«…Что все-таки думает этот старик? Неужели он уверен, что я домогаюсь его согласия? Дудки! Сказано – сделано! Все земли вселенной – если даже сговорятся против меня, – и те не переубедят! Только негодяй может принести свою любовь в угоду делу…»
– Давай продолжим разговор о любви, – сказал фараон, перекатываясь на левый бок и глядя на старого царедворца из-за плеча.
– А твое величество спать не предполагает?
– Какой сон! Ты видишь, его нет ни в одном глазу! – Его величество протянул руку к медному зеркалу и посмотрел в него. – Словно бы только что проснулся после крепкого сна.
– Да, это верно, твое величество. Ты словно птичка, только что выпорхнувшая из гнезда.
– Так давай же про любовь!
– Как верноподданный твоего величества, как служащий твой, недостойный тебя, я могу лишь выразить мое неудовольствие по поводу всякой любви, которая может смутить хотя бы еще несколько человек в государстве. Ибо не бывает так, что двое любят друг друга или расходятся друг с другом и это никого не касается. А если касается, значит, власть должна иметь свое суждение. Я не могу думать иначе. В противном случае ты мне откажешь в своей милости.
Его величество не ответил. Он смотрел на потолок, где летали болотные птицы – невысоко в небе, – и в эти мгновения завидовал им. «Им не надо ничьего разрешения на любовь. Не надо знать ничьего мнения по поводу своих подруг». Он покосился на Пенту. Тот сидел ровный, точно юноша. А глаза – тяжелые. И не мудрено: ведь скоро утро! Небо бледнеет за Восточным хребтом…
– Ну что ж, – задумчиво проговорил его величество, – я понял тебя. Я хорошо понял тебя. Дай бог, чтобы все тебя понимали вот так же. И дай бог, чтобы ты не пережил меня!
Старик вздрогнул. Слова фараона прозвучали зловеще в этой комнате, освещенной яркими светильниками, в этой комнате – средоточии вселенной, где каждое слово его величества по весу равно одной – самой большой – глыбе пирамиды Хуфу. Пенту почувствовал, как взмок у него парик.
– Я стар, чтобы пережить тебя, твое величество.
– Я говорю: не дай бог, чтобы пережил.
– Как это понимать? – чуть не возопил старик, учуяв какой-то нехороший смысл в словах фараона.
Но его величество успокоил его:
– Я хочу сказать, что после меня – случись со мной худое – на тебя разом ополчится столько людей, что даже и не счесть.
Пенту свободно вздохнул:
– Я не боюсь их, твое величество.
– Их надо бояться страхом азиатского зайца.
– Не боюсь ни их, ни угроз их!
– Ты слишком самоуверен, Пенту.
Фараон неожиданно признался, что голоден. Пенту отметил это как добрый знак: желание поесть – всегда свидетельство здоровья. Его величество хлопнул в ладоши. Всего один сухой треск…
Дверь отворилась. На пороге появился кто-то, кого не видел Пенту. Фараон молчал. Его светлость Пенту приказал, не поворачивая головы:
– Фруктов и пива… Не надо пива! Фруктов и вина! – И, обратившись к его величеству, сказал: – Я бы не отяжелял желудок грубой едой. И даже легкой. Фрукты утолят голод, а вино приведет в равновесие твои чувства.
Фараон сказал, словно и не расслышал слов Пенту:
– Ее величество переедет в Северный дворец. Не завтра. Не очень скоро. А ты, Пенту, объявишь о вступлении в свои права моего соправителя.
– Когда, твое величество?
– Когда? Это надо обдумать. Не завтра, разумеется. И не послезавтра. Но дело это решенное.
Пенту задал самый тяжелый для себя вопрос. Фараон ждал его.
– Твое величество, а знает ли об этом ее величество, мать твоих детей?
«…Эти утки летают в поднебесье как ни в чем не бывало. Разве вот тот селезень обязан отчитываться перед ними, с кем он разделит этой весной свое сухое ложе?..»
– … Знает ли она?
«Летает себе, поглядывает на нее и дышит полной грудью, которая вся в пуху…»
– Она? – рассеянно спросил фараон.
