— Петя, иди сюда, смотри, это мой папка! — говорила она возбужденно, вся сияя от счастья, с удовольствием произнося слово «папка». — Папка, смотри это мальчик Петя. Мы вместе летели от Харькова. А это Петин папка. Они командировочные.
Девочка болтала, не умолкая, в простодушном восторге, что в мире все так хорошо устроено: у нее есть папка, и у Пети есть папка…
— Вот и ладно, — весело сказал папка-пограничник. — Стало быть, этот молодой человек приятной наружности твой новый кавалер?
— Я не кавалер, — смущенно сказал Петя.
— Он вице-президент, — сказал Петр Васильевич. — Вы с ним не шутите!
— Еще того лучше, — ответил пограничник. — Мы любим вице-президентов.
У Галиного папки было приветливое лицо с синими глазами, с крупным обветренным, волевым ртом, с мелкими бисерками пота на носу. Весь он был такой сильный, складный в своих запыленных сапогах, выгоревшей льняной гимнастерке с расстегнутым и отогнутым воротником, аккуратно подшитым свежим белоснежным подворотничком: настоящий командир-пограничник.
Мальчик уже был готов, пользуясь случаем, поговорить со знающим человеком о пограничных делах, о диверсантах, о собаках, но в это время подъехал грузовик.
— Ну, Галина, это за нами. Прощайся со своим кавалером.
— До свиданья, мальчик.
— Куда же вы едете? — спросил Петя, с горечью чувствуя, что сейчас, сию минуту это прелестное знакомство безжалостно прервется и он уже больше никогда не увидит веселую, пеструю девочку.
— В Бессарабию, — радостно сказала девочка, по-видимому не испытывая ни малейшего сожаления, что навсегда расстается с Петей.
Мальчик почувствовал нечто вроде обиды.
— А я думал, ты будешь жить в Одессе. Значит, больше не увидимся?
— Значит, не увидимся.
Она держала Петю за мизинец и раскачивала его руку.
— Ну, дочка, хватит прощаться!
Пограничник посадил девочку рядом с водителем и, подойдя к Петру Васильевичу, представился:
— Старший лейтенант Павлов. Так сказать, здравствуйте и прощайте.
— Очень приятно. Бачей.
— Ну, это я знаю, — улыбаясь одними глазами, сказал Павлов. — Вы у нас в Москве в клубе НКВД в позапрошлом году читали лекцию по истории советского права. Но помните? А я вас сразу узнал. Долго собираетесь пробыть в Одессе?
— Недели две-три. Как позволят дела. У меня здесь арбитраж.
— В Бессарабии у нас побывать не предполагаете?
— Хотелось бы. Это моя заветная мечта. Бессарабия, роскошно выражаясь, — страна моего детства. Бугар Шабо. Аккерман. Будани. — У Петра Васильевича заблестели глаза, когда он произносил эти слова.
— Так милости просим к нам на заставу. Может быть, проведете между делом одну-две беседы на юридические темы с комсоставом. Будем вам очень благодарны. Только не откладывайте.
— А что?
— Знаете, какое сейчас время. Там по стране не слишком ощущается, а у нас на границе заметно. Я и с дочкой на всякий случай хочу повидаться…
— Вы думаете? — после некоторого молчания спросил Петр Васильевич.
— Значит, ждем! — Павлов крепко пожал Петру Васильевичу руку, одним махом прыгнул в грузовик, и машина в облаках особенной, белой и душной черноморской пыли умчала старшего лейтенанта Павлова и его дочку со всеми ее лентами, бусами и венком харьковских ромашек, съехавшим набекрень.
Петя с отцом остались одни.
На миг Петр Васильевич почувствовал беспокойство, какую-то странную душевную тесность, как будто бы увидел неизвестно откуда явившуюся тень, скользнувшую по сухой, счастливой, сияющей от июньского зноя земле.
Их никто не встретил.
Правда, Колесничуку была отправлена телеграмма, но на него была слабая надежда. Бачей хорошо знал характер Колесничука.
Отец взял сына за руку, и они бодро зашагали в город, до которого было пять-шесть километров. Для путешественников-пешеходов не так-то много.
Сначала они шли по суховатой траве аэродрома, потом по пыльной степной дороге.
— Ну как, Петушок? Хорошо?
— Очень!
Мальчик сказал правду. Ему очень нравилось идти рядом с большим, веселым отцом, чувствуя себя не только любимым сыном, но также младшим товарищем, наслаждаясь свободой и какой-то особой мужской независимостью.
Но от южной природы Петя ожидал большего. Она оказалась слишком скромной, неяркой.
