Сердце сына - Юрий Нагибин


Юрий Нагибин Сердце сына

Быль

Лет двадцать тому назад я написал рассказ «Чужое сердце». Рассказ заинтересовал читателей, а в критике удостоился кислой усмешки: мол, сентиментальная мистика. Натолкнула меня на этот рассказ первая, считавшаяся удачной операция по пересадке сердца, сделанная профессором Бернаром. Больной прожил с чужим сердцем несколько месяцев, что доказало практическую возможность такой операции: человеческое сердце приживается в чужом организме. Ну, а почему бы ему не прижиться, если приживаются почка, глаз? Сердце такой же орган, и ничего фантастического в его трансплантации нет. Но последнего никак не принимало мое собственное старое, изношенное, пробитое инфарктом сердце. Я настолько пропитался поэтическими предрассудками, возводящими сердце в некий священный чин, что меня прямо ужас охватывал при мысли о новом торжестве науки, которое в недалеком будущем станет заурядным методом лечения.

Из этого страха и возник рассказ «Чужое сердце», обозначенный как «современная сказка». Там речь шла о первом человеке, который стал жить с чужим сердцем. Я старался показать, как это непросто.

Жизнь никогда и ни в чем не дает превзойти себя литературе, даже в том, что иным представлялось пустой выдумкой. Оказывается, и впрямь все непросто с тем сильным мускулом, что пульсирует в нашей груди, гоня кровь-жизнь по всему телу.

Вот какая история произошла с моими друзьями. Постараюсь передать ее со всевозможной точностью без беллетристических вывертов.

Много лет назад мне написала студентка-филолог из Казани Вера Н., делавшая курсовую работу по моим рассказам. Ей нужно было что-то проверить, уточнить. Я ответил. Год спустя пришло другое письмо: Вера защищает диплом на ту же тему, взятую несколько шире. На этот раз вопросов оказалось куда больше, завязалась переписка. Потом Вера сообщила, что защита прошла удачно и ее оставляют при кафедре. Темой кандидатской диссертации она избрала советский послевоенный рассказ на материалах творчества трех авторов, одним из которых опять же был я. Эта работа потребовала неоднократных приездов Веры в Москву. Мы познакомились. Вера, как говорится, вошла в наш дом. Разобрались мы в ней далеко не сразу. Есть люди, у которых все написано на лице. У Веры все, написанное на лице, никак не соответствует, точнее — противоречит ее сути. От ее крепенькой, полноватой, окатистой фигуры веяло провинциальной неспешностью, покоем, а была она человеком подвижным, решительным и быстрым. Хотя поспешала как-то медленно. Ее серые, широко распахнутые, всегда озадаченные глаза, то и дело заливающий лоб, щеки и подбородок румянец, беспричинный, неуправляемый смех хорошо работали на образ застенчивой простушки, Вера же умна, внутренне раскованна, свободна и не теряется в любых обстоятельствах. Она никогда не навязывалась, легко отказывалась от возможности встречи, мы долго принимали ее деликатность, нежелание быть в тягость за недостаток душевного тепла. И все-таки ее горячая и привязчивая душа пробилась к нам, и между нами возникла та полнота доверия, которому лишь территориальная разобщенность помешала стать тесной дружбой.

Вера работала над своей диссертацией с такой увлеченностью, словно от этого зависело быть или не быть советской новеллистике. Она сделала очень хорошую, ясную, интонационно верную работу, и нам, товарищам по немощному новеллистическому оружию, не стыдно было ее читать.

Защитить диссертацию оказалось неизмеримо труднее, нежели написать. Тут существует тщательно разработанная кем-то система, по которой казанский соискатель может защититься в своем университете лишь в том случае, если эта тема связана с татарской литературой; в Москве и Ленинграде его допустят к защите только с лингвистической работой, а литературоведению — от ворот поворот. Где же защищаться казанскому литературоведу, никто толком не знал. Говорили смутно о Средней Азии, Белоруссии, благодатных землях за хребтом Кавказа. Я еще упрощаю, на самом деле тут было куда больше бреда, заплетающего мозги в косу.

Вера не сдавалась, она объездила полстраны, прежде чем рыцарственные грузины допустили ее защищаться в Тбилиси.

Вера выездила себе в этих странствиях нечто большее, чем диссертацию. В Куйбышеве она познакомилась с итальянским парнем, станочником с «Фиата», работавшим в Тольятти. Знакомство продолжалось в Казани, Москве и других городах, куда спешил за летучей диссертанткой Джанни, и перешло во взаимную любовь. Джанни сделал предложение по всей форме, для чего ему пришлось проникнуть в город, неохотно открывающий свои ворота чужеземцам, но перед любовью падают все крепости, и получил согласие Вериной матери. Прекрасно понимая, что между сговором (подачей бумаг в загс) и обручением пройдет немало времени, любящая пара не стала подчинять страсть букве закона — в торжественный день защиты диссертации Вера почувствовала родовые схватки. Гостеприимная Грузия приняла не только Верину работу, но и ребенка, прекрасного мальчишку итало-советской кооппродукции.

