Что я мог ему сказать? Я и сам не знал. Василий понял.
- Да что там говорить. Не о чем говорить, - сам себя оборвал он, оттолкнул меня и поплелся прочь, весь как-то сгорбившись, уныло шаркая ногами и вяло помахивая хвостом, в котором, как всегда, застряли репьи.
- Бескрыла! Решительно бескрыла. Насовсем! - донесся из темноты его безнадежный голос.
- Два циклопа по лесу идут, один нормальный, а другой Полифем...
- И в Киле, и в Ларисе было полегче.
- Возьмем город - повеселимся.
- А первый-то циклоп и говорит: все, говорит, пришли.
- А второй: здравствуй, бабушка!
- На печени гадал и на бараньей лопатке, кости раскидывал, воду лил, и по всему выходит - возьмем! Быть того не может, чтоб не взяли. Экая силища собралась! Девять птиц пожрал дракон и превратился в бездыханный камень. Возьмем!
- Скорее бы.
В три ряда, корма к корме, от Сигейского мыса до Ретейского, стояли на песке укрепленные подпорками крутобокие черные корабли. Бесчисленные костры раздирали пламенем тьму, отодвигая границу ночи, и по одну сторону этой границы ссорились, ели, играли в кости, точили оружие и готовились к схватке пришедшие со мной, поклявшиеся отомстить за мою обиду аргивяне, локры, чубатые абанты, фессалийцы, копьеносные критяне, а по другую... Я не решался переступить границу света и тьмы и сказать им... Что я мог им сказать? Что передумал? Что не будем мы брать город, не за что мстить? Прав, тысячу раз прав Феогнид: "То, что случилось уже, нельзя неслучившимся сделать". Ошибся, ребята, скажу я им, в горячке был, не додумал. А город, что ж город, город ни при чем.
Та, которая за его стенами, будет еще неприступней и дальше, сровняй мы стены с землей. Не те стены рушим. Такие дела.
Это им сказать?
Я шел в темноте вдоль кромки света. Шел, не зная куда и зачем. Я знал, уже знал, что не нужно, и не знал, как нужно.
Я услышал знакомые голоса у одного из костров и остановился.
- Даже обладающий знанием поступает согласно своей природе, ибо поведение каждого человека зависит от влияния трех гун.
- Быдло. Все и всё - быдло. Дай прикурить.
- И гуны эти, движущие человеком, - добродетель, страсть и невежество...
- Все так, но пропорции! Пропорции! Каждая личность неповторима, потому как пропорции разные!
- Нет личностей, есть типажи. Старик Феофраст...
- И путь разума выше кармической деятельности. Нужно искать и искать, но не сиюминутное, а бесконечное и вечное. Важен не результат, а процесс.
- Нет, ты послушай, что я скажу, послушай. Сидят два бога на вершине Памира, и один говорит...
- Драть надо! Как Сидорову козу. Кнутом и по субботам. От Земли, от исконных корней нас пытаются увести, в этом все дело, это причина всех бед. Но мы не позволим! Единым фронтом, плечом к плечу, как былинные богатыри! А бабы, что бабы, они силушку любят. Раньше как было? Выдали девку замуж, и не моги рыпнуться, потому - порядок. Это все их штучки, абстрактное искусство, свободная любовь... Разврат! Раскол!
- ...а второй и отвечает: Новый Год - это хорошо, но женщина лучше. Проходит еще месяц...
- Не будем корней своих знать, ничего не будет, растворимся, исчезнем, погибнем. Только этого они и ждут, потому как близок срок...
- ...и первый отвечает: женщина - это хорошо, но Новый Год чаще.
- Быдло.
Кто-то расхохотался хрипло, закашлялся. Звякнуло оружие. Блеснули в свете костра фиолетовые ногти, паучьи пальцы коснулись струн кифары, вылетел из прокуренной глотки ломающийся куплет:
Обгорев на кострах эмоций,
Мы по жизни шагаем упрямо,
Симпатичнейшие уродцы
С перекошенными мозгами...
