Фараон Эхнатон (без иллюстраций) - Гулиа Георгий Дмитриевич 21 стр.


– Мама…

– Выслушай меня до конца. Всякое сочувствие к себе – отвергаю! Сочувствовать надо не мне, но Кеми. Я думаю о том, что дальше. Надо думать о боге, великом Атоне. Он должен жить в сердце всего Кеми незыблемо. Надо думать о том, что будут делать наши воины на границах Кеми. Надо думать о том, что собираются делать служители Амона, не сложившие оружия. И о том – а это главное, – каково течение мыслей его величества. И соправительницы.

– Мама, что бы ни говорили, – дворец на твоей стороне.

– Стены?

– Почему – стены?

– Фундаменты? Лестницы? Окна? Двери?

– Я говорю о вельможах, мама.

– Они как молодая пальма: дунет ветер – и они склоняются. Но так же легко поднимаются и так же легко изгибаются в другую сторону. Нет, дочь моя, не напоминай о вельможах!

– Но я сама слышала от них…

– Они не побоялись сказать об этом?

– Нет.

– Но это очень дурной знак. Поверь мне, ничего хорошего! Кеми испокон веку держится на железной дисциплине. Без этой дисциплины – нас ждет погибель. Слово, сказанное в Ахяти, Мен-Нофере или Уасете, должно звучать так же отчетливо в Та-Нетер, в Ретену или в Ливийской пустыне. Власть фараона непререкаема. Она слишком божественна, чтобы о ней могли иметь суждение – а тем более осуждать ее под любым предлогом – простые смертные. И даже вельможи! Я предупреждала об этом твоего отца. И не раз. Но он, оказывается, слушал другие слова. Эта женщина слишком много на себя берет!

– Что же теперь будет, мама? – Меритатон с сожалением и сочувствием смотрела на царицу. Она ве могла позволить себе большего – это могло бы обидеть мать. Та мужественно переносила удар, который, в общем-то, оказался для нее в какой-то степени неожиданным. Она отдавала себе отчет в том, что отношения с фараоном складывались все хуже и хуже. Частично это приписывала интригам Хоремхеба и его партии. Можно было предположить, что фараон объявит своим соправителем Семнех-ке-рэ. Весьма вероятно, что отношения их – чисто семейные – тоже подверглись бы каким-то изменениям в сторону ухудшения. Со временем. Но так безрассудно порывать с нею? И так необдуманно объявлять соправительницей эту Кийю? Ведь все это волей-неволей ставит под сомнение всю политику – как внутреннюю, так и внешнюю! И не может не поколебать божественное имя Атона. То есть фараон наносит собственноручно удар, последствия которого скажутся, может быть, не сразу, но скажутся непременно. Или он полагает, что имя Амона окончательно забыто? Или полностью вывелись жрецы, ненавидящие фараона? И жрецы, и их богатые покровители…

Семнех-ке-рэ предложил царице свои услуги. Вроде посредничества, что ли. Как-никак он не очень далек от трона.

– Я переговорю с его величеством. Не поверю, что все это он делает в болезненном припадке. Ведь припадок проходит! Если так, то его величество, наверное, объяснит все происходящее. Мы опрашиваем друг друга: почему Кийа и кто она такая?

– Нехорошо получилось, – сказала принцесса. Она сжала руку матери. Та ответила ей тем же.

– Наша дорогая царица очень хорошо рассуждала только что о делах государственных. Соправительница Кийа – вызов всему миру.

207

– Не только вызов, – поправила царица. – Это такое действие, которое может подточить государственные устои…

– Притом незаметно.

– Исподволь!

– Тогда, спрашивается, дорогая царица, к чему вся эта невероятная борьба в течение семнадцати лет? Страдания, муки, трата сил, здоровья, если все можно потерять за несколько дней?

Царица скорбно пожала плечами. Она сказала:

– Расскажи мне: что было сегодня?

Семнех-ке-рэ посмотрел на жену. Ему показалось, что она утвердительно кивнула, – дескать, рассказывай. Молодой человек помялся немного: скрывать ли что-либо, приукрашивать ли? Принцесса снова кивнула ему…

– Дорогая царица…

– Я слушаю, – глухо отозвалась ее величество.

– … Его величество, вопреки обычаю, сам объявил…

– Она была тут же? В Окне? – перебила она.

– Его величество обнимал ее за плечи… – Семнех-ке-рэ запнулся.

– Я слушаю. Я жду правды!

– …обнимал за плечи. Они стояли в Окне явлений, и все, кто видел их, лежали распростершись. На земле. Ликовали. Выкликали ее имя и просили милости.

– Это продолжалось долго?

– Не очень. Его величество бросал золото. Много золота!

– А что же она?

– Кийа?..

– Можешь не называть это имя.

– Эта женщина стояла рядом. Вызывающе задрав нос. Словно сам бог только что разговаривал с нею. Она задрала нос высоко!

