Положение казалось отчаянным.
Однако выход понемногу нашелся сам собой, как всегда бывает в жизни.
Во-первых, из части наконец пришел аттестат на денежное довольствие, на который Петя уже перестал надеяться. Он сразу получил жалованье за два месяца.
Но этого мало.
Корнет Гурский надоумил Петю подать два прошения: одно в комитет Красного Креста, а другое в бывшее ведомство императрицы Марии — на предмет получения единовременного пособия в одном месте «за ранение», а в другом — «на лечение».
— Лично я уже оторвал в каждом ведомстве по два раза, — сказал корнет, — дай бог здоровья доблестному Красному Кресту и бывшей августейшей старушке Марии Федоровне, чего и вам желаю от господа бога, ура!
При этом он несколько раз быстро и мелко перекрестился, словно бы отмахиваясь от мух.
— С вас грандиозный магарыч! — крикнул он, когда Петя отправился за ответом.
К своему крайнему удивлению, Петя без звука получил в обоих местах по сто рублей. В Красном Кресте ему дали три невзрачных, куцых керенки какого-то ненадежного буро-коричневого цвета, с плохими водяными знаками и двуглавыми орлами без корон, отчего они напоминали каких-то странных уродливых гусей; две керенки были достоинством каждая в сорок рублей, одна в двадцать.
Зато в ведомстве бывшей императрицы Марии щегольской военный чиновник подал Пете совершенно новенькую, хрустящую романовскую сторублевку с божественными водяными знаками, радужной сеткой и портретом величественно-снисходительной пожилой немки Екатерины Второй.
Петя до сих пор никак не предполагал, что пустяковая дырочка в верхней трети бедра может доставить человеку такие материальные выгоды.
Столько денег Петя сроду не только не держал в руках, но даже никогда не видел.
Правда, это были уже далеко не прежние, довоенные рубли — теперь они стоили гораздо меньше, — но все же Петя почувствовал себя богачом.
Из лазарета он вернулся даже не на простом извозчике, а на так называемом «штейгере», то есть в экипаже на резиновом ходу, с двумя фонарями на козлах и откидным верхом, и подкатил к лазарету с таким блеском, что Мотя, дежурившая внизу, у гардероба, всплеснула руками:
— Смотрите, какой он шикарный!
— Спрашиваешь! — подмигнул ей Петя.
Он понял, что ему опять стало везти. Он знал по опыту, что если раз повезло, то теперь будет везти долго. И он не ошибся. Для него началась полоса везения. Все делалось, как по щучьему велению.
Едва он подумал, что не худо бы послать Чабана в часть за вещами — благо теперь это было совсем недалеко, так как Румынский фронт уже приближался к Днестру, — как в ту же минуту в палату вошла какой-то легкой, несвойственной ей танцующей походкой Раечка, бросилась к Пете на шею — вся красная от непомерного волнения, с полными слез, сияющими, счастливыми глазами, крича на весь лазарет:
— Петька, вообрази себе! Вчера вернулся Георгий! Абсолютно целый, абсолютно невредимый, абсолютно красавчик. Жорка, иди сюда!
И тут же из-за спины Раечки выросла крупная, неуклюжая фигура Колесничука, который втащил в палату так называемый гюнтер — походный офицерский сундучок со складной кроватью — и поставил его перед Петей.
— Получай свои вещи.
— Ты гений, Игорь Северянин! Вообрази, я сижу абсолютно голый и босой.
— Я так и думал, что ты обрадуешься.
— Ну, брат, ты себе не можешь представить, как это кстати. Это, брат…
Петя не находил слов. Это было как раз то, чего ему так не хватало: в сундучке находились парадные выходные хромовые сапоги с маленькими, высокими каблучками и длинная офицерская шинель из хорошего солдатского сукна, на крючках, на байковой подкладке до половины, из числа тех щегольски выкроенных шинелей, которые сразу же делают человеку широкие плечи, твердую выпуклую грудь и стройные, узкие бедра.
Петя и Колесничук застенчиво поцеловались, причем Петя сразу же заметил, что на погонах Колесничука уже не одна звездочка, а две. Значит, за это время его уже успели произвести в подпоручики, и Петя ощутил легкий укол самолюбия.
Но добряк Колесничук тут же сказал:
— Тебя тоже представили.
— А в приказе уже есть?
— В приказе еще нет, но считаю, что уже все равно что есть. На фронте это быстро. Кроме того, тебе дали за ранение клюкву.
— Что ты говоришь?
— Клянусь бородой пророка.
— А в приказе есть?
— В приказе есть. Я даже выписку тебе привез.
