— А вы разве не с нами? — спросил Петя.
— Нет. Я остаюсь.
Терентий произнес это удивительно просто, как бы даже вскользь, но вместе с тем с такой категоричностью, которая исключала всякие дальнейшие вопросы.
Впрочем, Пете не надо было ничего больше спрашивать. Он понял, что Терентий остается в подполье.
Высоко в небе, ныряя в мутных облаках, появился хорошо знакомый Пете еще по фронту немецкий военный моноплан «Таубе» с черными крестами на хищно загнутых назад крыльях.
«Таубе» сделал круг над Ланжероном, над маяком, над портом и скрылся из глаз.
Это было как бы сигналом к спуску шаланды.
Взявшись с двух сторон за борта, за уключины, тяжелую шаланду чуть приподняли и потащили по гальке в воду. Громадная мутно-зеленая закрученная волна, в середине которой, как в литой стеклянной трубе, крутились мелкие ракушки и тина, отбросила шаланду вбок со своего пути и пенисто побежала по песку, выкупав всех по колени.
Они с усилием удержали и повернули тяжелую шаланду носом в море, и в то самое мгновение, когда следующая волна накатилась и выросла перед лодкой, Петя вместе с другими, присев и натужившись, налег плечом на борт, и общими усилиями плоскодонка была вытолкнута на верх волны, прежде чем она успела закрутиться и снова отбросить шаланду.
Теперь уже шаланда бежала по воде, и, воспользовавшись удобной минутой, все с рыбачьей ловкостью и сноровкой на ходу попрыгали в шаланду и разобрали длинные, неуклюжие весла с пудовыми вальками.
Заскрипели буковые уключины.
Родион Жуков не без усилий надел тяжелый деревянный руль, набил румпель и крепко взялся за него своей мускулистой матросской рукой. Почувствовав хозяина, шаланда послушно повернулась носом против волны, прямо в открытое море.
— Весла на воду! — скомандовал Родион Жуков. И шаланда тяжелыми рывками, как бы перескакивая с волны на волну, стала удаляться от берега.
— Будь здорова, Матрена! — крикнул, приставив ладони ко рту, Перепелицкий в своей длинной кавалерийской шинели и кубанке, из-под которой курчавился молодецкий чуб.
, Он лишь сейчас сообразил, что так и не успел проститься с ней на берегу.
— Береги себя, серденько мое!
— До свидания, Аким! Поскорее вертайся! — крикнула Мотя, но ветер отнес в сторону ее голос, и Перепелицкий услышал лишь слабое «айс-айс-айс».
Но он догадался, о чем кричала ему Мотя, и, натужившись изо всех сил, закричал:
— Скоро вернемся!
Мотя поняла и закивала, а потом размотала свой серый теплый платок и замахала им над головой:
— Попутный ветер!
Но шаланда была уже далеко, ветер дул с моря, и вряд ли Мотин голос долетел до него.
Терентий крупными шагами пошел вверх по обрыву.
Мотя осталась одна.
Она снова по-бабьи закутала голову платком, крепко завязав его на затылке узлом, и села на холодный ноздреватый камень, наполовину зеленый от тины, возле большой, еще не растаявшей льдины, похожей на белого медведя.
Мотя видела, как на шаланде поставили мачту и сунули в железный выдвижной киль, выкрашенный суриком, а потом подняли паруса: большой грот и два кливера.
Темный, отсыревший парус тяжело, как бы нехотя надулся, шаланда накренилась, показав половину своего рубчатого просмоленного днища.
За кормой побежала пена.
Белое солнце, которое несколько раз пыталось выглянуть из-за темных мартовских туч, теперь совсем пропало. Ветер сделался резче и холодней. На горизонте, почерневшем, как антрацит, виднелся дым эскадры, готовой сняться с якоря и идти в Севастополь.
Шаланда взяла курс на этот дым.
Мотя не плакала и не вздыхала. Она неподвижными, прозрачными глазами удивительной чистоты и голубизны смотрела в море на парус, на чаек, на черные точки бакланов, качающихся среди волн, на пенистые барашки и жадно глотала холодное дыхание мартовского моря, которое еще совсем недавно лежало безмолвное, замерзшее до горизонта, а теперь очистилось от льдов, разыгралось, но было еще совсем без запаха.
Петя и Гаврик полусидели на носу, положив рядом с собой винтовки. Их то и дело обдавали брызги. Шаланда шла шибко, но эскадра все еще казалась очень далекой.
Гаврик расстегнул шинель, вынул из нагрудного кармана гимнастерки большие часы и отколупнул крепким ногтем крышку.