На деревьях белой акации подсыхали гроздья уже осыпающихся цветов. Глубокие колеи черноземной дороги были доверху насыпаны их сухими желтовато-белыми ушками.
Мальчика разморило, он начал уставать.
В это время показался старинный автомобиль с брезентовым верхом. Из него выскочил Колесничук. Теперь он совсем не был похож на того застенчивого, неловкого командировочного, который привозил в Москву годовые отчеты и синенькие. Это был совсем другой человек: во всем полотняном, в сандалиях, малиновый от раннего загара, размашистый, он скорее походил на капитана, чем на бухгалтера.
— Что ж ты нас не встретил на аэродроме, старая собака! — блестя глазами, сказал Петр Васильевич, поглаживая Колесничука по широкой спине.
— Да, понимаешь, машина подвела. Обратил внимание на мою машину? — не без гордости сказал Колесничук. — Ее продали на лом, а мы ее сами со Святославом восстановили. Как тебе нравится? Кадиллак!
— Кадиллак из Кобеляк, — сказал Петр Васильевич.
— Остряк-самоучка! — ответил Колесничук. — Святослав, разворачивай машину, бери к себе хлопчика!
И Петя очутился рядом с шофером Святославом, высокомерным молодым человеком в спортивных тапочках и лиловой футболке. Дребезжа, машина поскакала в город. Иногда Пете казалось, что она даже брыкается. Но недаром Колесничук представил Святослава мировым водителем, лучшим шофером-механиком Одесской области. С выражением непреклонной воли и ледяного спокойствия Святослав обуздывал строптивую машину, не давая ей безобразничать.
Наконец въехали в город, в кружевной тени акаций со звоном прокатился вагончик трамвая, из окон и с площадки которого торчал целый лес длинных канареечно-желтых бамбуковых удочек.
На пароконной платформе с откидными бортами провезли лед. Длинные мокрые бруски льда с концами, подтаявшими в виде воронок, гремели и прыгали по доскам. Один брус льда соскользнул на гранитную мостовую, рассыпая вокруг себя капли воды, яркие, как брильянты. Сноп сухих солнечных лучей ударил в глаза откуда-то из самой глубины ледяного бруска.
Петя зажмурился и вдруг с особенной остротой почувствовал всю новизну этого знойного, южного полдня в незнакомом городе, где-то на краю света, в соседстве с близким, но еще не виданным морем.
И вдруг вся душа его вздрогнула, когда на одном из поворотов какого-то беспокойно-длинного бульвара, среди сияющих в пыльной зелени санаториев с фонтанами, мраморными статуями и полосатыми пижамами отдыхающих, он увидел внезапно море.
Оно было так близко, что до него, казалось, легко можно добросить камень. Оно резко синело в конце переулка, между двумя потемневшими ракушниковыми заборами, утыканными сверху осколками бутылочного стекла.
Дочерна пыльная масса дикого винограда переваливалась через ограды, до земли висела своим тяжелым руном.
Таков был переулок. Море запирало его поперек своими синими воротами, превращая в тупик.
Машина последний раз прыгнула и остановилась.
— Приехали!
Они вылезли из машины и пошли по переулку. Море расширялось, отступало.
Петя увидел внизу берег.
Между краем обрыва и берегом лежало пространство, беспорядочно поросшее бурьяном и кустами одичавшей сирени. Оно явственно хранило следы многочисленных старых и новых оползней. Подмываемый подпочвенными водами, берег сползал в море террасами.
На одной из них виднелись остатки гипсовой балюстрады с почерневшими балясинами, нанизанными на старые железные прутья. Лежала свалившаяся набок декоративная ваза, рядом с ней росла старая туя.
Петя не увидел во всем этом ничего, кроме довольно скучной, хотя и живописной картины оползней.
Но Петр Васильевич вдруг остановился, пораженный тенью какого-то давнего воспоминания. Что здесь когда-то было: маленький Гаврила Черноиваненко и маленькая Мотя, осторожно положившая руку на плечо Петра Васильевича — тогда маленького Пети, — и парус дедушкиной шаланды, увозившей матроса в чужие края — легкий и воздушный, как чайка; или, может, было совсем-совсем другое: небо, осыпанное звездами, и девушка с лицом того неопределенного слепого, белого цвета, какого бывают летней ночью цветы садового табака.
— Старина, очнись!
Петр Васильевич вздрогнул и очнулся.
— Давай вниз, — сказал Колесничук. — Бегать не разучился?
И они оба ринулись вниз по пересеченному пространству побережья.
И они оба ринулись вниз по пересеченному пространству побережья.
Петя бежал перед ними, перепрыгивая через трещины оползней.
