— А теперь дело Ниггла, — сказал Голос, куда более строгий, чем докторский.
— И что же с ним случилось? — проговорил Второй Голос, который, пожалуй, можно было назвать кротким, только мягким он не был: в нем слышалась власть, но в то же время печаль и надежда. — Что же случилось с Нигглом? Сердце у него было на месте.
— Да, но работало не совсем хорошо, — произнес Первый Голос. — И голова тоже — он ею почти и не пользовался. Сколько же времени потратил даром и даже себя не потешил. Он так и не приготовился к Путешествию. Жил как вполне обеспеченный человек, но сюда явился совсем разоренным, пришлось даже поместить его в крыло для бедняков. Скверный случай, боюсь ему придется побыть здесь подольше.
— Безусловно, — согласился Первый Голос, — но тщательную проверку выдержат немногие доказательства.
— Итак, — продолжил Второй Голос. — Он был художником по природе своей. Конечно, не из одаренных, однако листья, нарисованные Нигглом, имеют определенное очарование. Он потратил много труда на листья — просто так, ради них самих, и при этом никогда не считал, что это делает его сколько-нибудь значительной фигурой. В Записях не упомянуто, чтобы он даже в собственных мыслях пренебрегал требованиями закона по этой причине.
— И все-таки он не выполнил слишком многого, — продолжил Первый Голос.
— Процент невелик, выбирал, что полегче, и еще называл Помехами. В Записях это слово встречается повсюду, вместе с изрядным количеством жалоб и дурацких проклятий.
— Верно; но, конечно же, ему, бедному маленькому человечку, все это казалось помехой. И еще вот что: в отличие от многих, он никогда не рассчитывал на компенсацию. Возьмем дело Пэриша — он поступил позднее. Пэриш приходился Нигглу соседом, но ни разу не пошевелил ради него пальцем, даже благодарил нечасто. Но в Записях не говорится о том, что Ниггл рассчитывал на благодарность Пэриша, похоже, ему это и в голову не приходило.
— Да, это говорит в его пользу, — отвечал Первый Голос, — но не слишком. Скорее всего обнаружится, что Ниггл обычно просто забывал обо всем, что делал для Пэриша.
— Но вот в последнем отчете, — проговорил Второй Голос, — числится эта поездка на велосипеде в дождь и ветер. Я бы подчеркнул последнее обстоятельство, поскольку вижу в этом поступке истинное самопожертвование: ведь Ниггл догадывался, что уже не получит возможности дописать картину… кроме того, он отдавал себе отчет в том, что Пэриш проявил чрезмерную мнительность.
— Полагаю, что ты сгущаешь краски, — проговорил Первый Голос. — Но последнее слово за тобой. Это твоя обязанность трактовать факты самым выгодным для них образом. Иногда это соответствует истине. Что же ты предлагаешь?
Нигглу казалось, что он не слышал ничего благодатнее этого голоса. В двух словах — «мягкое исправление» — слышались богатые дары, приглашение на царский пир. Его словно похвалили при людях, причем все — и он сам в том числе — знали, что хвала не заслужена. Стыд свой Ниггл укрыл под грубым одеялом.
Наступило молчание. Потом совсем рядом Первый Голос обратился к Нигглу:
— Ты слышал?
— Да, — отвечал Ниггл.
А что с Пэришем? — спросил Ниггл. — Мне хотелось бы встретиться с ним. Надеюсь, теперь он не очень болен? А ногу его можно вылечить? Она все время так досаждала ему. И, пожалуйста, не беспокойтесь о наших взаимоотношениях. Он был очень хорошим соседом и продавал мне по дешевке великолепную картошку, что сохранило мне целую кучу времени.
— В самом деле? — спросил Первый Голос. — Рад это слышать.
Снова наступило молчание. Голоса, как слышал Ниггл, удалились.
— Хорошо, согласен, — проговорил Первый Голос. — Переходим к следующему этапу. Завтра, если ты хочешь.
