В самолете была свободная рассадка, и Джед попытался было внедриться в группу молодежи, но его задержали у подножия металлического трапа – ручная кладь превышала допустимые габариты, и стюардесса забрала у него сумку, так что в итоге он втиснулся между пятилетней девочкой, ерзавшей на кресле и беспрестанно требовавшей конфет, и тускловолосой тучной особой с младенцем на коленях, который начал вопить, едва они взлетели; через полчаса пришлось менять ему памперсы.
На выходе из аэропорта Бове-Тийе Джед притормозил и, поставив сумку на пол, заставил себя дышать размеренно, чтобы прийти в чувство. Семьи, навьюченные колясками и детьми, толпой валили в автобус, отбывающий к Порт-Майо. Рядом с ним он увидел белый пикап с широкими окнами и логотипом Городского транспорта Бовези. Он подошел навести справки: водитель сообщил, что направляется в Бове; проезд стоил два евро. Джед купил билетик; он оказался единственным пассажиром.
– Отвезти вас на вокзал? – спросил водитель, помолчав.
– Нет, в центр.
Тот бросил на него удивленный взгляд; местному туризму, судя по всему, редко случалось поживиться за счет клиентов аэропорта. Хотя тут, как и почти во всех городах Франции, власти приложили немало усилий по организации пешеходных зон в центре и установке информационных щитов с историческими и культурными сведениями о Бове. Первые поселения появились здесь, видимо, за 65 000 лет до нашей эры. Город, представлявший собой укрепленный лагерь римлян, назывался Цезаромагус, затем Белловакум, «город белловаков», пока его не разрушили варвары в 275 году.
Расположенный на перекрестке торговых путей, окруженный богатыми плодородными землями, Бове уже в XI веке переживает значительный расцвет текстильной мануфактуры – сукно из Бове экспортируются в Византию. Работы по возведению собора Святого Петра (три мишленовские звездочки, имеет смысл предпринять отдельное путешествие) начались в 1225 году по инициативе графа-епископа Милона из Нантейя, но завершены не были. В своем нынешнем состоянии собор обладает, однако, самыми высокими в Европе средневековыми хорами. Упадок города, приведший к упадку ткачества и ковроделия, начался в конце XVIII века и, судя по всему, продолжался до сих пор, поскольку Джед запросто снял номер в гостинице «Кириад». До ужина ему даже казалось, что он тут вообще один. Приступая к рагу из телятины – дежурному блюду, он увидел, как в ресторан входит одинокий японец лет тридцати и, с ужасом озираясь, садится за соседний с ним столик.
Дежурное рагу повергло японца в состояние чрезвычайной тревоги; в итоге он заказал бифштекс и, получив его несколько минут спустя, грустно и нерешительно ткнул в него вилкой. Джед заподозрил, что он попробует завязать разговор, что тот и сделал, на английском языке, предварительно пососав пару картофельных соломок. Бедняга оказался служащим станкостроительной фирмы Komatsu, которой удалось впарить какой-то текстильный автомат последнего поколения единственной оставшейся в департаменте суконной фабрике. В автомате вышел из строя программный блок, и японец приехал, чтобы починить его. Для такого рода работы, пожаловался он, компания посылала раньше трех-четырех техников, ну в крайнем случае двух; но в результате чудовищного сокращения ассигнований он очутился в Бове один на один с разъяренным клиентом и сломанным агрегатом.
Да, здорово он влип, не мог не признать Джед. Но, может быть, его смогли бы проконсультировать по телефону?
– Time difference*… – печально ответствовал японец. Может быть, к часу ночи ему удастся поймать кого-нибудь в Японии, там как раз начнется рабочий день; но пока что он тут один как перст, и в номере нет даже кабельных японских каналов. Он долгим взглядом посмотрел на нож для мяса, будто собирался экспромтом совершить сеппуку, потом все же решил отыграться на бифштексе.
У себя в номере, смотря без звука «Талассу»**, Джед включил наконец мобильник. Франц оставил ему три сообщения. Он ответил мгновенно.
* Разница во времени (англ.).
** «Таласса» – старейшая передача Третьего канала французского телевидения о море, путешествиях и людях, чья профессия связана с морем.
– Ну как все прошло?
– Хорошо. Почти хорошо. Но, судя по всему, с текстом он опоздает.
– Нет, это невозможно. Мне он нужен к концу марта, иначе мы не успеем напечатать каталог.
– Я сказал ему… – Джед запнулся и бросился с головой в омут: – Я сказал, что это не страшно и что он может не торопиться.