Джанни, уже завершивший к тому времени свою работу на Волге, немедленно примчался из Италии, произошло обручение, и дитя, увидевшее свет под добрым солнцем Грузии, обрело законных родителей.

Жизнь широко улыбнулась Вере. Улыбка, правда, скривилась в гримасу, когда ВАК отказался утвердить диссертацию, не засчитав ей экзамен по иностранному языку. Вера сдавала польский. Видимо, в ВАКе мысль замерла на третьем разделе Польши, когда значительная часть страны стала Варшавским наместничеством под скипетром русского царя. Но способная к языкам Вера уже настолько освоила итальянский, что без труда пересдала экзамен и была утверждена кандидатом литературоведения. Два года назад мы встретились с Верой в Турине и узнали: молодая чета немало успела. На деньги, заработанные Джанни в Советском Союзе, они приобрели четырехкомнатную квартиру, обставили ее, купили вместительный «фиат» — двухдверный, чтобы дети не вываливались из машины во время движения. К этому времени у их первенца появилась сестричка. Джанни работал на старом месте, а Вера преподавала русский язык на каких-то курсах, в помощь себе она вызвала маму из труднодоступного городка, затерявшегося меж мордвой и чудью. Мама не нарадуется внукам, но нет-нет да и всплакнет по своим ульям, доверенным на время отсутствия выпивохе-соседу. Все это Вера выложила одним духом, краснея и посмеиваясь, когда мы шли по перрону туринского вокзала, куда я прибыл из Милана. «Значит, все хорошо?» — бодро спросил я. Радость, будто заблудившаяся на ее лице с мгновения, что мы встретились, приняла в себя брызнувшие из глаз слезы. «Джанни очень болен. Очень, очень!.. Вы сами увидите». — «Что с ним?» — «Сердце. Ну хватит об этом».

Джанни, который, как обычно в Италии, не мог припарковаться, сидел за рулем своего «фиата» с невыключенным мотором, отбиваясь от многочисленных стражей порядка, гнавших его прочь с забитой в два ряда привокзальной стоянки. «Скорее!» — сказал Джанни, распахнув дверцу. Мы нырнули в нагретое нутро машины, и Джанни рванул прочь, сумев уйти от крупного штрафа.

Я с удивлением и тревогой смотрел на мужа Веры. До этого мы не встречались, но я хорошо помнил его по многочисленным фотографиям, которые Вера в утро их любви с горделивой радостью рассыпала веером по столу, словно карты для гадания. Красивый, смуглый парень, с сильным челюстным и набровным лицом, с добрым, надежным взглядом спокойных больших глаз. Я бы никогда не узнал его, и, конечно, естественным образом нельзя так неправдоподобно измениться молодому человеку, ведущему здоровый образ жизни и занимающемуся физическим трудом. Он стал необъятен: громадный живот, голова котлом, черты лица заплыли, деформировались, челюсти и подбородок чудовищно нагрузли и упали на грудь, пальцы, державшие баранку руля, — как бледные сардельки. Обмениваясь с ним рукопожатием, я будто погрузил ладонь в подушку.

«Что же это такое?» — думал я, не умея вывести новую внешность Джанни из его болезни. Потом, когда мы объездили город, осмотрели загородный королевский дворец, глянули на знаменитую туринскую плащаницу в кафедральном соборе, сохранившую отпечаток мертвого лица Иисуса, и белые пелены со следами его тела, постояли в музее у графического портрета земного бога-Леонардо, убедились по бесчисленным и крайне агрессивным памятникам воителям всех времен: от Юлия Цезаря до неизвестных солдат последних битв, что Турин самый воинственный город в мире, я несколько привык к Джанни и даже принялся себя уговаривать, что он просто любитель сладко поесть, попить, поспать — добродушный байбак с наследственной склонностью к полноте, не желающий противопоставить пагубным наклонностям строгий режим, утреннюю гимнастику, бег трусцой и все прочие благоглупости, какими думает спастись загнавшее себя человечество. Тем более что в повадке Джанни, в легкой готовности осмотреть все достопримечательности города, в ловкости, с какой он вел машину по запруженным улицам, в живой заинтересованности его пояснений не было ничего натужного, через силу, — радостно и охотно делился он своим богатством. Джанни не только знал город, его историю и географию, он был сведущ в архитектуре, живописи, скульптуре и любил все это. Жители Аппенинского сапога весьма самокритичны, не раз слышал я: отними у итальянцев футбол, кладбище и больницу, им нечего будет делать с собой. Футбол и кладбище не требуют пояснений, что же касается больницы, то навещать своих страждущих — любимый ритуал итальянского бытия. В больницу приходят толпой с вином и сигаретами; в табачном дыме обсуждают падение «Ювентуса», очередные промахи правительства и последние выдающиеся похороны. В этом смысле Джанни был нетипичным итальянцем.