Проснувшись, Ниггл обнаружил, что плотные шторы подняты и его маленькая каморка полна солнечного света. Он встал и обнаружил возле постели вполне удобную и не больничную одежду. После завтрака врач посмотрел его стертые руки и помазал их какой-то мазью, сразу исцелившей болячки. Потом дал Нигглу добрый совет и бутылку тоника — на всякий случай, если потребуется. Ближе к полудню Ниггла угостили бисквитом и налили бокал вина, а потом снабдили билетом.
— Вы можете немедленно отправляться на станцию, — сказал врач. — А там Носильщик покажет. До свидания.
Ниггл выскользнул из главной двери и заморгал: солнце оказалось неожиданно ярким. Кроме того, он рассчитывал обнаружить перед собой крупный город, под стать вокзалу, но вышло иначе. Он стоял на вершине холма, зеленой, безлесной, продуваемой свежим ветром. Вокруг ничего не было. Далеко внизу поблескивала крыша вокзала.
Он решительно, но без особой спешки направился к станции. Там его сразу же заметил Носильщик.
— Сюда! — сказал он и отвел Ниггла к перрону, возле которого уже дожидался симпатичный пригородный поезд: один вагончик с небольшим паровозиком. Оба яркие, чистые, только что выкрашенные. Похоже было, что им предстоит первый рейс. Даже железнодорожный путь казался новеньким, рельсы блестели, подушки были выкрашены зеленой краской, а прогревшиеся на солнце шпалы испускали восхитительный запах свежей смолы. Вагончик был пуст.
— Куда же идет этот поезд, Носильщик? — поинтересовался Ниггл.
— Едва ли это место уже успело получить имя, — ответил тот. — Но вы сразу узнаете его.
Он закрыл дверь, и поезд немедленно тронулся с места. Ниггл откинулся на спинку сиденья. Паровозик пыхтел в глубокой выемке с зелеными высокими откосами, вверху крышей голубело небо. Прошло не так уж много времени, и паровозик присвистнул, скрипнули тормоза, поезд остановился. Не было ни станции, ни таблички, лишь вверх по откосу тянулась лестница. Заканчивалась она калиткой в опрятной зеленой изгороди. Возле калитки стоял велосипед; по крайней мере, нечто совершенно неотличимое от него. К рулю была привязана желтая табличка с выведенной на ней крупными черными буквами фамилией:
НИГГЛ.
Распахнув настежь воротца, Ниггл вскочил на велосипед и покатил вниз по освеженному весенним солнышком склону. Вскоре он обнаружил, что исчезла тропинка, по которой он начинал свой путь, и теперь под колесами велосипеда оказался дивный дерн: зеленый и плотный, хотя в нем можно было различить любую травинку. Где-то он видел этот лужок… или трава эта приснилась ему когда-то. Местность становилась знакомой. Да, сперва она выровнялась, как и должно быть, а потом, конечно же, пошла на подъем. Огромная зеленая тень заслонила от него солнце. Ниггл поглядел вверх и свалился с велосипеда.
Перед ним стояло Дерево, его Дерево — наконец завершенное, если можно сказать такое о живом дереве… листья его трепетали, а ветви шевелил ветерок, о котором Ниггл так часто догадывался и даже ощущал временами, но тем не менее почти никогда не умел изобразить. Он глядел на Дерево, а потом неторопливо поднял руки и широко развел их.
— Это — дар! — проговорил он. Имел он в виду искусство вообще, а в частности — результат, но словом воспользовался в буквальном смысле.
Он все глядел на Дерево. Листья, над которыми он трудился, оказались на своем месте, и притом были они не такими, какими он изобразил их, а какими видел. Попадались и такие листья, что только грезились ему, много находилось и тех, что еще только могли бы пригрезиться, будь у него для этого время. На них ничего не было написано, на роскошной-то зелени. И все-таки на каждом из них словно была проставлена дата из календаря. Некоторые из самых прекрасных… самых характерных, самых совершенных примеров стиля Ниггла значились созданными в соавторстве с мистером Ближним — именно так.