Франц издал нечто вроде недоуменного урчания, замолк, но тут же заговорил снова напряженным голосом, явно на грани нервного срыва:
– Слушай, нам надо встретиться и обсудить. Ты можешь сейчас зайти в галерею?
– Нет, я в Бове.
– В Бове? Что ты забыл в Бове?
– Решил взять тайм-аут. Тайм-аут в Бове, это чудо что такое.
Поезд в Париж отходил в 8.47. Путь до Северного вокзала занял немногим больше часа, и в одиннадцать Джед уже был в галерее, в обществе приунывшего Франца.
– Знаешь, ты у меня не один такой, – с упреком сказал он. – Если выставка не состоится в мае, я вынужден буду перенести ее на декабрь.
Через десять минут появилась Мэрилин, и к ним вернулось хорошее настроение.
– Декабрь – это отлично, я – за, – сразу заявила она и продолжала с плотоядным задором: – Мне хватит времени на обработку английских журналов, их надо брать за горло загодя, эти английские журналы.
– Ну, значит, в декабре, – уступил Франц, мрачный и побитый.
– Но ведь… – начал было Джед, вскинув руки, и остановился. Он собирался сказать «Но ведь художник тут я» или что-то в этом роде, пафосное и дурацкое, но вовремя спохватился и добавил просто: – Мне, кроме всего прочего, надо еще написать портрет Уэльбека. Я хочу, чтобы у меня вышла хорошая картина. Чтобы это была моя лучшая картина.
6
«Мишель Уэльбек, писатель», подчеркивали арт-критики, символизирует в творчестве Джеда Мартена отказ от реалистического пространства в качестве фона картины, характерного для всех его произведений из цикла профессий. Этот поворот дается художнику нелегко, чувствуется, что ценой огромных усилий, прибегая к различным уловкам, он пытается поддержать, насколько это возможно, иллюзию реалистического фона. На его полотне Уэльбек стоит лицом к своему рабочему столу, покрытому исписанными целиком или наполовину листами бумаги. За его спиной, на расстоянии метров, наверное, пяти, видна белая стена, плотно, без малейшего зазора обклеенная заполненными от руки страницами. По иронии судьбы, замечают искусствоведы, Джед Мартен в своей работе явно придает огромное значение тексту, делая упор на текст как таковой, без каких бы то ни было привязок к реальности. А ведь любой литературовед подтвердит вам, что Уэльбек на определенном этапе работы над романом любит прикнопливать на стены своей комнаты разные документы, чаще всего фотографии мест, где разворачивается действие будущей книги, но написанные или недописанные эпизоды – крайне редко. Изображая своего героя в мире бумаг, Джед Мартен, возможно, вовсе не собирался ни занимать какую-либо позицию по вопросу о реализме в литературе, ни приписывать Уэльбеку взгляды представителей формалистского течения, от которых тот, впрочем, недвусмысленно открестился. Он просто испытывал эстетическое наслаждение при виде древовидных фрагментов текста, связанных между собой и порождающих друг друга, словно гигантский полип.
В первые минуты, во всяком случае, мало кто обратил внимание на фон, который полностью затмила невероятная выразительность самого персонажа. Писатель запечатлен в момент, когда он, заметив ошибку на одном из листков, разложенных на столе, будто впадает в транс, не в силах совладать с охватившей его яростью, которую многие, не колеблясь, трактовали как демоническую; его рука с занесенным корректирующим маркером, выполненная легким, точным мазком, передающим движение, обрушивается на бумагу «с молниеносностью кобры, вытягивающейся в струну, чтобы поразить свою жертву», как образно подметил Вонг Фусинь, пародируя, видимо, пышные метафорические штампы, традиционно связанные в нашем сознании с дальневосточными авторами. (Вонг Фусинь прежде позиционировал себя как поэт; но его стихов давно никто не читает, их даже трудно достать, а вот его очерки о творчестве Мартена стали настольной книгой каждого искусствоведа.) Свет, гораздо более контрастный, чем на предыдущих полотнах художника, фокусирует внимание на верхней части лица писателя и его руках с тощими, длинными, крючковатыми пальцами, напоминающими когти хищной птицы, тогда как большая часть фигуры остается в тени. Выражение его глаз казалось столь странным, что арт-критики, не решившись вписать его в какую-либо из существующих в живописи традиций, нашли в нем скорее нечто общее с некоторыми снимками из этнографических архивов, сделанных во время ритуальных обрядов вуду.
Двадцать пятого октября Джед позвонил Францу и доложил, что портрет закончен. В последние месяцы они мало виделись; против обыкновения, Джед не приглашал его смотреть эскизы. Франц, со своей стороны, занимался другими выставками, которые в общем и целом прошли неплохо, его галерея уже несколько лет была на виду, и ее рейтинг постоянно повышался, хотя пока что не приводил к росту продаж.