– Да, она.
– Она узнает… От тебя… Ты это объяснишь ей как нельзя лучше…
Принесли фрукты – свежий виноград, гранат, сушеные плоды сикоморы. В золотом сосуде вино – «Прекрасное дома Атона». Оно словно кровь, точно агат на перстне фараоновом.
Его величество выпил вина. А к фруктам не притрагивался. Он выпил еще. Повеселел. Глаза его расширились. И фараон приказал пить своему советнику. А потом сказал:
– Пенту, не хотелось бы тебе приятной музыки?
Старик не успел и рта раскрыть, а уж фараон распорядился о том, чтобы музыканты прибыли незамедлительно.
– Пенту, – сказал его величество, – мне хочется веселья. Ведь так редко веселюсь в последнее время! Не так ли?
– Дом Атона стал сумрачным, твое величество.
Они выпили еще. И прикоснулись к винограду. И к плодам сикоморы тоже.
Фараон присел. Высоко поднял чашу, которая из золота.
– Пенту, я должен подкрепиться, ибо скоро дела призовут меня в тронный зал.
И фараон кивнул на бледнеющий восток.
– Ты совсем еще молод, – сказал Пенту, отпивая вино большими глотками. – Совсем молод. Разве тридцать пять – это много? И все-таки гляжу на тебя и дивлюсь: откуда столько силы в твоих жилах?
Вдруг фараон помрачнел. Нос его заострился. А глаза поблекли, точно на месте их появилась вода.
Фараон, проскрежетал:
– Силы дает мне отец мой – великий Атон…
Тяжелые челюсти его шевелились едва заметно. Но шевелились. И это было страшнее всего. Фараон смотрел на царедворца и не видел его. Что-то желтое и тяжелое вставало перед глазами. Точно угасало зрение. Что же это такое?.. Может, прикрыть веки? Вот так, пальцами. Как прикрывают глаза мертвым…
«…Что это с ним? От гнева побледнел. Веки опустились, точно крышки тяжелых ларей. Сейчас самое время глотнуть настоя. Это быстро остудит огонь, согревающий затылочную кость изнутри…»
Пенту бросился к его величеству, поддержал голову и подал ему сосуд с настоем.
– Пей, – попросил он, – пей… Это пройдет.
Фараон отпил, облизнул большие мясистые губы и глубоко вздохнул.
– Я было рассердился на тебя, Пенту. Садись. Гнев мой недолог. Ибо ты – в сердце моем! А глаза застлало мне что-то очень желтое. Наподобие полевых цветов, которых много на берегах Хапи…
К его величеству вернулся обычный цвет лица. Широко открыл глаза и улыбнулся:
– Где же музыканты, Пенту?
– Они ждут твоего приказа.
– Пусть войдут.
Четыре певца вползли на животах, не смея взглянуть на благого бога. Они проползли в угол. Встали на ноги – полусогбенные. Скрестивши руки на груди. Это были мужчины среднего возраста. Крепкие. Склонные к полноте. В одинаковых париках. В одинаковых коротких одеяниях.
Вот снова приоткрылась дверь, и четверо музыкантов показались на пороге: коленопреклоненные, не смея поднять глаза на его величество правителя Верхнего и Нижнего Кеми. Так и прошли в угол – коленопреклоненные. И там застыли. Спиною к певцам, упершись подбородками себе в грудь.
Слева стояли арфисты – с большой двадцатиструнной и малой семиструнной арфами. Рядом с ними – большая и малая флейты. И музыканты тоже в одинаковых одеяниях. Только певцы – в розовых, а музыканты – в белых. А парики у всех как на подбор: не отличишь друг от друга…
– Пенту, – сказал фараон, пробуя от тяжелой виноградной грозди, – музыканты и певцы, когда они готовы исполнить свою обязанность, должны смотреть вперед – гордо, весело улыбаясь.
– Я им это говорил сто раз! – рассердился Пенту и, оборотившись к музыкантам, проворчал: – Что я твержу вам без конца? Не стойте словно каменные! Вы несете радость и наслаждение, так где же на ваших лицах эта радость и обещание усладить слух ваших слушателей?
