Незаметно для самого себя Петя мысленно нарисовал портрет новой тети, гораздо более молодой, наряд ной, красивой, чем в действительности.
В Петином воображении прежняя тетя превратилась в даму с холодноватой, недоброжелательной улыбкой, с незнакомыми кольцами на руках и даже, может быть, с маленьким черепаховым лорнетом и золотым католическим крестиком на шее — одним словом, со всем тем, что подобало польской даме.
Он живо представлял себе, как они встретятся: он — с напряженной улыбкой, а она — вежливая, любезная, торжествующая, но внутренне совершенно равнодушная, лишь бы исполнить долг приличия и навестить раненого племянника.
Возможно, она даже принесет полдесятка пирожных от Печеского, но лишь для того, чтобы показать что, сделавшись женой чужого господина, она стала более состоятельной. А может быть, она даже раскошелится и в знак прежних родственных отношений по дарит ему рублей пять, чего Петя желал всей душой, так как денег у него совсем не было.
Впрочем, он тут же решил от пяти рублей вежливо, но непреклонно отказаться.
Еще не хватало, чтобы она привела в лазарет своего поляка! С нее хватит! А в общем, пусть бы лучше она совсем не приходила.
Каково же было облегчение Пети, его радость, когда в один прекрасный день в палату своей быстрой походкой вошла — почти вбежала — ничуть не изменившаяся, прежняя, милая, добрая тетя с родным испуганным лицом и напудренным носом, покрасневшим от слез, которые она, видимо, изо всех сил сдерживала!
Она, наверное, бог знает что себе вообразила насчет Петиной раны!
Петя в халате сидел на балконе, положив ноги на стул.
Увидев племянника, в особенности его костыль, на который он живописно опирался, тетя сейчас же заплакала и стала промокать щеки и нос своим кружевным платочком, свернутым в комок, как это она всегда делала во время плача, и этот жест, столь знакомый Пете с детства, лучше всяких слов сказал, что тетя нисколько не изменилась и осталась той же самой, прежней тетей.
Петя почувствовал такую радость и в то же время такую горечь, что неожиданно для себя самого сказал нежным голосом:
— Тетечка!
И тоже заплакал. А заплакав, обозлился на самого себя и на тетю и быстро, смущенно посмотрел по сторонам, желая убедиться, не видел ли кто-нибудь его слез.
По в это время на балконе никого не было, и Пети — на честь была спасена.
— Петенька, рыбка моя дорогая! — сразу же закудахтала тетя, явно перепутав от волнения племянников и адресуя старшему те нежные прилагательные, вроде «рыбка» или «курочка», которые обыкновенно применялись к младшему — ее любимому Павлику.
— Ну, вы уже начали свое! — смущенно пробормотал Петя.
— Ах, понимаю! Ты отвык на войне от сентиментов. Ты стал грубый солдат с ледяной душой, закаленный в сражениях, — сказала тетя, быстро переходя на свой обычный иронический тон. — Ну, так дай же мне по крайней мере посмотреть на тебя.
— Смотрите.
— Какой ты громадный! Боже мой, ты, кажется, уже бреешься?
— Тетя! — с упреком сказал Петя.
— Ах, простите, пожалуйста! Я не хотела тебя обидеть. Римские воины тоже брились. Но, однако, я вижу, что ты здесь себя отлично чувствуешь. По-видимому, твоя рана не такая уж тяжелая?
— В верхнюю треть бедра. Навылет, — ответил Петя несколько обиженно.
— Кость задета?
— Не задета. Успокойтесь.
— Судьба Онегина хранила, — сказала тетя. «Нет, она положительно не изменилась, — подумал Петя, — такая же бестактная, и все та же удивительная способность под видом правды говорить людям добродушные неприятности».
— Надеюсь, моя курочка, ты здесь долго не залежишься? Мне даже кажется, что мог бы уже и сейчас взять свой декоративный костыль и пройтись по Дерибасовской. Это было бы страшно шикарно. Да, подожди. Я совсем забыла. Ты, конечно, уже куришь? Так вот, на тебе сотню папирос. — Она протянула Пете сверток. — Сама набивала. Превосходный сухумский табак. Сигизмунд Цезаревич предпочитает курить папиросы исключительно домашней набивки и гильзы непременно фабрики Копельского. Хотя ему врачи категорически запретили, но что поделаешь, что поделаешь! — Тетя беспомощно развела руками. — Ужасно трудно воевать с мужчинами, в особенности такими нравными, как Сигизмунд Цезаревич.
«Кто это Сигизмунд Цезаревич?» — хотел спросить Петя, но в ту же минуту понял, что, по всей вероятности, это именно и есть тетин муж, поляк.