Франц появился около шести. Холст, натянутый на подрамник стандартного формата 116 на 89 сантиметров, стоял посреди мастерской, удачно освещенный галогенной рампой. Он уселся прямо напротив картины на складной стул с полотняным сиденьем и, не произнося ни слова, минут на десять погрузился в созерцание.
– Ладно, – проговорил он наконец. – Иногда от тебя спятить можно, но ты замечательный художник. Должен признать, что мы не зря ждали. Это хорошая картина, даже очень хорошая. Ты уверен, что хочешь ему ее подарить?
– Я обещал.
– А текст у нас скоро будет?
– К концу месяца.
– Но вы на связи или нет?
– Не вполне. Уэльбек мне написал мейл в августе, сообщив, что возвращается насовсем во Францию, ему удалось выкупить дом в Луаре, где он провел детство. Но он клянется, что это ничего не меняет и он пришлет текст в конце октября. Я ему верю.
7
И правда, утром 31 октября Джед получил мейл с неозаглавленным текстом, страниц на пятьдесят, и тут же переслал его Мэрилин и Францу, слегка волнуясь, что они сочтут его слишком длинным. Мэрилин тут же успокоила его: наоборот, сказала она, «много не мало».
Даже если сегодня текст Уэльбека – первая значительная работа о творчестве Мартена – представляет ценность скорее историческую, в нем содержится тем не менее несколько интересных наблюдений. Впервые за разнообразием тем и техник автор подметил внутреннюю целостность творчества художника, указав на глубинную закономерность перехода от попыток уловить суть производимых в мире вещей, которым были отданы студенческие годы, к изображению их создателей, коим Мартен посвятил вторую половину жизни.
Взгляд, обращенный Джедом Мартеном на современное ему общество, подчеркивает Уэльбек, в гораздо большей степени характерен для этнолога, чем, скажем, для политического комментатора. Мартен, уверяет он, отнюдь не ангажированный художник, и хотя «Выход на биржу Беаты Узе», одна из его редких массовых сцен, может навести на мысль об экспрессионистском периоде, он бесконечно далек от вымученных и язвительных образов каких-нибудь Георга Гроса или Отто Дикса. Его трейдеры в спортивных штанах и трикотажных куртках с капюшоном, с утомленным высокомерием приветствующие лидера немецкой порноиндустрии, – прямые наследники обывателей в сюртуках, постоянно снующих у Фрица Ланга в разных «Докторах Мабузе»; они написаны с той же отстраненностью и холодным беспристрастием. В названиях картин, как и вообще в своем творчестве, Мартен прямолинеен и прост: он описывает мир, крайне редко позволяя себе поэтические отступления или подзаголовки в качестве комментария. Правда, к этому приему он прибегает как раз в одной из самых удачных своих работ – «Билл Гейтс и Стив Джобс беседуют о будущем информатики», – поставив подзаголовок «Разговор в Пало-Альто».
Билл Гейтс сидит в соломенном кресле и, распахнув объятия, улыбается собеседнику. На нем полотняные брюки и рубашка цвета хаки с короткими рукавами, на босых ногах вьетнамки. Это уже не прежний Билл Гейтс в темно-синем костюме, Гейтс тех давних времен, когда «Майкрософт» утверждал свое господство в мире, а он сам, затмив султана Брунея, возглавил список богатейших людей планеты. И еще не будущий Билл Гейтс, сердобольный подвижник, посещающий шри-ланкийские сиротские приюты или призывающий мировую общественность к бдительности в связи с внезапным ростом заболеваемости оспой в странах Западной Африки. С картины на нас смотрит промежуточный Билл Гейтс, непринужденный и явно довольный тем, что ушел с поста chairman первой в мире компании по разработке программного обеспечения, – Билл Гейтс, скажем так, на заслуженном отдыхе. Лишь очки в металлической оправе с толстыми стеклами напоминают о его прошлом «ботаника».
Стив Джобс, сидя напротив него по-турецки на белом кожаном диване, кажется, как ни странно, воплощением строгости и Sorge*, традиционных спутников протестантского капитализма. И в том, как его правая рука сжимает челюсть, словно помогая в тяжких раздумьях, нет ровным счетом ничего калифорнийского, как, впрочем, и в неуверенном взгляде, обращенном на собеседника; даже гавайская рубашка, в которую его нарядил Мартен, не может рассеять ощущение общей печали, исходящей от его чуть сутулой спины и выражения растерянности на лице.
* Забота, беспокойство (нем.).