А на дереве гнездились птицы. Удивительные птицы: как же они пели! Они ухаживали друг за другом, проклевывались из яиц, отращивали перья и, распевая, прямо на глазах его улетали в Лес. Теперь Ниггл увидел и Лес, разбегавшийся в обе стороны, уходивший вперед. Вдалеке над ним сверкали Горы.
Спустя некоторое время Ниггл повернулся к Лесу. Не потому, что Дерево ему надоело, напротив, оно словно запечатлелось в его голове, и он видел Дерево внутренним взором, даже когда не глядел в его сторону. Отойдя от него, Ниггл заметил странную вещь: Лес, конечно же, оставался далеким, однако при том к нему можно было приблизиться, даже войти, не утратив этого ощущения. Прежде он никогда не мог приблизиться к далям, не преобразовав их сперва в простые окрестности. Подобные фокусы воображения добавляли немало привлекательности пешеходным прогулкам в сельской местности. Он шел, открывались все новые дали, их можно было удвоить, утроить, учетверить, тем самым удваивая, утраивая и учетверяя очарование. Можно было идти и идти, и земля вокруг становилась садом — или картиной, если уж использовать это слово. Можно было идти и идти — но, наверно, не беспредельно. Там далеко впереди были Горы. Они приближались, но очень медленно. Картине они не принадлежали, скорее связывали ее с чем-то иным, словно бы между деревьев проглядывало нечто далекое — следующий этап, другая картина.
Ниггл шагал, но не праздно гуляя: он приглядывался к окрестностям. Дерево было закончено, хоть нельзя было сказать, что сделал это он сам.
— Просто теперь оно видится по-другому, — заключил Ниггл. Однако в лесу оказалось множество незавершенных уголков, требовавших работы и мысли. Не было нужно что-то менять, все было правильно — но работу следовало продолжить, чтобы достичь определенного результата. И Ниггл в каждом случае ясно видел конечную цель.
Он сел под прекрасным далеким деревом — вполне самостоятельной вариацией на тему его Великого Дерева; впрочем, если уделить ему внимание, отличия можно было и подчеркнуть — и стал размышлять: с чего начать, где окончить и сколько времени потребуется на все дело. Однако все как-то не складывалось.
— Конечно! — проговорил Ниггл. — Мне необходим Пэриш. О земле, растениях и деревьях он знает куда больше, чем я. Здесь не мой личный сад, мне нужны совет и помощь, и чем быстрее, тем лучше.
Он встал и направился к тому месту, откуда решил начать работу и снял пальто. И вдруг в тенистой низинке он увидел человека, озиравшегося в изрядном недоумении. Тот стоял, опершись на лопату, но, очевидно, не знал, что ему делать. Ниггл окликнул его.
— Пэриш!
Тот подошел, взяв на плечо лопату. Пэриш все еще прихрамывал. Они не сказали друг другу ни слова, просто кивнули, как делали, встречаясь в аллее, а потом пошли рядом — рука об руку. По-прежнему молча, Ниггл и Пэриш дружно выбрали место, на котором им предстояло поставить небольшой дом и разбить садик, казавшийся здесь просто необходимыми.
Когда они приступили к работе, стало ясно, что теперь уже Ниггл лучше распоряжается и делом, и временем. Как ни странно, теперь именно он был поглощен строительством и садоводством. Пэриш же часто любовался деревьями — и особенно Деревом.
Однажды днем Ниггл высаживал зеленую изгородь, а Пэриш лежал рядом, внимательно разглядывая прекрасный желтый цветочек среди зеленой травы. Давным-давно Ниггл в изрядном количестве поместил их возле корней Дерева. Вдруг Пэриш поглядел вверх; лицо его лоснилось на солнце, он улыбался.
