобс, довольный, ковчег оглядывал, воркотал и сыпал, сыпал такое, что даже сам подавился.

Генеральша на пятый день на Смоленском стояла, на земле в клетке мистер Джекобс пушился, — китаец подошёл, присел, подул ему под перо, сказал:

— Куплю, мало-мало… твоя сколько хосис? Попугая не шанго… старая птиса, — всё приседал, лопотал, пальцем по ладони чертил. Потом деньги вынул, отмусолил, понёс клетку. Мистер Джекобс хохлился, качался, плыл: учиться предсказывать судьбу, китайское счастье из ящика вытягивать.

Генеральша в ковчег опустевший вернулась, посреди села, руки сложила. Мухи все спали, брюхами кверху. Цинцинатор на заседание с портфелем уехал на кляче сивой. Сосед справа от всех своих дезертиров под шубой на льдине лежал, пышал не чаем налитый, а кровью горячей, розовую сыпь на грудь и лоб выгонявшей.

Генеральша, как вспомнила словами, какими приветил её мистер Джекобс, голову на жёсткую подушку, бисером вышитую, положила, поплыла: в ковчеге полярном, по морю северному — до самой тьмы: пока щекою рисунка цветистого, бисерного не переняла.


Зима 1922 года

Москва

Китай

Хороший народ — китайцы, и рис едят палочками. А вот как возьмут тебя под уплотненье, да по ордеру жилищного вселят: в гостиную, под Клевера, под лес на закате, с мебелью родовой от Черномордика — вдову агронома сам-пять: все дитьё, — и чтоб китайцев скорёжило, хоть и разводят рис: косоглазые и ласточкины гнезда едят, под мандаринами ходят. А до мандаринов ли, когда по талону седьмому третий день обещают, а хлеба не дают. По пятому выдали: канареечного семени полфунта; оно бы ничего по-канареечному запеть, да с притолоки вдове агронома — прямо на шляпку ненавистную коробом, да ведь зазорно: бывший домовладелец. А хотя и бывший, однако у ворот на синем фонаре, под номером вырезанным 13, точно сказано: Синебрюхова по Б. Толстовскому, — лучше всякого нотариуса докажет, если придётся.

Вдова с утра перевозилась: на салазках с Зацепы шкаф волокла, диван без ножки, сундук фамильный, давно уже утробу по татарве развеявший; матрац трухлявый, с самой Зацепы мочальное своё естество разнёсший по ветру. Дитьё тоже таскало, возилось, сопело: все деловые, жизнью обученные. Вдова бюст Пушкина носом поставила в угол: женщина была серьёзная, от революции пострадавшая; дитьё горшочек в коридоре, возле спальни, пристроило, младший на горшочке сиднем сидел, озабоченный.

В жилищный отдел Синебрюхов Илья Ильич ходил объясняться, — объяснили: имеет, как нетрудящийся, права канареечные: сиди на жёрдочке и славь солнце. И солнце хоть не славил, а наоборот, и на солнце поглядывал криво: — Красное, дьявол… И ты покраснело, прислуживаешься, — а сидел возле печурки, пчёлки жужжащей, помешивал, щепочки подкладывал — и в кресле засыпал от обиды.

Сосед Адам Адамыч устроился: раньше ходил на танцевальные вечера играть па-д’эспань или «На сопках Маньчжурии», — теперь по военному ведомству, по части просветительной: и паёк получает, а намедни банку с повидлом и ногу баранью, жирную, приволок. Все хороши, подлаживаются, — оно бы неплохо местечко поуютней, попаёчней, по отделу продовольственному, да ведь не пустят: бывший домовладелец. А какая корысть от этого: в доме дрова колют по кухням, трубы полопались, по делам всяким ходят в подвал — дом бы ржаной высоко взошёл, а кирпичный только сыреет. Обиды в жизни не оберёшься: категория 4-я вместе с о. Иоанном и псаломщиком, — всем людям, как людям, в домовом комитете отвешивают: по кусочку суглинному, со щетинкой, — а 4-й категории спички, две коробки, — сперва вонь, потом огонь, — горят зловеще, сине, серой пахнут, словно чёрта жжёшь. Опять домовладелец, — пришли: — распишитесь — насчёт повинности трудовой: это на рассвете бери скребок и лопату и ступай перед домом чистить, а барышни входящие, исходящие, справочные, ундервудные — в 10 на службу бегут, носик напудренный высунут: — Чистите? — словно не со скребком стоит, а с валторной. Даже сердце вскипит: вот пойди, добейся у них, пудроносых, толка, где что находится — выстудят, калекой на всю жизнь останешься и уйдёшь ни с чем.

