Том 6. Зимний ветер. Катакомбы - Катаев Валентин Петрович 24 стр.


Гаврик бросился к двери аптеки, и как раз в это время новая пуля влетела в витрину и отбила горло громадного грушевидного графина с ядовито-зеленой жидкостью, обычно выставляемого в окнах аптек. Литая фигурная пробка со звоном покатилась, и в графине закачалось отражение улицы, на которой шел бой.

Первой, кого увидел Гаврик в аптеке, была Мотя, и он понял, что это перевязочный пункт санитарной дружины Красной гвардии железнодорожного района.

Ничего не спрашивая, с остановившимися глазами, побелевшая от ужаса, Мотя помогла Гаврику переложить Марину с плеча на носилки. Несколько таких же носилок было в беспорядке расставлено на зашарпанном, местами окровавленном полу аптеки, и четыре обросших студента-медика, с повязками Красного Креста на рукавах зимних шинелей, хрустя галошами по битой аптекарской посуде, оказывали раненым первую медицинскую помощь.

Одна из пуль попала с улицы рикошетом в шкаф с медикаментами: из разбитых фаянсовых банок сыпались белые и желтые порошки. Резко завоняло йодоформом.

Мотя стала на колени и куском гигроскопической ваты, смоченной в эфире, вытерла лицо Марины, очистив ранку на вздувшейся переносице.

Ее руки задрожали, и она едва не выронила склянку с эфиром.

— Что? — спросил Гаврик. — Плохо? Мотя заплакала.

— Выживет? — спросил Гаврик торопливо.

Мотя глазами, полными слез, посмотрела на Гаврика, не понимая, как он может не понимать, что Марина уже умерла и начинает остывать.

— Идите, — беззвучно сказала Мотя.

— А Марина?

— Идите, — умоляюще повторила Мотя. — Управимся без вас. Идите, дядечка, я вас прошу.

Она показала рукой на улицу, где кипел бой. Гаврик стоял в оцепенении, не в силах отвести глаз от Марины, от ее худого, задранного вверх подбородка. Он ждал, что она вздохнет, пошевелится.

— Не стойте тут! — закричала Мотя плача. — Не путайтесь. Не видите, что делается? Гайдамаки наступают. Сейчас будем эвакуироваться!

Студенты уже начали вытаскивать носилки с ранеными через внутренние комнаты аптеки во двор, где боком стояла санитарная линейка и две реквизированные пролетки с лошадьми, но без извозчиков на козлах.

— Как же я вас потом найду? — растерянно спросил Гаврик, так и не дождавшись, чтобы Марина пошевелилась. — Прощай, Мотя, я пошел!

— Ой, дядечка! — вслед ему крикнула Мотя и опять заплакала, вытирая лицо вывернутой кистью руки, в которой продолжала сжимать кусок окровавленной ваты.

На ходу перезарядив винтовку, Гаврик побежал обратно к своему отряду, но, пробежав четверть пути, вдруг остановился как вкопанный.

Только сейчас до его сознания дошло, что за все время Марина ни разу не пошевелилась. Как потерянный, он бросился назад в аптеку, желая убедиться, что она жива.

Но на углу Ришельевской и Троицкой все уже изменилось. Цепочка красногвардейцев и матросов, отстреливаясь, медленно отходила в сторону городского театра.

Красного флага над оставленной баррикадой уже не было, хотя несколько человек, продолжая лежать на поваленном вагоне, все еще стреляли залпами. На этот раз Гаврик заметил среди них Терентия, дядю Федора и еще кого-то из горкома.

Позади вагона на мостовой лежал, раскинув руки, убитый матрос.

В аптеке уже никого не было. За это время в нее, видимо, попала пулеметная очередь, разворотившая несколько кружек разных благотворительных обществ, прибитых возле кассы: общества спасания на водах, в виде лодки, голубой кружки с шестиугольной звездой — щитом царя Давида — в пользу бедных евреев, скобелевского комитета и многих других.

На полу вместе с черепками аптекарской посуды под ногами звенели медяки и шуршали почтовые марки, заменявшие в то время серебряные деньги, высыпавшиеся из развороченных благотворительных кружек.

Посреди пустого двора лежала, конвульсивно подергивая задней ногой, убитая лошадь. Раненых уже увезли.

Почему-то это успокоило Гаврика. Раз увезли, значит, Марина теперь в безопасности.

Он сильным рывком затянул на себе пояс с опустевшими подсумками и снова побежал на угол Троицкой и Пушкинской.