Пенту говорил словами его величества. Что касается его самого – он давно бы прогнал прочь этих жиреющих бездельников. К чему они? Чтобы петь большую часть суток для собственного удовольствия?
«Он ненавидит их. Этот Пенту. Я не понимаю, почему он так ненавидит? А ведь, казалось бы, человек умный…»
«Я бы этих дармоедов заставил работать на поле – растили бы хлеб! Так же как ваятелей и живописцев, окружающих толпой его величество. Каждый кусочек золота так нужен – позарез нужен! – для оплаты доблести воинов и труда чиновников, а тут какие-то шалопаи набивают себе желудки отборной пищей, заваливают город каменными глыбами и оглушают дворец звуками флейт и арф…»
«…Этот Пенту ненавидит музыку всей душой. Очень трудно его понять. Невозможно понять! Неужели он полагает, что Кеми – великое царство вселенной – может обойтись без песен и живописи, без гимнов и каменных изваяний?»
Фараон спросил с усмешкой:
– Пенту, скажи мне: откуда такая ненависть ко всему изящному?
– Ненависть? – удивился царедворец, а сам подумал: «Он читает мои мысли, как в книге письмена! Он бог! Он бог! Великий и неповторимый бог!..»
– Не ври мне, Пенту. Я вижу все!
Старик аж вспотел:
– Я говорю истинную правду, твое величество.
Фараон махнул рукой, – дескать, ладно, будет тебе. Растянулся на циновке, подперев голову руками. И внимательно пригляделся к музыкантам и певцам.
– Не ври мне, Пенту. Я вижу все!
Старик аж вспотел:
– Я говорю истинную правду, твое величество.
Фараон махнул рукой, – дескать, ладно, будет тебе. Растянулся на циновке, подперев голову руками. И внимательно пригляделся к музыкантам и певцам.
– Гимн нашему отцу Атону! – приказал он.
Арфисты ударили по струнам. Флейты запели протяжно и нежно. Певцы загудели, точно перед каждым из них стоял пустой глиняный сосуд, отдававший эхом.
«…Где услышит этот Пенту нечто подобное? Неужели у хеттов? Или вавилонян? Или у шумеров? Только великий Кеми способен создать нечто подобное из струн и человеческих голосов да воздуха… Воистину велика страна, родившая таких музыкантов-сочинителей, как Ача, Рамеринта, Снофрунофру…»
А между тем занималась заря. Зубцы Восточного хребта почернели. Они стали подобием огромных углей, которые остаются в очаге. Это верный знак того, что вот-вот покажется Атон – животворный и солнцеликий. Он пошлет первые лучи своему сыну – благому богу, пребывающему в Ахяти.
«…Воистину блаженно мое царство, ибо оно озарено пламенем отца нашего, а дворец мой утопает в сладчайших звуках гимна, которого не знала вселенная…»
Арфа. Флейта. Большая арфа. Большая флейта…
И голоса!
Великие голоса великого Кеми!
– Вина! – вскричал его величество.
И он пил вино, угодное Атону. Он слушал гимн, сложенный в честь Атона.
Пенту рад. Пенту очень доволен. Царедворец всегда рад, когда хорошо его величеству. Это высшая награда для Пенту…
В трущобах
С наступлением сумерек Тахура направился на поиски парасхита. Шел медленно. Маленькими и грязными улочками. Ему не хотелось, чтобы на него удивленно глазели. Азиатская борода и без того выдавала его инородное происхождение. Он направлялся на восток от Хапи, туда, к скалам – голым и серым, где строился новый некрополь. Он хорошо понял парасхита: надо найти домик, который на самом краю города, если идти по Дороге мертвых.
Горожане сновали от двора ко двору. Мужчины, женщины, старики и дети. Все, казалось, были заняты какими-то неотложными делами. Точно муравьи в муравейнике. И сказать по правде, мало кто обращал внимание на азиатского купца: столица жила большой и сложной жизнью, иноземцы были здесь не в диковину. Совсем не в диковину!