- Заткнись! - лязгнуло металлически, и дробью посыпались отрывистые фразы:
- Всем проверить оружие и обмундирование. Выставить дозорных. Потом спать. Хватит пустой болтовни.
Слишком много болтаете. Хватит. Говорящий сомневается. Сомневающийся предает. Обсуждать нечего. Мне цель ясна, этого достаточно.
Лязганье перебилось другим голосом, бархатистым, обволакивающе-проникновенным:
- Цель ясна, но средства, друг мой, средства? Мы все целиком на твоей стороне, до определенного, разумеется, предела. Но средства? Она там, за стенами, а стены неприступны. Ворота крепки и запоры надежны. Ты сам имел возможность в этом убедиться. Мы все пошли за тобой, верные клятве, но вовсе не для того, чтобы расшибить лбы. Так как же со средствами, друг мой?
- Средство есть. Верное средство. Она сама откроет ворота...
Я приблизился к самой границе темноты, не рискуя переступить ее, и увидел, узнал всех, сидящих у костра.
Вовка-йог перебирал четки, Марк Клавдий Марцелл - походную коллекцию сердец. Фиолетовые ногти нервно потрошили длинную ароматическую сигарету, из точечных ноздрей выплывали аккуратные сизые колечки. Косоворотки, положив топорики на колени и ослабив витые пояски, сидели рядом с потертостями на покатостях и расписными деревянными ложками черпали черное и зернистое, из пузатого бочонка, а в Голубых Глазах не отражалось пламя костра. Чуть поодаль два поклонника высокогорной мудрости наставляли на путь истинный травести на пенсии. Травести болтала в воздухе ногами и мерзко хихикала.
А над ними, у самого огня, широко расставив защищенные поножами до колен ноги, в блестящем панцире с устрашающей эгидой на груди, в развевающемся без ветра плаще, с зажатым в опущенной правой руке обнаженным мечом, с пятислойным щитом, в высоком гривастом шлеме стоял и вылязгивал слова я:
- Она сама откроет ворота, и я знаю, как ее заставить.
Я стоял в темноте и слушал, как я у костра излагаю план захвата.
А потом я бтступил и пошел прочь, а я остался у костра.
Но это был не Я. Это был - Я-штрих.
Я уходил все дальше и дальше от огней. Туда, где у подножия многовершинного хребта стоял город, уже обреченный на гибель.
Или же уходил не я?
Птиц приманивают свистом, рыб - хлебным мякишем, девушек цветами.
Дарите подснежники и ландыши весной, тюльпаны, розы и гладиолусы летом, хризантемы осенью, гвоздики зимой.
Не дарите часто, дарите иногда.
Не дарите по поводу, дарите просто так.
Не дарите помногу, веточка сирени окажет достойную конкуренцию охапке мимоз.
Я не понимал этих маленьких хитростей, я не любил охоту и рыбалку, я не дарил Веронике цветов.
Вероника любила тюльпаны.
Нераскрывшийся бутон, оставленный на песке там, где еще вчера стояли корабли, был огромен. Весь город, впрягшись в постромки, на колесной платформе тащил его к воротам.
Ворота оказались малы, их, сняли. Часть стены пришлось разобрать.
Город спал.
Впервые небо над холмами не багровело отсветом костров. Впервые дозорные на стенах не всматривались до рези в глазах в темноту. Пустынным было оскверненное язвами кострищ побережье, лишь иочной эвр гнал по нему из конца в конец смерчи пепла.
Город спал.
Никто не видел, как вернулись черные крутобокие корабли, не слышал звона мечей и обрывающихся хрипом проклятий у городских ворот.
Бутон тюльпана на площади перед храмом раскрылся, и Я-штрих с тыла напал на сонных стражей.
Взревели боевые трубы, это были трубы победителей. Двумя нескончаемыми потоками входили они в уже пылающий город. Конные и пешие, смелые и трусливые, алчущие добычи, они легко находили ее, почти нигде не встречая отпора, и скоро каждый был вознагражден за долгое ожидание.