И Петя вдруг почувствовал к тете сильную жалость.
Вскользь, но весьма просто, без тени смущения или жеманства тетя рассказала о бедственном положении, в котором находится семья ее мужа, Янушкевича.
— Теперь моя фамилия Янушкевич, — заметила она как бы в скобках.
Петя узнал о парализованной старухе, матери тетиного мужа, пани Янушкевич, о его неудачных детях — девочке Вандочке, больной костным туберкулезом, и об избалованном мальчике Стасике, о невозможности Сигизмунду Цезаревичу получить приличное место, о каких-то интригах в канцелярии попечителя, о сырой квартире и, наконец, о проекте тети открыть нечто вроде частной библиотеки с маленьким читальным залом, где каждый интеллигентный человек за небольшую плату имел бы возможность в тихой семейной обстановке прочесть свежий столичный журнал, газету, новую книгу.
Петя неосторожно улыбнулся.
Тетя перехватила эту улыбку и немедленно перешла в наступление.
— Ага! Понимаю! Ты, наверное, думаешь, что это очередная фантазия, вроде домашних обедов или хуторка в степи.
— Да нет, тетечка, я ничего не думаю.
— Ну, не ты, так Василий Петрович. Он вообще всегда считал меня фантазеркой. Что ж, может быть. Может быть, и эта библиотека-читальня тоже не больше чем фантазия. Но, друг мой…
Она понизила голос и, округлив глаза, сказала самым рассудительным тоном:
— Надо же нам как-нибудь жить, выкручиваться, особенно в такое время, при такой ужасной дороговизне! — Она помолчала. — Вообще я не представляю себе, чем все это кончится. То есть я даже очень хорошо представляю, — вдруг сказала она, понизив голос, и глаза ее мрачно сверкнули. — Кончится тем, чем и должно было рано или поздно кончиться: настоящей революцией. Не этой пародией на революцию, которую устроили в России твой душка Керенский…
— Он такой же мой, как и ваш.
— Нет, он именно твой. Все прапорщики его обожают. Главковерх! Главноуговаривающий! До победного конца! Во имя чего, я тебя спрашиваю?
Тетя грозно посмотрела на Петю.
— Во имя того, чтобы богатые оставались богатыми? Во имя того, чтобы Польша по-прежнему находилась под русским сапогом? Во имя того, чтобы процветала мадам Стороженко, таки купившая у полоумной, разорившейся дворянки Васютинской ее прелестный хутор? Во имя чумазых охотнорядцев, купчиков, черносотенцев?
Она несколько раз промокнула свернутым платочком свои воспламененные щеки.
— Во имя чего они тебя продырявили? Отвечай!
— Отстаньте от меня, бога ради! — воскликнул Петя, захохотав, как от щекотки.
Нет, положительно, он не ожидал от тети такой прыти.
А она уже разошлась вовсю.
— Ты, конечно, убежденный оборонец, не отрицай!
Петя молчал, любуясь разошедшейся тетей.
— Говори, ты оборонец? Или, может быть, ты пораженец?
Петя поморщился: дался им всем, этим несчастным тыловикам, вопрос: оборонец или пораженец? Все равно, как задета кость или не задета! Осточертело!
— Нет, ты не прячься за улыбочкой! Отвечай! — не унималась тетя.
— Да что вы, на самом деле, ко мне пристали! — не на шутку рассердился Петя. — Если хотите знать, я не оборонец, не пораженец, и кость у меня не задета. Вас это устраивает?
Глаза тети округлились еще больше.
— Чего же ты в таком случае хочешь?
— Жить, тетечка, жить.
— Дорогой мой, все хотят жить. Но как? Как ты хочешь жить? От того, как ты намерен дальше жить, быть может, зависит судьба России! — строго сказала тетя. — Или для тебя это тоже все равно?
Петя с возрастающим удивлением смотрел на тетю. Это, конечно, была прежняя тетя, но только все то политическое, радикальное, что раньше появлялось в ней изредка, вскользь, теперь вдруг стало как бы главным и постоянным содержанием ее личности.
Что мог отвечать ей Петя?
Сказать правду, он совсем не думал о будущем. Для него существовало только настоящее. А что касается судьбы России… то что же? Разумеется, ему всегда хотелось, чтобы Россия была самой могущественной и самой счастливой державой в мире. Он любил ее всей душой, но… Но разве от него могло что-нибудь зависеть?
Он отдал своей родине все, что мог. Он пролил свою кровь; он мог бы и умереть. Понятие России было слишком несоизмеримо с ним самим, с его личностью.