Тахура отдавал должное этой столице, выстроенной за каких-нибудь три года. И где выстроенной? На дикой пустыне, где камень и песок царствовали от сотворения мира.
«…Ведь надо же вот так: выкопать ямы, привезти плодородной земли, насыпать ее в каждую яму и посадить в каждую яму по дереву, по цветку. По одной травинке, считая ее на счет, точно золото. Пожалуй, именно это и следует полагать первейшим чудом Ахя-ти, а не дворцы, и храмы, и дома. Хотя и дворцы, и храмы, и дома достойны удивления и всяческого подражания. Пусть Ниневия все еще мала, но рост ее заметен год от года! Хорошо бы, чтоб Ниневия могла поспорить с Ахяти – городом, возникшим, как мираж перед изумленным путником пустыни…»
В этой части города, по которой шагал Тахура, разумеется, нет той красоты, и стройности, и чистоты, бросающейся в глаза в сердце Ахяти и недалеко от сердца. Здесь живут пекари и сапожники, гончары и кузнецы, каменщики и ремесленники, ткущие нежные ткани из льна. Здесь и деревья пониже – хилые, желтоватые от недостатка воды, ибо поливальщики не так усердны, как там, ближе к берегам Хапи, где сиянье дворцовых камней и тенистые сады вельмож.
Тахура шел, шел, шел: прямо, влево, прямо, влево. Прямо, вправо. Опять прямо. Улочки похожи друг на дружку. По обеим сторонам нагромождены домики, малюсенькие лачуги и просто собачьи конуры, в которых – люди, голоса людей и плач детей. Вот, кажется, подует ветерок и разлетятся все эти постройки. А эти отвратительные кирпичи-сырцы! Они хорошо защищают от зноя, но их, плохо месили за недостатком времени. Песок, который примешан к ним, из рук вон плохо просеян. И вода, сцементировавшая глину и песок, была вонючей, гнилостной жидкостью. Опять же за недостатком времени и сил. И время и силы копились и расходовались только по приказу зодчих, строивших Ахяти. А им было не до лачуг.
Было знойно. Небо горело. Оно походило на синюю жаровню, которую согрели на огне. Да так согрели, что на ней можно рыбу жарить. Удивительно, как это сохранился его яркий цвет, как не вылинял!
Тахура запыхтел. Нести тучное тело сквозь горячий воздух не так-то просто. Может, было бы не худо дождаться вечера? Как-никак попрохладнее будет…
Неожиданно внимание купца привлекли поначалу негромкие крики. Они раздавались впереди, шагах в пятидесяти. И усиливались настолько, что купец почел за благоразумие несколько попридержать шаг.
Кто-то бранился и буянил. Его пытались успокоить. Горластый скандалист, видимо, не очень-то выбирал слова. Сказать по правде, Тахуре не часто приходилось слышать речи разгневанных жителей новой столицы. Здесь особенно не разгуляешься: у столичного семера чуткое ухо, око – всевидящее.
Пока купец раздумывал, куда бы это нырнуть, чтобы убраться подальше от скандала, из ворот вылетел молодой человек. Из носу текла кровь. Лоб его был рассечен, точно ножом. Его вид мог напугать хоть кого: здоровенный, мускулистый, бритоголовый, почти как все в этой стране, молодой человек, доведенный до исступления!
Приметив купца, молодой человек прислонился к глинобитной ограде, чуточку отдышался и высморкался кровью.
– Помоги мне, – сказал он, скрежеща зубами, как волк, пожирающий костлявую овцу.
Со двора выбежали несколько мужчин. Они разговаривали между собою очень громко и не очень понятно. Тахура догадался, что перед ним – подвыпившие люди. Один из них обратился к тому, что стоял у стены, с довольно-таки миролюбивым предложением:
– Пепи, пойдем, полежим на циновке!
Однако Пепи продолжал сморкаться и плеваться кровью. Тахура волей-неволей оказался совсем рядышком с подвыпившими драчунами.
– Господин, – сказал Пепи, обращаясь к Тахуре, – я не хочу… Никуда не хочу!