Гаврик увидел, что его отряд продолжает держаться, превратив подбитый гайдамацкий броневик в баррикаду. Но все же к вечеру пришлось отступить до Ланжероновской, где и закрепились между бывшими Английским клубом и Археологическим музеем с двумя каменными бабами при входе.

К ночи бой затих.

Теперь город был неправдоподобно молчалив и темен. Кое-где на перекрестках горели костры, возле которых грелись гайдамацкие или красногвардейские патрули.

Между отрядами Красной гвардии, действующими отдельно, теперь устанавливалась связь. Это была передышка до утра. Ночью не воевали.

Для Гаврика эта ночь была ужасна.

32. День и ночь

На рассвете бои возобновились.

За ночь на стенах домов было расклеено воззвание военно-революционного комитета, спешно отпечатанное на сером газетном срыве:

«На улицах Одессы идет кровавый бой между защитниками Советов рабочих, солдатских, крестьянских и матросских депутатов и сторонниками Центральной Рады. В этой решительной схватке вам, граждане, необходимо занять твердую и решительную позицию. Все, кому дорога революция, должны открыто и честно стать на сторону стражей революции — Советов рабочих, солдатских, крестьянских и матросских депутатов».

Это воззвание Гаврик собственноручно набрал и тиснул в пустой типографии «Одесского листка», при свете двух электрических фонариков, которые держали, стоя возле наборной кассы, связные Пересыпского района, присланные Чижиковым из штаба Красной гвардии с подлинником воззвания, написанным синим карандашом на листке из полевой книжки рукой Родиона Жукова.

Гаврик давно уже не набирал и теперь, взяв в одну руку верстатку, а другой рукой на ощупь беря из кассы тяжелые крупные литеры, почувствовал на короткое время успокоение, как будто бы вокруг ничего особенного не происходило, а Марина на минуту отлучилась из наборной и сейчас воротится.

Он уже вторые сутки ничего не ел, но голода не чувствовал, а только совсем легкое головокружение, от которого все его мысли потеряли тяжесть и как бы легко скользили, ни на чем особенно не задерживаясь.

Но, сделав набор, завязав его шпагатом и положив на цинковый стол с тем, чтобы тиснуть корректуру, он на одну секунду, на один самый короткий миг, вернулся к действительности. Он с пугающей ясностью представил себе остановившееся лицо Марины с опухшим, заплывшим глазом, тусклый блеск этого глаза, и ужас пронзил его до самого дна души. Но сейчас же все заволоклось приятным туманом, и, когда Гаврик набивал на набор пахнущей керосином щеткой мокрый лист срыва, а потом снимал его, разглядывая серый оттиск, ему уже казалось, что Марину, наверное, давно привели в чувство, хорошо, надежно забинтовали ей голову, и теперь она ищет его по всему городу — все такая же в своей финской шапке, с короткой кавалерийской винтовкой за спиной.

Напечатав на американке штук пятьсот воззваний, Гаврик велел отнести их как можно скорее в штаб Красной гвардии товарищу Жукову, а сам попытался из пустого кабинета редактора соединиться по телефону с городской больницей, где, по его предположению, должны были находиться раненые красногвардейцы. Может быть, вместе с ними там была и Марина.

Центральная телефонная станция долго молчала, а потом грубый мужской голос сказал:

— Слухаю!

Гаврик понял, что станция занята гайдамаками.

— Заткнись, жупанник! — крикнул Гаврик в трубку и вышел из редакции «Одесского листка».

Город был темен, гулок, неприветлив. На углах догорали ночные костры. Шаги звонко отдавались в каменных стенах домов.

В воздухе немного потеплело. На домах выступила изморозь, и полукруглый фасад городского театра с черными скульптурными группами в нишах кое-где побелел от инея.

Очень медленно светало.

В коридорах улиц мелькали электрические фонарики патрулей. Цокая и срываясь подковами со скользких гранитных камней мостовой, проехал разъезд, но гайдамацкий или красногвардейский — нельзя было понять.

Стрельба усилилась. Недалеко за углом ударил пулемет. Отовсюду слышались тревожные фабричные гудки, как бы целый лес разнотонных гудков, и посиневший утренний воздух дрожал, как от звуков громадного, приглушенного органа.

Полулежа в маленьком пулеметном окопчике, вырытом прямо посреди клумбы в палисаднике Археологического музея, Гаврик прислушивался к фабричным гудкам, живо представляя себе, как сейчас рабочие Пересыпи, Молдаванки, Дальника, Пишоновской, Раскидайловской собираются в цехах и на заводских дворах и разбирают оружие.