Встреча, судя по всему, происходит дома у Джобса. Сочетание белой дизайнерской мебели в минималистском стиле и ярких драпировок с этническим рисунком свидетельствует об эстетических предпочтениях основателя Apple, прямо противоположных обилию хай-тековых гаджетов на грани фантастики, наводняющих, если верить слухам, дом, который создатель «Майкрософта» выстроил себе в пригороде Сиэтла. Между ними на журнальном столике стоят шахматы с деревянными фигурами ручной работы; они только что прервали партию в очень невыгодном положении для черных, то есть для Джобса.
На некоторых страницах «Дороги в будущее», автобиографии Билла Гейтса, проскальзывает порой нечто вроде откровенного цинизма, особенно там, где он признает, не моргнув глазом, что компании не так уж выгодно предлагать инновационные продукты. Как правило, лучше сначала посмотреть, чем занимаются конкуренты (и тут он недвусмысленно намекает, не называя имен, на Apple) и подождать, пока они выпустят свои продукты, столкнувшись с неизбежными для всякой инновации трудностями; короче, пусть набьют себе шишки, а потом можно будет наводнить рынок копиями успешных находок своих конкурентов, предлагая их по более низким ценам. Нельзя не отметить, что этот очевидный цинизм, подчеркивает в своем тексте Уэльбек, отнюдь не является истинной сущностью Гейтса; последняя проявляется скорее в потрясающих и даже в чем-то трогательных пассажах, где он пишет о своей вере в капитализм и в загадочную «невидимую руку рынка»; он абсолютно и непоколебимо убежден, что, вопреки превратностям судьбы и множеству отрицательных примеров, рынок в конце концов всегда оказывается прав, а благо рынка тождественно благу человечества. Вот в чем выражается истинная сущность Билла Гейтса, апостола своей веры, и именно эту веру и простодушие искреннего капиталиста сумел передать Джед Мартен. На его картине Гейтс, в очках, поблескивающих в лучах заходящего над Тихим океаном солнца, широко распахивает нам объятия с сердечной и приветливой улыбкой. А вот Джобс, похудевший за время болезни, с озабоченным лицом и редкой клочковатой бородкой, которую он устало сжимает правой рукой, смахивает, пожалуй, на бродячего проповедника в ту минуту, когда его, в десятый раз талдычащего свою проповедь перед немногочисленной и равнодушной паствой, вдруг охватывает сомнение.
Как ни странно, неподвижный и ослабевший Джобе, несмотря на всю проигрышность своей позиции, выглядит хозяином положения; в этом и состоит, подчеркивает Уэльбек, глубинный парадокс произведения Мартена. В его взгляде горит огонек, присущий не только предсказателям и пророкам, но и изобретателям, дорогим сердцу Жюля Верна. Если внимательнее всмотреться в расположение фигур на шахматной доске, изображенной Мартеном, станет ясно, что позиция Джобса не такая уж и безнадежная. Пожертвовав ферзя, он может завершить игру в три хода, поставив дерзкий мат конем и слоном. А также, походя придумав новый продукт, внезапно навязать рынку свои правила игры – во всяком случае, такое создается ощущение. В широком окне в глубине комнаты виднеются луга изумрудного, почти нереального цвета, полого спускающиеся к гряде прибрежных скал, где сливаются с хвойным лесом. А за ними катит свои нескончаемые золотисто-бронзовые волны Тихий океан. Вдалеке, на лужайке, девчонки затеяли игру во фрисби. Вечереет, над Северной Калифорнией волею Мартена вспыхивает феерическим оранжевым великолепием заходящее солнце, да, над самой передовой частью мира сгущаются сумерки; этим тоже можно объяснить невыносимую печаль расставания, которая читается во взгляде Джобса.
Решительные поборники рыночной экономики, убежденные кормильцы Демократической партии являют собой принтом две стороны одной капиталистической медали и так же схожи, как бальзаковский банкир и инженер Жюля Верна. «Разговор в Пало-Альто», заключает Уэльбек, слишком скромный подзаголовок для такой картины; Джед Мартен имеет полное право назвать ее «Краткая история капитализма», поскольку так оно и есть.
8
После недолгих препирательств вернисаж назначили на среду, и декабря, – Мэрилин сочла, что это идеальная дата. Каталоги, напечатанные в порядке особой срочности в итальянской типографии, прибыли как раз вовремя. Получились элегантные и даже шикарные книги, – «нечего на них экономить», категорически заявила Мэрилин, которой Франц буквально в рот смотрел, вот странно, таскаясь за ней из зала в зал, как собачонка, пока она делала необходимые звонки.