— Клюква! Вот это номер!
Клюквой назывался орден «Святыя Анны четвертой степени за храбрость», который носился не на груди, а на эфесе шашки с особым темляком на красной орденской ленточке, почему и назывался «клюква».
Иметь «клюкву» на шашке было мечтой всех молодых прапорщиков.
Петя сейчас же представил себя с георгиевской ленточкой в петлице и с «клюквой» на кортике.
(К сожалению, в то время, при Керенском, большинство офицеров вместо неудобных в бою шашек носили небольшие морские кортики, что, впрочем, тоже имело свою особую прелесть.)
Интересно знать, как он понравится в таком виде своей Ирен?
При одной мысли о ней он залился румянцем и чуть было не воскликнул: «Представь себе, Жора, я женюсь на дочке генерала Заря-Заряницкого!»
Но, вспомнив, что дал слово, хотя не без труда, но все-таки промолчал.
Петя смотрел на Колесничука и вдруг со всеми подробностями представил себе день, когда они расстались.
Он вспомнил долговязую фигуру Колесничука с каской на затылке, который, догоняя цепь, бежал зигзагами по гребню высоты, время от времени приседая и бросаясь на землю, пока не скрылся в дыму артиллерийских разрывов.
Теперь Пете не верилось, что он тоже был в этом аду. Как он выдержал? Нет, нет, надо сделать все возможное, чтобы не попасть туда опять.
— Что же было потом? — спросил Петя. — Мы тогда все-таки заняли третью линию или не заняли?
— Занять-то заняли, да не успели закрепиться. К вечеру «он» как навалился, как стал нас молотить… Кошмар! Одним словом, мы потом драпали без передышки восемь дней и никак не могли остановиться. Ты знаешь, Петька, тебе-таки здорово повезло. Ты еще сравнительно легко отделался.
— А ты?
— Ну, брат, я — это просто чудо. Остальных офицеров выбило всех до одного.
— Что ты говоришь! — ужаснулся Петя.
— То, что ты слышишь.
— Прапорщик Иванов?
— Убит.
— Поручик Лесли?
— Убит.
— А командир батальона капитан Колчин?
— Убит.
— Ужас!
— Я ж тебе говорю. Из офицеров почти никого не осталось. А солдат — и не говори! Мамочка-мама! В каждой роте переменилось три-четыре состава.
— Значит, из офицеров только мы с тобой?
— Да. И еще волонтер из пулеметной команды, забыл его фамилию?
— Пустовалов?
— Во-во. Так ему оторвало обе ноги. Но жив. Теперь остатки дивизии в Оргееве на переформировании.
— А ты?
— Перевожусь в украинские части. В первый гайдамацкий курень. Поближе к Раисочке, — прибавил он, обнимая жену и глядя на нее с обожанием. — Не так ли, мое серденько?
— Так, так, добродию, — отвечала она, прижавшись к Колесничуку и блестя своими счастливыми глазами, черно-синими, как виноград «Изабелла».
Петя уже несколько раз слышал слова «Центральная рада», «гайдамацкий курень» и прочие. Но все это казалось ему до сих пор каким-то большим чудачеством, чьей-то наивной выдумкой.
Но вот, оказывается, все это вполне серьезно, а в фантастический «гайдамацкий курень» даже можно перевестись из действующей армии, то есть, выражаясь проще, драпануть с позиции и окопаться в тылу.
— Однако ты, Жора, здорово словчил, — заметил Петя, не ожидавший такой прыти от простодушного Колесничука.
— А як же! — ответил Колесничук подчеркнуто по-украински, или, как тогда называлось, «на мове».
А Раечка вдруг звонким голосом пропела из «Запорожца за Дунаем»: «Теперь я турок, не казак!»
— И вообще, хай живе вильна Украина! — прибавил Колесничук, лукаво прищурился, как бы желая дать понять, что он вовсе не такой простак, как это может показаться с первого взгляда.
И Петя вздохнул с облегчением. Остатки всех его мрачных мыслей рассеялись, как туман. Нет, жизнь такая штука, что всегда можно как-нибудь выкрутиться. Уж если судьба так легко выручила симпатягу Колесничука, как будто нарочно для него выдумав «Центральную раду» и какие-то «гайдамацкие курени», где можно без особых хлопот окопаться в тылу, то и Петя тоже с его везением как-нибудь не пропадет.
16. Цена крови
Предвкушая встречу с Ириной, предоставленный самому себе для «проверки своих чувств», Петя провел восхитительные две недели, наслаждаясь, как ему казалось, своей последней свободой.