– Помолчи, Пепи! – приказали ему.
– Нет, – надрывно выкрикнул Пепи. – Я не стану молчать!
Он отошел от стены и зашатался. Разумеется, и Пепи был пьян.
Высокий, стройный человек – возрастом старше средних лет – подошел к Тахуре. Это был кареглазый, смуглый человек. Но по сравнению с цветом кожи глаза его казались светлыми.
– Н-не из-з-воль бес-покоиться, гос-го-гос-по-дин! – Это был самый неподдельный заика. – Мы – все… все… все… свои люди. Пепи над-над-над-ле-жит ехать на границу с хеттами. А там… А там… А там…
Заика бил ногою землю, размахивал рукой, но никак не мог, что называется, сдвинуться с места. Купец терпеливо ждал, чтобы узнать, где это «а там»…
– А там – война! – пропел заика. – Пе-пе-пи не хочет ех-ех-ех…
– Ехать, – подсказал купец.
– Ех-ех-ехать, – упорно продолжал заика. И вдруг – скороговоркой: – Он привел жену месяц тому назад… Разве это к лицу – так убиваться? Ты должен идти с мечом и щитом против азиатов. А раз должен – иди!
Чужеземцу не следовало совать нос в эти дела. Тахура раздумывал, как бы это улизнуть поскорее от греха подальше.
– Так он – новобранец? – из приличия спросил Тахура.
– Да, ново-ново-ново-бранец. Он неплохой па-па-па-рень. Он не ви-ви-ви-новат: выпил… выпил с горя, а ведь Пепи никогда не пил лишку…
Пепи проговорил плачущим голосом:
– Уж лучше бы я пил! Лучше бы умер от какой-нибудь страшной хворобы… Господин, какая самая страшная болезнь на свете?
Тахура ответил:
– Самая скверная хвороба, пожалуй, проказа. Но зачем тебе она?
– Как зачем? – воскликнул Пепи, рыдая. – Я хочу заболеть ею. И сидеть дома!
– Чу-чу-чу-дак! – сказал заика. – Тебя же из-из-из-из-гонят, и ты будешь, будешь, бу-бу-дешь жить в Зап-зап-зап-адной пустыне…
– Ну и пусть!
– Будешь со-о-о-о-сать камни и же-е-е-е-е-вать су-хие ко-о-о-о-о-лючки…
– И очень хорошо!
Те остальные, квтарые стояли позади заики, возмутились. Что это болтает Пепи? Его надо силой затащить во двор!
– Никуда я не пойду! – твердил Пепи. – Где бы раздобыть эту самую проказу? Скажи мне, господин.
– Господин, не связывайся с ним…
– У него разбит нос.
– Он упал с крыльца…
– Его надо умыть.
– Ты видишь, как он упрям?!
– Пепи, послушайся их…
– Я ненавижу весь мир! И всех вас!
– Пепи, они желают тебе добра, – сказал купец.
– Они трусы – вот кто они! А я не желаю идти умирать. Пропади пропадом все азиаты от мала до велика! Сдались они мне! Что мне – плохо в Ахяти? Что мне – надоела Нефернаи? Зачем мне убегать от нее? – Пепи приблизил к купцу свое лицо, и купец разглядел прекрасные черты под кровью и пылью. – Я хочу проказы! Я это говорю от всего сердца!
– Ты очень пьян, Пепи!
Его друзья приблизились к нему.
– Уйдите! – завизжал Пепи, пятясь спиною к стене. – Я буду бить! Уйдите, говорю вам добром!
«Это удивительно, – подумал Тахура. – И в великом Кеми народ как народ. Такой же, как в Вавилоне. Как в Ассирии. Неужели здесь, на берегах Хапи, появились люди, которые могут ослушаться фараонова приказа?.. А впрочем, что я говорю? Разве мало было возмущений в Кеми? Разве мало летело благородных голов с плеч на пыльную землю?.. Вот он, Пепи, не желающий ни воевать, ни служить в войсках! Но много ли таких? – вот в чем загвоздка!..»