Илья Ильич поскребёт, пойдёт к пчёлке, пчёлка жужжит, утешает: — всем порядочным людям плохо, ступай на Смоленский, на кой тебе чёрт сюртук, когда наденешь, схоронят и во френче. А сюртук добротный, петуховский, без сносу: с самой свадьбы и до похорон. Разве татарин ту цену даст: придёт косоглазый, жиденький, седенький, носиком шмургает, на свет поглядит, почмокает, — а ещё Русь под собою держали, тряпичники, коноеды: ах, Русь, Русь, много ты вынесла!

Раньше у ворот вывеска строгая: «Запрещается петь, играть, останавливаться, старьёвщикам, разносчикам и татарам», — а теперь во двор всякий лапсердачник забегает по нужде, да прямо на стенку; старушонки в мусоре роются, картофельную кожуру собирают. В череду простоишь, воблу твёрдую об стол обобьёшь — на сковородке поджаришь кольчиком: на касторовом масле, вроде стерлядки. Тоже по домовому комитету неприятности: жил жилец; в номере третьем, смирный, бумагу исписывал, вроде Пушкина: ночью дежурство по домкому, всё спит, — в одном окне только свет — сидит, пишет: не то «Руслана и Людмилу», не то «Капитанскую дочку» — шут их знает, этих сочинителей. Раз пришёл радостный, глаза блестят, объявил, что выдают по союзу их писацкому по три пуда картошки: утром на салазках приволок — три дня отъедался, даже порозовел. А потом больше не выдавали, ходил сумрачный, всё у вегетарианской меню по-еврейски читал: справа налево, — страшный стал, жёлтый. Утром вдруг вышел, на Илью Ильича посмотрел, как обязанности свои трудовые исполняет, руку простёр, объявил: — Послан господом Иисусом нашим для спасения мира от зла. Человек есть совершенство. Так говорит Рамачарака, — как сказал скверное это слово: — Рамачарака, — понял Илья Ильич, что не в порядке человек, — раньше смирный был, слов этих никогда не произносил. И пошло, пошло: по дому стал ходить, всех к спасению призывать — сам жёлтый, глаза чёрные, волосы с висков седые торчат. И кончился человек: отвезли по свидетельству на дачу — к королям, министрам, фельдмаршалам. Бумагу его исписанную Илья Ильич прибрал, всё пчёлке на поживу: — Аз есмь дух Вселенной — и котлетка морковная шипит, пока льются коричневым буквы.

Ночью по домкому дежурство: от бандитов. Бандиты по переулкам ходят, на американских пружинах прыгают, людей в особняк безглазый бросают.

А разве кого заставишь дежурить: например, номер пятый, такой отчаянный — не то чтобы объясниться по хорошему, а гаркнул — Я Цус, чистить не обязан. — А шут его знает, что такое Цус, — Адам Адамыч, сосед, так объяснял: старший сын от Гвиу и Цупвосо, наверно эстонцы или латыши. Вот за всех и приходится: главное элемент домовладельческий, — чуть что и в кастрационный лагерь пожалуйте. Правда, человек в летах, а кому охота без потомства оставаться: дети на старости кормить обязаны, социальное обеспечение от господа бога испокон.

Дальше