16. Цена крови
Предвкушая встречу с Ириной, предоставленный самому себе для «проверки своих чувств», Петя провел восхитительные две недели, наслаждаясь, как ему казалось, своей последней свободой.
Недолго думая он нацепил на погоны вторую звездочку и повесил на кортик длинный анненский темляк, купленный Чабаном по его поручению в магазине гвардейского экономического общества.
Петя немного поколебался и снова послал удивленного вестового в город, приказав ему на этот раз купить шпоры, ибо кто же из молодых офицеров не мечтает в тылу о шпорах!
Петя же все-таки был артиллеристом, чем-то вроде артиллерийского адъютанта при пехотном батальоне — должность, созданная на фронте в последнее время для взаимодействия пехоты и артиллерии.
И тут Петя чуть было не вскрикнул от приятной неожиданности. Ну да, конечно, он был адъютант. Это совершенно ясно. А раз так, то, значит, он мог, кроме шпор, на самом законнейшем основании носить также и аксельбанты.
Черт возьми! Как он не сообразил этого раньше!
— Стой, Чабан! — крикнул он в окно вестовому, который уже заворачивал за угол. — Вернись! Кроме шпор, захватишь еще аксельбанты, — сказал он, когда Чабан вернулся. — Понятно?
— Так точно.
— А ты знаешь, что такое аксельбант?
— Никак нет.
— Так зачем же ты говоришь, что тебе понятно? Давай я тебе лучше напишу.
Петя разборчиво написал на листке из полевой книжки слово «аксельбанты». Чабан спрятал записку под фуражку, ринулся в магазин гвардейского офицерского экономического общества, и через час прапорщик Бачей уже стоял внизу, возле гардероба, с ног до головы отражаясь в трюмо Ближенских во всей своей красоте: с георгиевской ленточкой, «клюквочкой», шпорами и аксельбантами защитного цвета с металлическими висюльками.
Он себе очень нравился в таком виде. Он ликовал. Хотя в глубине души он и чувствовал смутно, что, может быть, с аксельбантами он слегка перехватил.
Именно в таком нарядном виде Петя прежде всего и предстал перед отцом.
Василий Петрович ютился в маленькой проходной комнате, которую нанимал в семье еврейского портного на Малой Арнаутской, в одном из самых бедных районов города.
Петя, конечно, не ожидал увидеть ничего хорошего, но он был поражен царившей здесь нищетой. В особенности его ошеломил тяжелый, застоявшийся воздух, насыщенный приторными запахами чеснока, фаршированной рыбы и еще чего-то в высшей степени свойственного еврейским портным, быть может, залежавшегося коленкора, конского волоса, холстины или какого-нибудь другого портновского приклада.
Здесь был вечный сумрак.
Чад. Пеленки. Дети. Гудение керосинки «Грец».
На столе с ногами сидел еврейский портной в железных очках и пейсах и шил.
Натыкаясь на детские горшочки и больно ударившись коленкой об угол большой чугунной швейной машины, Петя шагнул за ситцевую занавеску и увидел полуодетого отца, который сидел в пенсне на носу за своим письменным столом и, близоруко наклонившись над кипой бумаг, время от времени делал на полях аккуратные значки.
— Папочка!
— А, это ты, сынок. Садись куда-нибудь. Я сейчас.
Василий Петрович поставил еще один значок, похожий на квадратный корень, снял пенсне и весело посмотрел на сына, но, заметив его щегольской вид, умоляюще замигал глазами.
— Ты что это, Петруша? Уже выздоровел? Неужели опять на позиции?
И все лицо его, даже буро-малиновая шея, побледнело.
— Ну, до позиций еще далеко, — сказал Петя, усаживаясь на железную отцовскую кровать. — Да и вряд ли успею. Видать, война кончается.
Василий Петрович снова повеселел:
— Дай бог. Прекрасно. Ну, Петруша, рад тебя видеть. Спасибо, что навестил. А я тут, видишь ли, совсем недурно устроился. Удобно, а главное, дешево. Вполне по средствам. Тесновато, правда, но много ли человеку нужно?
Он чуть было не сказал «земли нужно», но сам испугался и пропустил слово «земли».
Петя увидел некоторые из их вещей, загромождавших всю эту каморку с грязными, очень старыми обоями со следами клопов.
Здесь были их умывальник с треснувшей мраморной доской, висячая бронзовая лампа из столовой, шкаф со знакомыми, но как бы сильно постаревшими книгами, бельевая корзина в виде бочки с кольцами, стенные часы, те самые, механизм которых отец каждый месяц собственноручно купал в керосине.