- Город пал! - возносился к задымленному небу ликующий голос Я-штриха.
Город пал! - и теперь Я-штрих мог досыта упиться местью.
Город пал!
Сотни воинов осаждали дворец на вершине крепостного холма последний оплот. И впереди всех сражался Я-штрих.
Неудержимым натиском сорваны были с петель двойные ворота, сломаны запоры. Я-штрих во главе отборного отряда ворвался во внутренний дворик. Плащ развевался, меч побурел от крови. Прикрываясь щитами, мы отступили и заперлись в доме. Внутренние покои горели, из окон клубами валил дым. Двери стонали под ударами топора Я-штриха.
Я не видел Веронику, но знал, что она где-то здесь. И когда последняя дверь превратилась в щепы, бросился навстречу Я-штриху.
- С дороги, слабак! - лязгнул он и отшвырнул меня в сторону.
Миллион раз я поднимался, утирал кровь, бросался на него - и миллион раз оказывался распростертым на каменных плитах. Он не спешил убить меня, он длил удовольствие, наслаждался моей неспособностью оказать ему сопротивление. Или же он щадил меня? Не знаю. Но продолжалось это только до тех пор, пока бархатистый, обволакивающий голос не произнес:
- Что с вами, друг мой? Вас не узнать. Будьте же мужчиной до конца!
И тогда он убил меня. Топором или мечом, не все ли равно? Он перешагнул через меня и пружинистым шагом, расправив плечи, отправился туда, где слышался голос Вероники. А следом за ним через меня перешагнули потертости на покатостях, лапти и топорики за витыми поясками, внимательные глаза и проникновенный голос, сжимающие кифару паучьи пальцы... Откуда-то издалека неспешное цоканье копыт, кентавр Василий перевернул меня на спину и закрыл мои незрячие глаза. Он пробормотал сокрушенно, что нехорошо это - оставлять меня здесь, ну да теперь уж все равно, махнул рукой, тоже перешагнул через меня, мазнув напоследок по лицу хвостом с застрявшими в нем репьями и процокал в сторону конюшни, бормоча вполголоса:
- Надо же, неприятность какая случилась - убили! Впрочем, сам виноват... Но где же она? Она должна быть где-то здесь... Но бескрыла!
Я остался лежать на затоптанных мраморных плитах, а я бродил по улицам пылающего города. Грохот стоял до небес: победители рушили стены, поклявшись сровнять их с землей, но не видели того, что видел я: на месте разрушенных вырастают новые стены, выше и прочнее прежних.
Я-штрих тоже не видел этого, победитель из победителей, он шел с гордо поднятой головой, плечи окутывала леопардовая шкура. Одной рукой он сжимал меч, а другой волочил за собой стройную, хрупкую, как стебель тюльпана, женщину в блестящем покрывале. Она едва поспевала за ним, спотыкаясь на зыбкой от крови земле.
И тогда я поднял копье. Но я перехватил занесенную для удара руку.
- Зачем? - спросил я. - Он и так себя наколол. Это не та Вероника, которая ему нужна.
Рука с копьем опустилась, я повернулся и побежал прочь, а я остался и смотрел в спину уходящим. Они пересекли скверик около Дома Ученых и вышли к Морскому проспекту напротив кафе "Улыбка". Светофор при их приближении поспешно зажег зеленый, а пустое такси с визгом затормозило перед властно поднятой рукой.
Ах, как тепло и покойно становится на душе, когда возвращаешься туда, где тебя ждут!
Толкнуть дверь, грузно протопать, бросить на пол тяжелый рюкзак, прислонить в угол ружье, опуститься с протяжным "у-у-ф-ф" на табуретку, стащить болотные сапоги, упираясь носком одного в пятку другого. А потом замереть на несколько минут, и голова будет откинута к стене, натруженные руки будут лежать на коленях, густой усталью будут гудеть ноги.
А на заботливое "намаялся?" ответить медленно, прикуривая и щурясь:
- Нет... ничего... нормально. Там... в рюкзаке возьми.