Но Гаврик знал, что их еще нужно разбить на отряды, накормить, снабдить патронами, ручными гранатами, пулеметными лентами; нужно еще своевременно развернуть перевязочные пункты, организовать эвакуацию раненых в лазареты и госпитали.

Вчера гайдамаки напали на них врасплох, и теперь очень нелегко было наверстать упущенное время.

В конце концов исход сражения зависел от того, как скоро сумеют рабочие вооружиться и выступить. А пока приходилось сдерживать во много раз превосходящие силы прекрасно вооруженных гайдамацких куреней, имеющих в своем распоряжении даже броневики и артиллерию.

Наступило утро, и опять целый день на улицах шли бои.

К концу дня гайдамаки, как узнал Гаврик от пробравшихся к нему связных ревкома, уже занимали больше половины города — от Среднего Фонтана до Полицейской, где в трактире помещался горком партии.

Отдельные их отряды прорвались на Дерибасовскую и Думскую площадь, которую оборонял со своим отрядом Гаврик, отступив на Николаевский бульвар и поставив пулеметы: один у памятника Пушкину, другой на крыше Лондонской гостиницы, откуда можно было держать под обстрелом сквер между городским театром и Английским клубом, а третий у подножия знаменитой исторической чугунной пушки — для того, чтобы в случае надобности можно было открыть огонь по гайдамакам с фланга.

Гаврик отрыл себе совсем близко за памятником Пушкину, прямо посреди аллеи Николаевского бульвара, глубокий окопчик и отсюда руководил боевыми действиями своего отряда.

Недавно он получил подкрепление: человек двадцать из большевистски настроенных солдат 46-го запасного пехотного батальона и Ахтырского полка — злых, потрепанных солдат-фронтовиков с вещевыми мешками и котелками, которые гремели по мостовой, когда они ложились в цепь.

Они пробрались на позицию к Черноиваненко-младшему кружным путем, через порт по бульварной лестнице, со своими патронами, которые тащили в цинковых ящиках.

Они передали Гаврику записку, нацарапанную химическим карандашом:

«Здравствуй, Черноиваненко! Как дела? Посылаю тебе людей — сколько мог мобилизовать на первое время. Ребята надежные, в основном революционное крестьянство в солдатских шинелях. Посылаю также двух телефонистов из Ахтырского полка с катушкой провода и полевым телефоном Эриксон — на тот случай, если придется устанавливать связь со штабом. А пока что приказываю именем Советской власти держаться во что бы то ни стало и больше не уступать этим подлецам, предателям юнкерам, и жупанникам ни одного шага. В наших руках пока что больше половины города и рабочие окраины. Так что положение не такое плохое. Бей гадов хорошенько, но патроны береги. Скоро все переменится, и мы сметем с лица земли всех предателей и контрреволюционеров. С большевистским приветом. Чижиков».

Из выбитых окон городской думы вылетали и кружились на ветру клочья канцелярской бумаги; под изящной колоннадой с белыми статуями в нишах ползали по каменным плитам обгорелые папки, обертки дел и отчетов, черно-синие, как бы зловеще обугленные куски копирки.

Съежившись в своем окопе, Гаврик потирал озябшие руки, дул на кулаки с белыми косточками, искоса поглядывая на городскую думу и с удовольствием вспоминая, как выгнал оттуда всю сволочь во главе с мадам Стороженко, которая разорялась больше всех.

Неужели они опять вернутся? Нет, ни за что! Лучше расстрелять все патроны, а последний пустить в себя.

От этих мыслей Гаврик взбодрился, разгорелся, скрипнув зубами, сплюнул из-под молоденьких, еще как следует не выросших, золотистых усиков.

Перед вечером, по обыкновению, стрельба стала мало-помалу утихать. Наступила длинная пауза. Гаврик осторожно приподнялся, выглянул из окопчика.

Над ним в мутном предвечернем небе с желтыми и розовыми светящимися полосами заката чернела большая курчавая голова Пушкина с бакенбардами, посаженная на маленькое безрукое туловище, задрапированное широкой мантией.

Днем голова Пушкина была сплошь белая от инея, а теперь потемнела, и только большие выпуклые глаза продолжали оставаться белыми.

Изо ртов бронзовых дельфинов на углах цоколя над чугунными раковинами висели сосульки.

За спиною Гаврика тянулся пустой Николаевский бульвар со старыми громадными платанами, среди оголенных сучьев которых разорялись стаи зимних воробьев, от чего платаны звенели, как люстры.

Еще дальше над знаменитой лестницей чернел памятник дюку де Ришелье с простертой рукой, маленький, изящный, как статуэтка. А если повернуть налево, то можно было бы увидеть другой памятник — Екатерине Второй, а еще дальше за городским садом, на Соборной площади, третий памятник — смертельному врагу Пушкина — Воронцову.