Из узлов выглядывали старые носильные вещи, между прочим Петин швейцарский плащ, с цепочкой вешалки, так живо напомнившей Пете бурю в горах, Марину, письмо с адресом.
Петя увидел большой, увеличенный с фотографии портрет матери в черной раме: на Петю слегка раскосыми японскими милыми глазами из-под челки смотрела молоденькая гимназистка в белом переднике и круглом отложном воротничке.
Мать смотрела на сына. И мать была года на три младше сына.
В углу висела семейная икона Бачей — спаситель с двумя поднятыми перстами, в серебряном фольговом окладе, с восковым свадебным флердоранжем за стеклом, и перед ней, совсем-совсем как в детстве, теплилась малиновая лампадка, а на стене слегка колебалась тень сухой пальмовой ветки.
Семья распалась, но Василий Петрович, как улитка, всюду носил на спине свой домик.
— Омниа меа мекум порто, — сказал отец, хрустя пальцами. — Все свое с собой ношу.
Петя хотел сообщить отцу, что женится, но промолчал, почувствовав странную неловкость.
— Получай, — торжественно проговорил он и с треском выложил на стол прямо на корректурные листы новенькую сторублевку.
— Что это?
— Матушка Екатерина.
— Зачем? — нерешительно, даже несколько испуганно спросил Василий Петрович.
— Бери, бери, старик, пригодится, — произнес Петя, изо всех сил стараясь под ненатуральным тоном какого-то доброго молодца скрыть чистое, радостное волнение сына, впервые в жизни приносящего отцу первые заработанные деньги.
Эти деньги были ценой его крови.
Василий Петрович сразу понял, что делалось в душе сына.
— Спасибо, мальчик, — сказал он просто и весело прихлопнул сторублевку своей старческой рукой с набухшими венами и вросшим в палец обручальным кольцом. — Ты меня, признаться, выручил. Теперь, знаешь ли, такая дороговизна, что на базар и не сунься.
Он обнял сына и по старой привычке поерошил ему волосы.
— А как же, так сказать, у тебя отношения с действующей армией? — спросил он, с тревогой заглядывая в глаза Пете. — Я вижу, ты уже поправился, и меня это тревожит. Неужели тебя опять потащат на эту муку?
Для «оборонца» подобные слова были весьма странными. Но, может быть, он уже стал «пораженцем»?
— А! — легкомысленно махнул рукой Петя. — Не думаю. Вряд ли. Дело идет к концу. Во всяком случае, пока меня не трогают. Живу себе в лазарете и в ус не дую.
— Ох, Петруша, Петруша…
Василий Петрович вздохнул, посмотрел на образ Христа-спасителя и перекрестился.
По-видимому, он уже и вправду стал «пораженцем».
— Ну, старик, так будь здоров. Теперь мы будем видеться часто, — сказал Петя, испытывая сильное желание поскорее выйти на свежий воздух, вон из этой трущобы.
Но вдруг что-то рванулось у него в сердце.
— Папочка! — воскликнул он, изо всех сил обняв отца за шею, и припал лицом к его голове, похожей на большое растрепанное гнездо.
Он стал осыпать поцелуями его шею, лицо, руки и, с трудом сдерживая слезы, выбежал по скрипучей лестнице на сумрачный двор, увешанный тряпками, где холодный октябрьский ветер раскачивал высохшие плети дикого винограда, обвивавшего проволоку, натянутую с наружной стороны щелистых, дощатых галерей с кое-где выбитыми стеклами.
Петя вскочил на дожидавшегося его извозчика и, купив на Дерибасовской в новом, военного времени, модном кондитерском магазине «Бонбон де Варсови» (то есть «Варшавские конфеты») десяток замечательных, очень дорогих пирожных, уложенных хорошенькой полькой серебряными щипцами в картонную коробочку, поскакал с визитом к тете.
У ворот на стене Петя увидел самодельную вывеску, извещавшую, что во дворе направо, ход вниз, открылась общедоступная библиотека-читальня для интеллигентных тружеников, спросить мадам Янушкевич.
Тут же по-детски была намалевана какая-то странная птица вроде курицы с растопыренными крыльями, в которой лишь человек с большой фантазией мог угадать изображение раскрытой книги.
От слов «мадам Янушкевич» Петя болезненно поморщился, но все же, решительно звеня шпорами, вошел во двор, повернул направо, спустился вниз, нашарил в потемках дверь, обитую рваной клеенкой, и сразу же очутился перед Татьяной Ивановной, которая в прическе валиком а-ля знаменитая исполнительница цыганских романсов Вяльцева сидела в пустой прихожей за маленьким столиком с ящиком библиотечной картотеки.