Мы провели вместе весь день. После позднего домашнего обеда меня отвезли на вокзал. Джанни остался в машине, поскольку припарковаться опять было негде, до поезда меня проводила Вера. И здесь перед самым отходом, когда лязгнули буфера и провожающие — даже самые близкие, любящие и любимые — испытывают блаженное облегчение, поверив, что томительный и неразработанный рассеянным человечеством обряд проводов наконец-то кончился, Вера громко, отчаянно разрыдалась.

— Что с вами? — спросил я с уже двинувшейся площадки.

— Мне страшно, страшно!.. Ох, как мне страшно!..

В Москве меня ждало письмо от Веры, написанное еще до моего появления в Турине. Странно, что она ни словом о нем не обмолвилась. У Джанни жесточайшая водянка, вконец ослабевшее сердце не справляется с перекачкой крови, и жидкая часть крови скапливается в тканях. Он весь налит водой, которую не успевают выпускать в клинике, оттого так деформировался его облик. Он захлебывается нутряной жидкостью, его душит по ночам сердечная астма. Спасти его может лишь пересадка сердца, и он ложится в павийскую кардиологическую больницу на операцию…

О том, что операцию сделали, и, судя по всему, удачно, я узнал из Вериного письма спустя несколько месяцев, но как все это происходило, я услышал из ее уст в июне нынешнего года, когда в составе небольшой писательской делегации приехал в Турин для участия в дискуссии на тему: книга — телевидение — видео. Мы должны были решить, задушит или не задушит кассетник книгу, и как с этим бороться, если бороться стоит.

Конечно, я должен был сразу позвонить Вере, но, признаюсь, чего-то боялся и делал перед самим собой вид, что, изнемогая в борьбе за письменное слово, не имею ни минуты свободного времени. Вера сама разыскала меня на ристалище, где шла наша ожесточенная бескровная духовная битва с воображаемым противником, поскольку и мы и наши итальянские коллеги отстаивали одно: книгу. Вера появилась как раз в те минуты, когда я размахивал картонным мечом на трибуне, она прислала мне записку: «Будем у вас в отеле перед ужином».

В назначенное время я спустился вниз и вышел на еще горячую улицу. Из новенького «фиата», на который я и внимания не обратил, отыскивая взглядом что-то более потрепанно-заслуженное, выскочила Вера в слезах и смехе, а за ней довольно крупный мальчик. Он не понимал двойственной реакции матери на мое появление: радостной и печальной — и почему-то выбрал для себя второе — сразу захныкал. Здороваясь с ним, я старался проглянуть глубь машины, преуспел в этом и увидел Джанни. За рулем сидел тот Джанни, которого я знал по карточкам, только заматерелый, определившийся в каждой черточке, в абрисе большого сильного тела. Это был уже не молодой человек, жених, а зрелый мужчина, муж, отец, глава семьи. Он красивый человек, в его смуглом просторном лице все соразмерно крупно, определенно и убедительно: нос с легкой горбинкой, широкие брови, большой, хорошо очерченный рот и чудесные, теплые, внимательные глаза. Мы поздоровались, рука моя приятно онемела от крепкого мужского пожатия.

Мы тронулись и легко ушли из своего второго ряда от смотрителя стоянки, поспешавшего к нам для получения штрафа. О себе Джанни говорил коротко, без того интереса, с каким люди относятся к собственным болезням. Все в порядке, хотя дважды в месяц приходится ездить в Павию на обследование. Он уже начал работать, пока три раза в неделю. На зарплате его укороченная неделя не сказывается, просто не любит бездельничать. Живет он, как все: возится с детьми, смотрит телевизор, хорошо ест, позволяет себе за ужином вино и пиво, водит машину, много читает. Собирается летом вместе со всей семьей в Советский Союз, хочет посмотреть на перестройку.

Здесь, пожалуй, надо дать одну справку. Читатели привыкли к тому, что болезнь для рядового западного человека — разорение. Какая там операция на сердце, зуб вырвать — пойдешь по миру. Возможно, где-то так и есть, но я с этим не сталкивался. Другое дело, что даже вовсе бедные люди терпеть не могут бесплатного лечения, якобы унижающего их человеческое достоинство. Они последнее отдадут, но обратятся к частному врачу, а это очень дорого. Джанни лишен предрассудков, его операция была оплачена из профсоюзной кассы. Во все долгие месяцы болезни он получал свою зарплату полностью. Так вот научились фирмачи обманывать рабочих, снижая их революционный пыл.