Он был каплей, песчинкой, она — океаном.
Петя не сомневался, что в конце концов все как-нибудь обойдется. И все останется, наверное, по-прежнему.
11. Бессонница
— Ты вообще на что, собственно, рассчитываешь? — спросила тетя. — Какие у тебя планы?
— Ах, боже мой, какие планы! Обыкновенные. Поступлю в университет.
Петя говорил с явной неохотой, вяло. Будущее он представлял смутно. Оно было для него абстракцией. Но абстракцией более или менее опасной, быть может, даже смертельной.
— Допустим, — сказала тетя. — А на какой факультет?
— Не знаю. Не все ли равно? Ну, на юридический.
— Я так и думала, что на юридический. Когда не с чего, так с пик.
Тетя иронически улыбнулась. Было известно, что на юридический факультет обычно идут бездельники.
— Что же вы от меня хотите? — спросил Петя.
— Хочу, чтобы ты понял, что Россия летит в пропасть. И мы вместе с ней. И все это по милости бездарного Николая, а потом по милости не менее бездарного Временного правительства и в первую голову вашего хваленого Керенского.
Петя испуганно оглянулся и даже посмотрел через перила балкона вниз, где по солнечному асфальту тротуара ползло несколько золотисто-подрумяненных, свернутых листьев каштана, красивых, как тропические раковины.
— Да, ты прав, — сказала тетя, понизив голос. — Теперь такое время, когда надо быть крайне осторожным. Еще хуже, чем при царизме. Столыпин вешал сотнями. Корнилов расстреливает тысячами. Видишь, до чего мы дожили? Но, может быть, ты корниловец?
— Меня самого корниловцы чуть не расстреляли в Яссах.
— Я так и думала, что ты не корниловец. Нет, друг мой, как хочешь, а я вполне согласна с Павловской, которая считает, что Россию может спасти только превращение империалистической войны в гражданскую. Что ты на меня так смотришь? Тебя удивляет, что я говорю такие вещи?
— Дорогая тетечка, мы на солдатских митингах и не то слышали, да не удивлялись. А насчет Корнилова вы совершенно правы. Это такая сволочь, что дальше некуда.
Петя помрачнел, вспомнив страшную ночь в Яссах, оплывшую свечу, темную комнату, часового в дверях, мрачные глаза и квадратный подбородок дежурного по городу…
Но тотчас же его мысли отвлеклись в сторону, к чему-то грустному и в то же время приятному.
Что-то нежное, позабытое было заключено в тетиных словах, вернее, в каком-то одном слове, мелькнувшем и пропавшем, как падучая звезда.
— Ты что на меня так странно смотришь? — спросила тетя.
Петя не ответил. Он напряженно искал и вдруг нашел это слово: Павловская. Целый мир возник перед ним.
Метель в горах.
Улица Мари-Роз в Париже. Лонжюмо.
Степная ночь. Свеча в окне. Луч маяка.
Девочка в пальтишке, так картинно встряхнувшая каштановыми кудрями: «Чем ночь темней, тем ярче звезды».
Как страшно давно это было!
Да было ли?
— А где сейчас Павловская? — спросил он.
— В Петрограде, конечно. Ты, наверное, уже слышал: Павловская-мать играет какую-то роль у большевиков в особняке Кшесинской, чуть ли не секретарь у Ленина. Там же и Родион Иванович. Я на днях от Павловской получила открытку, но ужасно туман кую. Наверное, они все опять на нелегальном положении.
Петя раздул ноздри.
— Что за проклятая страна, где вечно преследуют порядочных людей!
Петя, конечно, знал, что знаменитый особняк балерины Кшесинской в Петрограде, на Каменноостровском, являлся штабом большевиков, что с его балкона выступал перед рабочими и солдатами вернувшийся из-за границы Ульянов-Ленин, тот самый, к которому Петя вез письмо, спрятав его в свою матросскую шапку. Теперь имя этого человека, вождя большевиков, гремело на всю Россию.
Не было ничего странного в том, что к Ульянову-Ленину имеет отношение политическая эмигрантка Павловская, знакомая с ним еще по Парижу, Женеве и Цюриху.
Но Петю удивила осведомленность тети, а главное, то, что она, оказывается, переписывается с Павловской.
— А Марина? — спросил Петя.
— Вместе с матерью.
Тетя сразу заметила, как оживилось Петино лицо. Знакомая добродушно-лукавая улыбка наморщила тетины губы.
— Что, или вспомнил старую любовь? Так можешь успокоиться. У тебя нет ни малейших шансов.
— Почему?
— Счастливый соперник, — вздохнула тетя.
— Кто?