— Великолепно! — проговорил он. — Но если честно, мне здесь не положено быть. Спасибо, что вы замолвили за меня слово.
— Ерунда, — проговорил Ниггл. — Не помню, что я там говорил, все было совсем не так.
— Нет же, — возразил Пэриш. — Поэтому меня выпустили скорее. Второй Голос послал меня сюда, потому что вы захотели видеть меня. Я в долгу перед вами.
— Нет, — возразил Ниггл. — Это мы оба в долгу перед Вторым Голосом.
Так они жили и работали вместе… Не знаю, сколько времени это продлилось. Не следует отрицать: поначалу они, бывало, даже спорили, в особенности когда уставали. Сперва они еще уставали. А потом вспомнили, что их снабдили тонизирующим средством. На каждой бутылочке было написано: «Несколько капель перед отдыхом накапать в воду, взятую из Ключа».
Родник они обнаружили в самом сердце Леса; когда-то давно Ниггл задумал его, но так и не нарисовал. А теперь он понял, что Ключ этот питает тихое озеро, поблескивавшее вдалеке, и поит все, что росло вокруг. Несколько капель тоника делали воду чуть вяжущей, пожалуй, горькой, но бодрящей, прояснявшей голову. Попив, они отдыхали — разойдясь поодаль, — а потом поднимались и весело принимались за дело. Тогда-то Нигглу представлялись чудесные новые цветы и растения, а Ближний всегда в точности угадывал, где и как посадить их, чтобы вышло получше. В тонизирующем эликсире они перестали нуждаться задолго до того, как он кончился. Пэриш перестал хромать.
Работа приближалась к концу, и они уже могли позволить себе побродить вокруг, поглядеть на деревья и цветы, краски и очертания леса. Иногда они пели вместе, но Ниггл обнаружил, что глаза его теперь все чаще и чаше обращаются к Горам.
Настало время, когда и дом в низине, и сад, и трава, и озеро — словом, вся местность — обрели окончательный облик, и все стало таким, как и следовало быть. Великое Дерево оделось цветами.
— Сегодня к вечеру мы закончим, — однажды сказал Пэриш. — А завтра хорошенько пройдемся.
Они вышли с утра и шагали, пока не добрались наконец до края. Конечно, никакой видимой линии, забора или стены, там не было, однако им было понятно, что страна их закончилась. Вниз по травянистому склону горы к ним спускался мужчина — с виду пастух.
— Вам нужен проводник? — спросил он. — Вы направляетесь дальше?
На миг между Нигглом и Пэришем пролегла тень — потому что Ниггл знал, что идти не хочет, но в известном смысле обязан; а Пэриш идти не хотел, потому что не был готов к пути.
— Я должен подождать жену, — сказал Пэриш Нигглу. — Ей будет здесь одиноко. Мне намекнули, что ее рано или поздно пошлют следом за мной — когда настанет срок и я все здесь для нее приготовлю. Дом построен, мы старались, и мне бы хотелось показать его ей. Она сумеет поправить жилье изнутри, сделать его уютнее. Надеюсь, что ей понравятся и здешние края.
Он повернулся к пастуху.
— Вы здесь проводник? — спросил Пэриш. — А не скажете ли вы мне, как называется эта земля?
— Разве вы не знаете? — ответил мужчина. — Это страна Ниггла. Или Картина Ниггла, если назвать ее в целом, а малая доля этой земли теперь именуется Садом Пэриша.
— Картина Ниггла! — удивился Пэриш. — И все это выдумали вы, Ниггл? Вот уж не предполагал за вами такого ума. Почему вы мне сразу не сказали об этом?
— Он уже давно пытался сказать вам, — сказал человек, — но вы не желали его слушать. В те дни под рукой у него были лишь краски да холст, а вы хотели починить свою крышу его картиной. А теперь находитесь в ней… помните, вы с женой именовали ее Блажью Ниггла или Той Самой Мазней.