— Ого!
— Сколько?
— Без четверти девять.
Петя узнал эти часы и с недоверием посмотрел на Гаврика.
— Те самые, — сказал Гаврик.
— Шутишь!
— Святой истинный! Помолчали.
— Ну что, брат? — спросил наконец Гаврик, по своему обыкновению, потуже затягивая пояс, на котором висела полевая сумка.
Петя хорошо понимал, как много всего кроется за этим неопределенным вопросом.
— А что? Живем… — так же на первый взгляд бессодержательно ответил он.
Что он мог еще ответить? Жизнь их только что началась по-настоящему, и могли ли они знать, как она сложится дальше?
Тяжелые испытания ожидали Одессу, которой еще предстояло в течение двух лет быть ареной ожесточенных боев.
Но самое главное уже было позади: впервые на земле была установлена Советская власть и родилось первое в мире социалистическое государство рабочих и крестьян.
На этом можно было бы проститься навсегда с моими героями Петей и Гавриком, если бы не те великие исторические события, которые снова через четверть века свели их в родном городе, когда судьба первого в мире Советского государства была поставлена на карту.
Но пока оставим их на шаланде, среди бурного, шквалистого моря, осыпаемых с ног до головы брызгами, бьющими из-под носа шаланды.
1960 год.
Катакомбы
1. Синенькие
Прошло около двадцати пяти лет. Петя Бачей, или, как он теперь назывался, Петр Васильевич, человек средних лет с небольшой сединой в висках, довольно известный юрист, вместе со своим сыном, пионером Петей, в один прекрасный летний день летели на рейсовом пассажирском самолете из Москвы в Одессу.
Это была их давняя заветная мечта — отправиться вдвоем путешествовать.
В особенности об этом мечтал пионер Петя. Именно вдвоем: без мамы, без девочек. Он да папа — и больше никого.
В один прекрасный день двое смелых, самостоятельных мужчин — отец и сын — надевают на плечи рюкзаки, берут в руки палки и отправляются странствовать. Они захватят с собою в дорогу лишь самое необходимое: походный котелок, чтобы варить себе на костре скудный ужин, мешочек гречневой крупы, немного соли, сахару, чайник, коробку спичек, катушку ниток, иголку, может быть, две или даже, лучше всего, три-четыре плитки шоколаду, — конечно, не потому, что шоколад лакомство, а потому, что у него высокая калорийность. Вот, собственно, и все. Много ли нужно для двух закаленных путешественников, привыкших к суровой жизни под открытым небом, полной опасностей и лишений? Никаких подушек и одеял, разумеется, не надо. Ночью отлично можно укрыться отцовским макинтошем, а под голову класть рюкзак. Спать придется по очереди: один будет спать, а другой дежурить возле пещеры. Само собой, необходимо запастись ружьями и рыболовными снастями. Насчет рыболовных снастей обыкновенно никаких споров не возникало. Что касается оружия, то тут начинались серьезные разногласия: отец говорил, что достаточно иметь хороший складной нож; Петя настаивал на ружье или, в самом крайнем случае, на револьвере.
— Нет, — говорил отец, — ружье — это лишняя тяжесть. Ружья не надо.
— Ну, тогда револьвер, — говорил Петя.
— Да зачем нам револьвер?
— Как же без револьвера? — почти кричал Петя, оглушая всех своим звонким, возбужденным голосом. — Они будут к нам подползать, а мы их тогда из револьвера — бах, бах, бах, ба-бах!..
— Позволь, братец, позволь… — перебивал отец, морщась от Петиного крика. — Кто же, собственно, будет к нам подползать?
И каждый год на этот вопрос Петя отвечал по-разному. Когда ему было шесть лет, он говорил мрачно:
— Дикие звери.
Когда ему было восемь и девять, он восклицал:
— Враги!
И каждый раз отец отвечал ему с рассудительной улыбкой одно и то же:
— Друг мой, ну посуди сам, какие же в Одесской области враги или дикие звери? Там нет никаких диких зверей.
— Да, — говорил Петя, — но если они появятся?
— Они не появятся.
— Да, но если они все-таки появятся? — упрямо повторял мальчик, азартно нажимая на слово «все-таки».
Такие разговоры происходили зимой, в те редкие вечера, когда отец оставался дома. К этим разговорам все домашние уже давно привыкли, и обычно, когда они начинались за чаем, девочка Женя, сестра Пети, двумя годами его моложе, презрительно пожимала плечами и, подражая матери, говорила совершенно как взрослая:
— Вообразите, наши мужчины опять собираются путешествовать! — И она высокомерно морщила носик, покрытый небольшими веснушечками.