Гаврик невесело улыбнулся. Он подумал о том, что вокруг было много памятников — как на кладбище! — знаменитых зданий, дворцов — хотя бы тот же Воронцовский, в самом дальнем конце бульвара со своей знаменитой полуциркульной античной ротондой из семи белоснежных колонн на дымном фоне Пересыпи и керосиновых цистерн, которые всегда напоминали Гаврику карусели, закрытые на ночь чехлами.

Это был его город, и он теперь дрался в нем за Советскую власть.

Дальше отступать было некуда, разве что в море с белыми маяками на конце мола и длинным брекватором, о который, все время разбивались пенистые волны шторма, казавшиеся издали неподвижной полосой снега.

На рейде в разных местах стояли на якорях военные корабли, по временам окутываясь зловещей тучей каменноугольного дыма.

Гаврик мог безошибочно даже в сумерках узнать каждый из них: «Громадный», «Синоп», «Ростислав» и посыльное судно «Алмаз», то самое, о котором пелось в матросской песенке того времени — «Яблочке».

Немного в стороне, ближе к нефтяной гавани под желто-блакитным флагом Центральной Рады стоял крейсер «Память Меркурия», и Гаврик знал, что его команда объявила себя нейтральной и выдала весь запас оружия Красной гвардии.

Теперь на всех стих кораблях в темноте бурной январской ночи то и дело мигали световые сигналы фонарей Ратьера, и Гаврик понимал, что это судовые комитеты ведут между собою переговоры — выступать или не выступать.

Иногда на одном из кораблей вспыхивал прожектор, и эфирно-фиолетовый сигнал света со скоростью переставляемой минутной стрелки проносился по крышам города, выхватывая из темноты колокольни, чердаки, стеклянные ателье фотографов, купол городского театра и верх как бы добела раскаленного фасада вокзала со светящимися часами.

С моря дул черный ветер, каждые полчаса принося с собой громкие звуки колокола — это в портовой церкви Святого Николая продолжали отзванивать время.

33. Знамя двух революций

Около полуночи бульвар наполнился шорохом башмаков, позвякиванием манерок, визгом пулеметных колесиков. Это пришло большое пополнение, которое привел с Пересыпи некто Синичкин, старый товарищ Терентия.

Время от времени начиная кашлять и сдерживая свой глубокий, сухой кашель, Синичкин шепотом передал Гаврику приказ штаба Красной гвардии принять командование над всей колонной, которая будет наступать по Пушкинской в направлении вокзала, а пока ничего не предпринимать самостоятельно и ждать сигнала общего наступления.

Он сообщил также, что по железнодорожной линии в сторону Большого Фонтана, где находятся тылы гайдамаков, направлен бронепоезд под командованием прапорщика Бачея при комиссаре Перепелицком.

Синичкин нащупал в темноте руку Гаврика и крепко пожал ее своей большой, влажной, горячей рукой с жесткой кожей.

— Сочувствую, — сказал он глухо. — Но что поделаешь!

Гаврик понял, что Синичкин говорит о Марине.

— Знаете, — сказал Гаврик, — я и глазом не успел моргнуть, как она свалилась. Еще слава богу, что не насмерть зацепило. Только кожу на переносице сорвало осколком.

— Вот как?.. — помолчав, спросил Синичкин и хотел еще что-то прибавить, но ничего больше не сказал и стал пристально всматриваться в лицо Черноиваненко-младшего, на короткое время озарившееся лучом прожектора, который в это время пролетел туда и назад по крышам и балконам Пушкинской улицы.

— Да… Так… — пробормотал Синичкин и замолчал надолго.

В первом часу ночи по общему сигналу началось контрнаступление.

Сначала отряды Красной гвардии и революционные воинские части двигались медленно, так что лишь к рассвету Гаврик со своей колонной дошел до угла Пушкинской и Троицкой.

Он стал осматриваться и увидел возле входа в ренсковый погреб шерстяную варежку Марины, полузасыпанную снегом, который сносило ветром с крыш и белыми облаками крушило на перекрестках.

Варежка уже успела крепко примерзнуть к тротуару. Гаврик с усилием оторвал ее и сунул за борт шинели — ледяную, твердую, колючую.

И тут он вдруг как бы очнулся от странного душевного оцепенения, в котором находился последние два дня. Впервые он понял всю правду. Он подбежал к Синичкину и лег рядом с ним за подбитым, опрокинутым гайдамацким броневиком, обледеневшим и уже покрытым сугробом молодого снега.

Назад Дальше