— А где же Гаврик? — спросил Бачей.
— Он, оказывается, на десять дней выехал по срочному заданию в район.
— Жаль.
— Ничего. У нас впереди много времени. Еще, как говорится, побачитесь.
— А как у него вообще…
— В полном порядке.
— Ну, слава богу. Постарел?
— В нашем возрасте уже, братец, не молодеют.
Из-под их ног поднималась пыль: местами коричневая, глинистая, местами черная, земляная.
Колесничук остановился и великолепным жестом простер руку вперед.
Петр Васильевич улыбнулся. Как и следовало ожидать, «вилла» Колесничука, о которой он иногда вскользь упоминал во время своих приездов в Москву, оказалась довольно нелепым доморощенным строением, сооруженным без всякого плана из случайного материала.
Стены были сложены отчасти из старого кирпича, добытого из уцелевших фундаментов дач, разрушенных оползнями, отчасти из ракушечника. Вместо извести камни и кирпичи были скреплены зеленой морской глиной. На крышу пошли ржавые листы кровельного железа, старая черепица, куски толя, ящичной фанеры. Сверху для прочности лежали морские камни. Имелась открытая терраса, до самого верха поросшая вьюном, унизанным «граммофончиками» крупных синих цветов с розово-аметистовой серединой.
Петя увидел прислоненные к стене красные весла и руль дощатой шаланды.
Недалеко от дома, среди высокого бурьяна, дымилась летняя глиняная печь: плита с чугунком без дна, вмазанным сверху в дымоход.
На плите бурно жарилась рыба.
Женщина с подвязанными жесткими курчавыми волосами иссиня-черного цвета, с усиками, в вышитой украинской сорочке, полная, с красным, воспаленным лицом, хлопотала возле плиты, по-видимому испытывая действие двойного адского жара: солнца и пылающего кизяка. Это была жена Колесничука Раечка.
Жирные куры, тоже казавшиеся одетыми в вышитые украинские сорочки, ходили в бурьяне запущенного огорода, и над ними вздрагивали зонтички укропа.
И все это, взятое вместе, на фоне шумно катящихся пенистых волн — крупных, мутно-желтых, как бы даже немного подбеленных сметаной, наподобие щей из щавеля, — имело такой уютный, простодушный, а главное, такой гостеприимный вид, что мальчик невольно широко улыбнулся.
— А! — закричала Раечка, или, как она теперь называлась, мадам Колесничук, вытирая жирные руки о передник, и побежала к гостям. — Боже мой! Сколько лет, сколько зим! Старый друг, Петька Бачей!
Она заплакала и обняла Петра Васильевича, положив ему на плечо голову.
— Жорж, отвернись, я его сейчас буду целовать, — говорила она, плача и смеясь. — Что же ты, Петька, приехал без своей жинки?.. Постой! А это что за мальчик? Это твой сын? Боже мой, сын Петьки Бачея! Что-то невероятное!
Она бросилась к мальчику и стала его обнимать, покрывая его лицо жаркими поцелуями.
— Как же его зовут? Тоже Петя? Я так и думала. Петька Бачей номер два. Нет! Это что-то фантастическое. А ну, Петечка, дай на себя посмотреть. Вылитый папа!
И она снова засмеялась и заплакала, и счастливые слезы бежали по ее багрово-красному, доброму, толстому лицу с маленькими усиками.
…И началась жизнь на берегу Черного моря, так не похожая на ту, которую Петя-младший привык себе представлять в Москве, думая о путешествии в Одессу. В ней, в этой жизни, не было ни опасностей, ни приключений. Наоборот. Над маленьким, таким нелепым и таким милым домиком Колесничуков вечно сияла глубокая, золотая тень знойного черноморского лета. С ровными промежутками неутомимо, вечно разбивались о берег длинные волны. Море страстно вздыхало, обдавая острым устричным запахом ракушек и тины. Ночью в побеленной известкой комнате, где на двух парусиновых раскладушках-козликах спали Петя-старший и Петя-младший, на потолке в углу всегда сидела огромная треугольная бабочка «мертвая голова»; изредка она начинала судорожно трепетать крыльями и таинственно, угрожающе гудеть. Черное небо, осыпанное млечными летними звездами, висело за окном. Луч маяка смешивался с созвездиями. А море все вздыхало и вздыхало…
5. Война
Но вдруг все спуталось, смешалось. Петя утратил ощущение времени. За два с половиной месяца, которые прошли с того зловещего воскресенья, когда началась война, произошло столько событий, что мальчик потерял им счет и порой с трудом мог восстановить их последовательность. Петр Васильевич и Петя оказались отрезанными от Москвы. Они застряли в Одессе. Рейсовые самолеты были отменены. Пассажирские поезда были временно отменены. Телеграммы принимались только военные и правительственные. В городе шла мобилизация и все связанное с нею. Петр Васильевич сделал попытку выбраться из Одессы морем. Но все пассажирские пароходы, уже перекрашенные в серо-свинцовый цвет и превращенные в транспорты, перевозили войска и боеприпасы. С дачи пришлось переселиться в город, так как все побережье объявили запретной зоной. Наконец-то мальчик увидел город. Но это уже был совсем не тот город, который Петя один раз мельком увидел по дороге с аэродрома на знаменитую «виллу». Улицы, грозно освещенные — после ночного налета — каким-то сухим, особенно белым и безжизненным, но ослепительно сильным солнцем, казались необыкновенно длинными, пустыми, неприбранными. На стенах выгорали однообразные белые листки военных приказов…
И вот однажды Петя увидел отца в военной форме, подстриженным более коротко, чем он обычно стригся.