И какая разница, что в рюкзаке - подстреленная на болотах дичь или мытая картошка из овощного, и нет ружья в углу, а есть несколько газет на журнальном столике, и болотные сапоги - не сапоги вовсе, а чистые, без пылинки, югославские башмаки.
Не в этом дело.
Анюта была деловой женщиной, умела жить и любила жемчуг. Ее отдельное, с удобствами, балконом и лоджией, трехкомнатное кооперативное подводное царство располагалось на восьмом этаже типовой коробки цвета чешуи тухлого леща.
Анюта была громкой женщиной, но любила тишину и в соседи организовала себе кандидата по мертвым языкам, отставного майора из тишайшей конторы и чету ответработников времен культа. Мне она выдала персональные ласты "Нерпа". Они немного жали с непривычки, но скоро я освоился, медленно плавал по комнатам и читал корешки книг, упакованных против размокания в полиэтиленовые пакеты.
- Мужики - кретины, - говорила Анюта. - Не хлюпай так, не хлюпай, ногами работай без суеты, от бедра. Умница. Мужики - кретины. Дегенераты, идиоты, олигофрены и имбецилы. Все бы им пыжиться и чего-то из себя изображать. Любой с готовностью согласится, что он не красавец, но ни один, даже самый никчемушный, не признает у себя отсутствия недюжинных деловых способностей. Они живут иллюзиями, а нужно просто жить. А кто знает, как нужно жить, если не дарующая жизнь? Мужика мужиком делает женщина, если только он ей не мешает. Вспомни Лауру и Петрарку, Джульетту и Ромео, Лейлу и Меджнуна, Гиневру и Ланселота, Ариадну и этого, который у нее на веревочке ходил... Мужики годны лишь для одного дела, но для этого их нужно кормить морепродуктами.
Не переставая говорить, она ласково сновала от плиты к столу, за ней вились шустрые бурунчики и водоворотики.
Крабы, вареные в морской воде, скоблянка из трепанга, чешское пиво "Окосим", гребешок тихоокеанский в горчичном соусе, морская капуста, обжаренные на сливочном масле, нарезанные кружочками щупальца осьминога, суп черепаховый и суп из акульих плавников, икра на прозрачной льдине - все это выстроилось передо мной, как на витрине столичного магазина "Океан" перед правительственной комиссией.
- А теперь питайся, жемчужинка моя, - приказала Анюта. - Одно умное дело ты за свою жизнь сделал - пришел ко мне. Остальное - моя забота. Ешь-ешь, ты мне нужен сытый и здоровый.
Я благодарно пробулькал и принялся за трапезу. Было уютно и неспешно, вода вокруг была теплой, а еда вкусной. Анюта предугадывала любое мое желание раньше, чем я успевал его осознать. Я чувствовал, как слой за слоем покрываюсь перламутром, но это было даже приятно.
- А теперь кальмарчиков, кальмарчиков. Очень способствуют. И капустки. Вот так. Проголодался, бедненький, набегался. Чего бегать, спрашивается? Ведьму ему захотелось. А того, глупенький ты мой, не понимаешь, что все мы - ведьмы. Как одна. И у каждой в роду есть и наяды, и дриады, и вещие женки, и валькирии, и ореады, шсеры, и парки, и харйты, и медузы, и...
Я хотел возразить, но не смог. С полным ртом это было бы неубедительно. А йотом мог, но уже не хотел. Я покрылся довольно толстым слоем перламутра и хотел спать.
- А вот нет, миленький. Спать я тебе не дам. Жемчуг только тогда хорош, когда в руках хороших.
Она вытерла меня бархоткой и нанизала на ниточку, где уже было с дюжину отборных жемчужин. Она примерила меня перед зеркалом и увидела, что это хорошо. Она скинула джинсовый халатик, надела что-то длинное, бархатное, вечернее, примерила меня, и это тоже было хорошо. Она примерила меня вовсе без платья, и это было еще лучше. Она хотела примерить меня еще с чем-то, но зазвонил телефон, и она приказала снять трубку.