— Но тогда все выглядело иначе, не было столь реальным, — проговорил Пэриш.
— Да, тогда вы могли увидеть лишь далекий отсвет, — проговорил мужчина. — Но вы все-таки могли бы заметить его, если бы сочли необходимым сделать усилие.
— Но я ничем не помог вам в этом, — проговорил Ниггл. — И ни разу не попытался объяснить. А про себя называл вас Старым Кротом. Но что в том? Мы жили и работали вместе. Все могло бы сложиться иначе, но лучше — едва ли. Тем не менее боюсь, что мне придется идти. Мы встретимся снова, не сомневаюсь, мы еще многое сделаем вместе. — До свидания!
Он тряхнул руку Пэриша — добрую, твердую и честную. Потом обернулся и поглядел назад. Цветы на Великом Дереве горели словно пламя. Птицы летали над ним и пели. Он улыбнулся и, кивнув Пэришу, шагнул к пастуху.
Теперь Нигглу предстояло многое узнать об овцах и о высоких пастбищах, а еще заглянуть в широкое небо, продвигаясь все выше и выше — к Горам. Не могу вам сказать, что было с ним дальше. Далекие Горы эти маленький Ниггл видел еще из своего старого дома, краем своим их вершины попали и на его картину; однако на что похожи они на самом деле, и что за ними лежит, может сказать лишь тот, кто поднимался на них.
***— А я думаю, что он был просто никчемным ничтожеством, — сказал советник Томкинс. — Какую пользу принес он обществу?
— Ох, не знаю, — проговорил Аткинс, человек не из видных, простой директор школы. — Но я не стал бы высказываться настолько решительно: все зависит от того, что понимать под пользой.
— Ни практической, ни коммерческой пользы, — продолжил Томкинс. — Смею сказать, из него могла бы получиться вполне пригодная к делу мелкая сошка, если б вы, учителя, знали свое дело. Но когда вы с ним не справляетесь, мы получаем подобных ему бесполезных людишек. Если бы в этой стране распоряжался я, то приставил бы его вместе с подобным сбродом к какому-нибудь посильному для них занятию — например, мыть посуду в общественной столовой или что-либо в этом роде. Да еще пришлось бы приглядывать, чтобы они ничего не напутали. А лучше вообще отослать их подальше. Уж его-то я отослал бы давным-давно.
— Подальше? Вы хотите сказать, что смогли бы до срока снарядить его в Путешествие?
— Да, если вам угодно употреблять бессмысленное и затасканное выражение. Прямо в туннель, на Груду Мусора, вот что я хотел сказать.
— Значит, вы полагаете, что живопись ничего не стоит — даже того, чтобы ее хранили, улучшали… даже пользовались ею.
— Нет, конечно, живопись — вещь полезная, — проговорил Томкинс. — Это его картину невозможно использовать. Другое дело молодые художники с их кругозором, они-то не боятся новых идей, новых методов. А его старомодная мазня? Пустяк, личные мечтания! Да он и ради жизни своей не сумел бы нарисовать стоящего плаката. Вечно возился с листьями и цветами. Я спросил его однажды — зачем? Он ответил: потому что они-де красивы! Можете представить? Так и сказал — красивы! Это они-то — пищеварительные органы… гениталии растений? Я так ему и сказал, и он не смог ничего возразить. Глупец, дурак.
— Дурак, — вздохнул Аткинс. — Да, бедный маленький человек, он так и не сумел ничего закончить. Конечно, после того как он уехал, холсты его нашли себе «лучшее» применение. Но я, Томкинс, совсем не уверен в этом. Помните ту большую картину, которая пошла на починку дома его соседа, после всех потопов и ураганов? Я нашел в поле оторванный от нее уголок. Он был поврежден, но все было понятно — там из лиственной пены вырастала гора. И я не могу выбросить ее из головы.