Насколько был скуп на признания и подробности Джанни, настолько щедра оказалась Вера. Она дала мне возможность понять все пережитое ими. Джанни положили в клинику, провели необходимое исследование и стали ждать, когда появится нужное ему сердце. Иными словами, чтобы он выжил, должен был умереть кто-то другой. При обилии дорожных происшествий, можно было не сомневаться, что нужное сердце вскоре появится. Человеку подходит не любое сердце, как думали раньше, а лишь совпадающее с его организмом, способное ужиться с ним. Так же и с кровью, переливать человеку можно лишь кровь его группы.

Неумолимый зуд гласности заставляет меня сказать, что если учитывать насыщенность улиц и шоссе машинами, то в Италии автомобильных аварий куда меньше, чем у нас. Это естественно: там прекрасные машины с надежными тормозами, отличной резиной и рулем, уходящим при столкновении вверх, а не расплющивающим грудь шофера, превосходное покрытие дорог и привычка к ответственности за себя и окружающих, которая неизмеримо надежнее мелочной и одуряющей опеки автоинспекции. Последняя почти отсутствует, как и уличные регулировщики. Движение в Италии в основном самоуправляемое, это необыкновенно дисциплинирует водителей.

Основными поставщиками сердец в Италии являются мотоциклисты, смелые и бесшабашные юноши, мчащиеся со скоростью 120 километров в час на заднем колесе в смерть. Здесь каждого юношу в мотоциклетном шлеме рассматривают как потенциального самоубийцу.

Думать обо всем этом Джанни не хотелось, быть откупленным у смерти чужой жизнью претило душе христианина. Но все равно — против воли — томило чувство ожидания, и он попросил принести в больницу Библию. Джанни был истинным христианином, но не искал бога в дивной книге, созданной неведомо кем, только не полудиким кочевым народом, которому ее приписывают, и дарившей его редким поэтическим наслаждением. Бога он нес в душе.

И потекли дни, недели томительного и безнравственного, как ощущал Джанни, ожидания. Он старался не думать о том, о чем нельзя было не думать. Он впивался глазами в строчки: «Больше всего зримого храни сердце твое: потому что из него источники жизни». А он не сохранил да и не мог сохранить: от рождения в могучей грудной клетке билось слабое, больное сердце. «Отверзни от себя лживость уст, и лукавство языка удали от себя». Это легко, куда труднее справиться с непроизносимой вслух ложью перед богом. Чтобы негодное сердце не просило себе замены, будто ты чем-то лучше другого, неизвестного человека, который должен погибнуть для твоей жизни, потерять солнце, землю, любимую, близких, все отпущенные человеку радости, а ты бы качал на коленях детей, любил жену, потягивал винцо, дремал у телевизора. «Глаза твои пусть прямо смотрят, и ресницы твои да направлены будут прямо перед тобой…», «Обдумай стезю для ноги твоей, и все пути твои да будут тверды. Не уклоняйся ни вправо, ни влево, удали ногу твою от зла…»

Иногда ему казалось, что не нужно было соглашаться на операцию, а тихо, с достоинством встретить неизбежный конец. Но он вспоминал о жене и детях, которых оставит одних на чужбине, и понимал, что думать так не имеет права. Приходили врачи и вселяли надежду, хотя сами утрачивали ее с каждым днем: состояние больного неуклонно ухудшалось. Приходила жена — она устроилась при больнице — и его пронизывала жажда жизни. Только б жить, дольше жить, вечно жить!..

Джанни уже не поднимался с постели, он не мог стронуть с места свои слоновьи ноги. Костяк ощущал непомерную тяжесть разбухшего, налитого водой тела, и казалось, оно размозжит хрупкие косточки.

Словом, двадцатидвухлетний мотоциклист разбился на одной из тихих улиц Павии. Это был полицейский пожарной службы, вызванный срочно на пожар. Он не достиг места назначения… Девочка с котенком на руках решила перейти улицу перед самым носом мчащегося с бешеной скоростью мотоцикла. Она чесала котенку розовое блохастое брюшко и не слышала сигнала. В распоряжении мотоциклиста было ровно столько времени, чтобы сделать выбор, кому остаться в живых: девочке с котенком на руках или ему. Он выбрал чужую жизнь и, круто повернув руль, расплющился о бетонную стену.

У него треснул череп, разошлись кости лица, сломался позвоночник, оборвалась печень и селезенка, но в размозженном теле продолжало еле слышно биться здоровое, тренированное сердце спортсмена. То самое сердце, которое так нужно было изнемогающему Джанни.

Врачи стали бороться за жизнь потерпевшего с таким рвением, словно был хоть какой-то шанс на успех. Они, конечно, понимали, что случай безнадежный, но это никак не отражалось на их профессиональном поведении.

Дальше