Петр Васильевич по своему возрасту и по своему довольно видному служебному положению мог бы добиться отсрочки и, вернувшись в Москву, получить броню. Но он предпочел идти на фронт. Он решился на это быстро, без малейших колебаний. Он не мог себе представить, чтобы можно было поступить иначе. Колесничука аттестовали интендантом третьего ранга и назначили начальником какого-то продовольственного склада, а Петр Васильевич от административно-хозяйственной должности отказался и попросился в строй. Как старого артиллериста, его зачислили в артиллерийский полк, который как раз в это время формировался в городе.
Пока получали лошадей и приводили в порядок материальную часть, Петр Васильевич сделал еще одну попытку отправить Петю в Москву. К этому времени железнодорожное сообщение немного наладилось, и Петру Васильевичу удалось посадить Петю в переполненный товаро-пассажирский поезд. Мальчику предстояло ехать одному. Но в конце концов он уже был не так мал, и надо же когда-нибудь начинать самостоятельную жизнь. Петр Васильевич — в военной форме — втиснул мальчика в вагон, поручил его заботам измученной проводницы, дал ему на дорогу сто рублей, письмо для матери, поерошил его волосы, и они простились.
Петя уехал. Но поезд добрался только до станции Котовск. Впереди разбомбили мост. Поезд простоял на путях трое суток, а потом его вернули назад в Одессу. Однако, когда Петя добрался с вокзала по малознакомым улицам с закамуфлированными домами к Колесничукам, оказалось, что отец уже на фронте, Колесничук в командировке, а заплаканная Раиса Львовна укладывает вещи, так как за эти дни положение на фронте резко ухудшилось и началась эвакуация населения.
Но прошло еще, по крайней мере, полтора месяца осады, постоянных воздушных налетов, артиллерийских раскатов на подступах к городу, дыма, зноя, прежде чем наконец в начале сентября Раиса Львовна с вещами и Петей очутилась в знойном, полуразрушенном порту, среди толпы горожан, желающих попасть на теплоход, уходивший из осажденной Одессы в Новороссийск. В порту Раису Львовну вместе со всеми ее чемоданами и узлами оттеснили к железной рубчатой стене пакгауза, и она видела, как толпа унесла Петю и притиснула к самым сходням и как потом мальчика пропустили вперед и чьи-то добрые руки втащили его на палубу. Раиса Львовна осталась в порту. Теперь Петя был один среди чужих людей. Ночью под вой сирен воздушной тревоги, под слитную трескотню зениток, при багровых отсветах городских пожаров теплоход отошел от пристани. Едва он поравнялся с Дофиновкой, как его атаковали фашистские самолеты.
В три часа ночи, когда Петя выбрался на палубу, теплоход уже горел в нескольких местах. Совсем близко от себя мальчик увидел маленькую зажигательную бомбу, которая только-только упала и начинала разгораться.
Матрос в резиновых сапогах пробежал мимо Пети, отбросив его рукой в громадной, грубой брезентовой рукавице. Вокруг метались люди. Отворачиваясь от искр, матрос схватил «зажигалку» за хвост, но тотчас выронил — она прожгла ему рукавицу.
Другой матрос, в неприятно белой асбестовой маске со страшными прямоугольными глазницами, сыпал из ведра песок на обуглившуюся палубу.
Потом в темном небе зажглись две ослепительные ракеты, сброшенные с невидимого самолета. Сильный, какой-то неестественный свет, резко сократив на палубе тени мачт и тросов, беспощадно озарил сверху все закоулки горящего теплохода, и люди на миг оцепенели. Потом послышался ужасный звук падающей бомбы.