— Молчи, воображала! — угрюмо говорил Петя и, навалившись всей грудью на стол, продолжал писать карандашом на листке из арифметической тетрадки список вещей, необходимых для путешествия: «1 охотн. нож, 2 зуб. щетки, 1 чайник…»
А мать между тем посматривала то на отца, то на сына и, покусывая губы, улыбалась с насмешливой грустью.
— Ну-ну, в добрый час! Отправляйтесь. Могу себе представить, в каком виде вы явитесь обратно…
— Стало быть, решено и подписано! — восклицал Бачей-старший. — Беру летом отпуск, и мы отправляемся.
Мать улыбалась и даже хохотала, стараясь обратить все в шутку.
Наступало лето, и путешествие как-то само собой забывалось. Вместе с мамой, бабушкой и девочками огорченный Петя отправлялся на дачу, куда папа приезжал по воскресеньям из Москвы. Но, по правде сказать, в деревне под Москвой было тоже великолепно. Очень недурно было также и в пионерском лагере, где Петя провел последнее лето. Там было даже нечто напоминающее то путешествие, о котором так страстно мечтали Петя с отцом. Пионеры ночевали в палатках, варили на костре кашу, собирали лекарственные травы, ориентировались по звездам и даже один раз поймали белку. Но все же это было совсем, совсем не то…
«То» путешествие, существовавшее только в воображении, полностью овладело душой мальчика. Как всякая упорная, единственная мечта, оно стало его второй жизнью.
В душе Петра Васильевича тоже всегда жила мечта побывать на родине. Чаще всего эта мечта дремала.
Но иногда она вдруг пробуждалась и вспыхивала с необыкновенной силой.
Обычно это случалось, когда в доме на несколько дней — всегда неожиданно, без предупреждения, — появлялся Колесничук.
Теперь Колесничук был главным бухгалтером одесской конторы Чаеразвесочного управления треста Главчай — немолодым человеком с добрым морщинистым лицом, узеньким украинским галстуком и большим потертым портфелем, набитым какими-то балансами и годовыми отчетами, товарищем с периферии, «командировочным».
Но для Петра Васильевича это был друг детства, то немногое, что осталось у него от прошлого, милый и горячо любимый Жорка Колесничук.
Обычно Колесничук проводил в Москве дней пять, не больше, а потом уезжал обратно к себе в Одессу.
Но какой беспорядок вносило его пребывание в жизнь семейства Бачей!
Из застенчивости он ни за что не соглашался спать на диване, который уступал ему Петр Васильевич в своем кабинете.
Колесничуку стелили на полу в тесной столовой. Из застенчивости же он отказывался от одеяла и укрывался своим макинтошем, который гремел, как жестяной. Вместо подушки он клал под голову портфель. Он всегда старался увильнуть от обеда. Его ждали. Без него не садились за стол. Все слонялись по комнатам голодные.
А он вдруг появлялся часа через два и, застенчиво потирая руки, заявлял, что он уже перекусил в главке, причем все понимали, что он сочиняет.
У него была привычка покурить ночью. И вот вдруг ночью в квартире раздавались тихие шаркающие шаги. В темноте передвигалась мебель, осторожно падали стулья. Это застенчивый Колесничук, не желая беспокоить табачным дымом семью Бачей, пробирался на ощупь в ванную комнату покурить.
Оттуда слышался приглушенный, сиплый кашель застарелого курильщика, отхаркиванье, с костяным стуком падали зубные щетки и мыльницы и доносился странный запах паленой шерсти: гость курил папиросы собственной набивки из какого-то особого табака собственной крошки, который он добывал где-то в районе, в подсобном хозяйстве управления, и которым очень гордился.
Колесничук привозил из Одессы в подарок копченую скумбрию, малосольную брынзу в стеклянной банке с водой и десяток синих баклажан, которые он с нежной улыбкой называл просто «синенькие».
Петр Васильевич был в восторге. Он кричал, что это лучшая еда в мире, пища богов!
Действительно, копченая скумбрия нравилась всем, хотя обычно в дороге немного портилась и начинала попахивать.
Но когда с нее сдирали тончайшую золотисто-фольговую кожицу и обнажалось пахучее, нежное копченое мясцо, то у всех невольно текли слюнки.