Я снял.
- Я жду, - раздался тихий монохроматичний голос. - Ты знаешь, она почти разделилась. Ты скоро придешь. Я жду...
- Кто звонил?
- Ошиблись номером, - сказал я и выплыл на балкон.
В мире прошел дождь. Пахло мокрой пылью и грибами. Улица была полита расплавленным стеклом. По стеклу осторожно скользили расплющенные игрушечные машины, они осторожно ощупывали деревья и стены домов дрожащими пальцами света. Около игрушечного кафе толпились игрушечные люди, оттуда доносилась развеселая музыка, и в такт ей мигал игрушечный фонарь на углу, не зная, на что решиться, вспыхнуть или погаснуть окончательно.
- Ты скоро? Ты где?
- Не здесь, - сказал я и снял ласты.
Я осторожно перевалил через перила, и позади меня захлопнулись створки жемчужницы.
Я летел очень долго. И на каждом этаже отмечал свой день рождения.
...Маленький мальчик поймал жука. Привязал ему к лапке нитку и заставлял летать по кругу. Жук летал.
Когда мальчику надоедала игра, он засовывал жука в вагончик от детской железной дороги. А потом жук разучился летать. Наверное, ему было скучно жить в железном, с нарисованными окошками вагончике. Он шуршал там листьями и конфетными фантиками, скребся и - мальчик слышал это, прикладывая вагончик к уху, - тихонько вздыхал, И тогда мальчик решил построить ему из стеклышек и щепок дом под кустом смородины. В доме было крылечко, окошечки и пластилиновая кроватка, но жук все равно не хотел летать. Мальчик рассердился, но еще не понял на кого. Он думал - на жука. Он сломал ногой домик - глубокая борозда в жирной земле, а жука зажал в кулаке. Жук ворочался и кололся. Мальчик размахнулся и подбросил его высоко вверх. Жук взлетел маленьким черным камушком и так же, камушком, стал падать.
Мальчик испугался, что жук разобьется, но у самой земли он расправил крылья и, тяжело гудя, кругами, стал подниматься над кустами смородины и крыжовника, над разлапистой шелковицей, потом перелетел через забор и исчез.
Я улыбнулся мальчику и полетел дальше.
...Голенастый, нескладный, весь из вредности и комплексов подросток сует в щель автомата с газводой кусок проволоки вместо монеты и воровато озирается, готовый тяпнуть любую занесенную над ним руку. Вечером он будет подписывать открытку девочке из параллельного класса: "Что пожелать тебе, не знаю, ты только начинаешь жить. От всей души тебе желаю с хорошим юношей дружить." Потом будет долго давить прыщи перед зеркалом в ванной, а уже перед сном положит в портфель колоду порнографических карт, чтобы пустить их по классу, когда седая русачка, млея от избытка обожания, будет говорить о чистейших образах тургеневских девушек.
Я ухмыльнулся и полетел дальше.
...Юный щеголь, вчера абитуриент, а сегодня уже студент, одетый в теснейшие джинсы и батник на кнопках, сидит с первой своей девушкой на скамейке позади колхозного клуба ив руках у него первая в жизни бутылка вина, а в зубах - первая сигарета.
- Вино налито, оно должно быть выпито, - цедит он, изо всех сил сдерживая кашель.
- А штопор ты захватил? - деловито осведомляется девушка.
Он молча поворачивает бутылку, горлышком от себя и сильно бьет по донышку ладонью. Уверенно бьет. Пробка вылетает.
- Ого! - говорит девушка без удивления.
Они пьют вино по очереди из горлышка, а когда кончается вино и слова, он, чтобы заполнить паузу, судорожно привлекает девушку к себе и начинает целовать. Он потеет от желания и страха, непослушными пальцами возится с какими-то крючочками и застежками, а в голове вертится и зудит фраза из Сэлинджерам "...так я битый час возился, пока не стащил с нее этот проклятый лифчик. А когда наконец стащил, она мне готова была плюнуть в глаза".