— Неужели ты не догадываешься?
— Нет.
— Твой старый друг Черноиваненко.
— Гаврик? — воскликнул Петя.
— Друг мой, он уже не Гаврик, а товарищ Черноиваненко, — строго произнесла тетя, но губы ее смеялись. — Неужели ты о нем ничего не знаешь?
Петя действительно ничего не знал о Гаврике, кроме того немногого, что ему сообщила Мотя. Но Татьяна Ивановна коснулась самых заветных струн Петиной души. При имени Гаврика он сразу оживился.
— О, — сказала тетя, — твой Гаврик теперь фигура! Ты с ним не шути. Солдат. Георгиевский кавалер. Большевик. Член армейского комитета. Делегат Румчерода. Гроза мировой буржуазии. Его уже трижды арестовывали и трижды, как говорится, под давлением революционных масс освобождали. В данный момент он делегирован в Петроград. Во всяком случае, Павловская пишет, что очень часто с ним видится, и подожди-ка, я нарочно захватила с собой открытку, тебе будет интересно.
Татьяна Ивановна достала из ридикюля помятую открытку с видом Зимнего дворца и надела пенсне, которого раньше никогда не носила.
— Мартышка к старости слаба глазами стала, — сказала она и, отыскав нужное место, прочитала: — «Марина с ним не расстается, оба все время находятся в экзальтированно-романтическом настроении, по-видимому, старая любовь вспыхнула с новой силой, но, по-моему, все это совсем не ко времени, так как…» Ну, и далее многозначительное многоточие, понимай, мол, как знаешь. Конспирация!
Петя был неприятно удивлен.
— Это какая же старая любовь? На хуторке, что ли? Что-то я не замечал между ними никакой любви. Это скорее у меня с Мариной намечался романчик.
— Фу, какой ты стал пошляк! И что это за армейский жаргон — романчик? — недовольно заметила тетя. — Друг мой, заруби себе на носу раз и навсегда, что влюбленные никогда ничего не замечают. Ты, на пример, до сих пор уверен, что тогда Марина была неравнодушна к тебе. А на самом деле все, кроме тебя, знали, что она как кошка влюблена в Гаврика.
— Для меня это новость, — сказал Петя с таким серьезным, даже несколько драматическим выражением лица, что у Татьяны Ивановны от смеха выступили на глазах слезы, и она стала их промокать своим платочком.
Впрочем, Петя тут же спохватился, сообразив, что с его стороны довольно глупо предаваться любовным переживаниям пятилетней давности, и яркая искорка, блеснувшая перед ним при воспоминании о Марине, тут же погасла.
Его очень взбудоражило свидание с тетей.
Впервые за месяц пребывания в лазарете Петя так дурно провел ночь.
Его извела бессонница, всегда особенно невыносимая в молодые годы.
Первый раз за последнее время, а быть может, и за всю жизнь, Петя Бачей со всей серьезностью взглянул на себя со стороны и задумался о своей судьбе.
Он понял, что плывет куда-то «без руля и без ветрил», погруженный в полусонный мир придуманного счастья и воображаемой независимости.
А ведь были же порывы, высокие мечты!
Куда же все это девалось?
Петя ясно представил себе Гаврика таким, каким описала его Татьяна Ивановна: солдат, георгиевский кавалер, большевик.
Петя хорошо знал этот тип фронтовика.
Расстегнутая шинель.
Обмотки.
Сплющенная и сбитая на затылок папаха из бумажной мерлушки.
Резкие движения.
Прищуренные, ненавидящие и недоверчивые глаза.
Именно таким должен быть теперь его друг Гаврик: весь порыв, весь движение вперед, в любой миг готовый драться, неуступчивый, несговорчивый, непреклонный.
Вся жизнь его была подготовкой для этого решительного времени. Он знает, для чего живет и чего добивается. Человек прямой, ясной мысли и такого же прямого действия, родной брат Терентия Черноиваненко, потомственный пролетарий.
Ничего нет удивительного, что он находится в самом центре революционных событий, в Петрограде, в штабе большевиков вместе с Родионом Жуковым, Павловской, Мариной.
Они все там, рядом с Ульяновым-Лениным. У них одно общее дело.
Это понятно. Так и быть должно.
Но вот что удивительно: Павлик! Мальчишка, у которого молоко на губах не обсохло. Он тоже делает революцию.
А что в это время делает он, Петя?
Чем он живет?
Флирт. Романчики. В голове ни одной дельной, устоявшейся мысли. Один ветер. И полное самодовольство.
Он устал?
Да, устал.
Но ведь не он один. Все устали, измучены.
Да, но он проливал кровь.
У него рана.