Что же касается брынзы и синеньких, то они решительно ни у кого, кроме Петра Васильевича, успеха не имели. Брынза воняла старой овцой, и ее уносили в кухню. А что делать с синенькими, никто из домашних, кроме Петра Васильевича, понятия не имел.
Жена Петра Васильевича и домашняя работница, старая москвичка, с презрительной улыбкой вертели в руках загадочные овощи — действительно синие, точнее темно-лиловые, почти черные, глянцевитые, как бы кожаные.
— Какие-то, прости господи, баклуши, да и только! — говорила домработница Устинья, презрительно морща тонкие губы. — Нешто их можно есть? Еще отравишься!
Но Петр Васильевич был неумолим. Он требовал, чтобы из синеньких немедленно приготовили баклажанную икру. Разумеется, не ту пресную, сладковатую желтоватую кашицу, которая продается в виде консервов, а ту, настоящую, домашнюю, знаменитую одесскую баклажанную икру, — пищу богов! — зеленую, с луком, уксусом, чесноком, молдавским перцем, дьявольски острую, от которой на губах делаются «заеды».
Для того чтобы приготовить такую икру, баклажаны надо было (разумеется!) не варить, и не тушить, и, уж конечно, не жарить, а сперва испечь на угольях. Синенькие должны обуглиться. Тогда с них сдирают кожу, и дымящуюся, полусырую зеленую мякоть с белыми семечками мелко рубят.
Но боже упаси рубить ножом или «секачкой». От соприкосновения с железом мякоть теряет свой естественный зеленый цвет, чернеет, и икра тогда уже ни к черту не годится.
Мякоть надо рубить деревянным ножом и никаким другим. Тогда-то и получится настоящая баклажанья икра по-одесски.
Что может быть проще?
Однако хозяйка дома и домработница Устинья проявляли непонятное упорство: они пожимали плечами и насмешливо переглядывались.
— Хорошо, — решительно говорил Петр Васильевич, — в таком случае мы будем делать баклажанную икру сами.
К общему ужасу, Петр Васильевич и застенчивый Колесничук снимали пиджаки и принимались за дело.
Маленькая московская кухня в новом доме была явно не приспособлена к производству настоящей одесской баклажанной икры.
Синенькие упорно не хотели обугливаться в духовом шкафу. Тогда Петр Васильевич и Колесничук принимали рискованные меры: они решительно отодвигали кастрюли, в которых готовился банальный московский обед, и клали баклажаны прямо на газовые рожки. Синенькие покрывались копотью, но все-таки не обугливались.
Наконец они лопались, и из них вытекала жидкость. Было очевидно, что ничего не получится.
Женщины едва-едва сдерживали улыбку, но мужчины не сдавались. Они требовали деревянный нож. Разумеется, в доме никакого деревянного ножа не было. Тогда они требовали деревянную линейку. Деревянной линейки тоже не оказывалось.
Маленький Петя робко приносил чертежный угольник, и взрослые мужчины начинали терзать полусырые синенькие Петиным угольником, сплошь испятнанным школьными лиловыми чернилами с металлическим отливом.
Синенькие не поддавались.
Петр Васильевич и Колесничук некоторое время пребывали в нерешительности. Затем Бачей шел на некоторый компромисс: он требовал, чтобы ему дали мясорубку.
Хотя мясорубка была металлическая и, по словам Колесничука, неминуемо должна была произойти нежелательная химическая реакция, Петр Васильевич все-таки настаивал на мясорубке.
Глядя в сторону, он говорил, что в его время некоторые одесские хозяйки в исключительных случаях пропускали синенькие через мясорубку.
Колесничук робко говорил, что его Раечка, великая специалистка по синеньким, никогда не позволила бы себе пропускать их через мясорубку.
— Это кощунство! — говорил он жалобно.
Но Петр Васильевич был неумолим:
— Заткнись, Жора!
Маленький Петя видел, как из дырочек мясорубки ползла и шлепалась на тарелку странная грязно-бурая масса.
Петр Васильевич и Колесничук пробовали ее ложками. Им стоило известных усилий не морщиться. Они даже пытались выразить на своих истомленных лицах наслаждение.
Маленькому Пете было смешно и вместе с тем больно видеть, как папа и дядя Жора притворяются, что с наслаждением едят сырое черное месиво (нежелательная реакция таки произошла!), от одного вида которого сводило челюсти, как от оскомины.
Впрочем, Петр Васильевич и Колесничук упорствовали недолго. У них было достаточно чувства юмора.
— Ну и дрянь! — говорил Петр Васильевич.
— Бледный ужас! — подтверждал Колесничук.
И они начинали смеяться.