Принцесса подтвердила это. Да, все обратили внимание на ее нос. И глаза у нее сияли…

– Говорите, говорите…

Царице будто очень хотелось, чтобы истязали ее перечислением самых незначительных, обидных для нее мелочей. Ей будто доставляло удовольствие это унижение. Точно не терпелось испить всю горькую чашу до дна.

– Дорогая царица, он целовал ее при всех…

– Да, это на него похоже…

– Твоя дочь закрыла глаза, чтобы не видеть.

– Зачем?

– Чтобы не видеть.

– Напротив. – Царица вздохнула. – Почему же не видеть? Все это происходит в Ахяти, в Кеми. Зачем же закрывать глаза?! Если бы меня позвали, я бы, напротив, глядела бы широко раскрытыми глазами. Знайте: любая мелочь нанизывается на память народа Кеми, писцы запишут ее на папирусе. Будущие поколения будут знать все и рассудят по-своему…

– Мама, но это очень долго! – Дочь чуть не плакала.

– А потом? – спросила в нетерпении царица. «… За Порогами Хапи много скал. Они крепки, как небо. Если бы наша дорогая царица превратилась в одну из скал – не было бы скалы крепче ее во всем мире…»

– А потом?

– Он сказал, что доволен своими подданными. Сказал, что будет добр и милостив к ним, ибо так желает эта самая женщина.

– Добр и милостив?

– Да. Что новые гимны он посвятит соправительнице и эти гимны будут прекраснейшими из сочиненных им.

– Это возможно.

– А уходя, обернулся и громко сказал: «Маху, сто палочных ударов семеру Ахяти. Я слышал, что в этом городе некий полоумный юноша рвал на себе одежду. Он не желал идти в полк.» И ушел. Обнимая ее. За плечи. И долгое оцепенение охватило придворных.

– А потом?

– Потом мы явились к тебе.

– Зачем он позвал вас к Окну явлений?

Семнех-ке-рэ был вполне определенного мнения на этот счет: чтобы царица узнала обо всем из первых рук. И чтобы досадить ему, Семнех-ке-рэ.

– Да, наверное, – произнесла царица.

Недалеко от нее – всего на локоть – на сочной траве паслась пугливая куропатка. Она подняла правую ножку, повернула голову назад. Глаза ее точно черный песок. В них – чистые домыслы и настороженность. Эту куропатку особенно любила царица. Могла любоваться ею часами. И ей казалось, что птица думает о том же, о чем думает сама. В любое время! В радости. В горе. В тревоге. Какая это чудесная куропатка! Вот и сейчас: кто-то крадется в зарослях, слышен шорох сухих листьев – и куропатка заволновалась. Сердце ее застучало в тревоге. Не так ли сейчас и царица? Не так ли тревожится? И не такие ли у нее глаза?

– Дочь моя, ни ты, ни твой муж не должны показывать вида… Не должны горевать.

– У меня глаза полныслез.

– Осуши их.

– Сердце слишком обижено.

– Успокой его.

– Мы думаем о тебе.

– Не надо. Есть бог! Он встает каждое утро, чтобы обозреть Кеми.

– Да, встает.

– Он решает, что здесь хорошо и что худо.

– Решает, – благоговейно повторила принцесса.

Семнех-ке-рэ слушал царицыны речи, дивясь ее мудрости и беспредельной, воистину мужской выдержке.

– Сейчас каждая ваша слеза и вздох ваш горестный будут развлечением для этой женщины.

– Так что же нам делать?

– Уповать на святого отца нашего, который в небе, в ореоле диска своего.

– Уповаем, – произнесла в порыве благоговения принцесса.

– Он повернет тердца в нужную сторону. И люди обретут прежнюю душу. Светозарный бог наш Атон не оставит Кеми. Он пребудет с нами в эти трудные дни. И в эти, и в грядущие.

Голос у царицы предательски дрожал. Но глаза ее были ясны, и не скажешь, что на сердце ее – тревога, а душа – муторна, как после глотка прокисшего пива. Зять ее почел своим долгом удалиться. Ему казалось, что мать с дочерью найдут для беседы особые слова, которые успокоят их, приведут в некоторое равновесие взбаламученные последними, может быть роковыми, событиями душевные силы. Его высочество осторожно поднялся и медленно вышел в дверь. Осторожно прикрыл ее за собою.

Дворец погружен в темноту. Где-то в конце коридора, словно на краю света, горит светильник. Скорбный дворец со скорбящей царицей! Разное случается в жизни! Бывает и такое: жил веселый, залитый смехом дворец, деятельный, могущественный, а стал гробницей.

Его высочество прошел на балкон. Облокотился о балюстраду, которая в форме цветочных стеблей.

Глядя в темноту, он думал о будущем, точнее, о завтрашнем, о послезавтрашнем дне. Что ожидает их? Что готовит фараон стране? Каковы помыслы Кийи? Неужели фараон предаст забвению вечную любовь к Нафтите, любовь, о которой осведомлены даже последний немху и парасхит, любовь, воспетую в гимнах, отображенную в живописи, увековеченную ваятелями и скрибами? Его высочество понимал, вернее, чувствовал – наступила пора неизвестности, треволнений и борьбы. Но борьбы – с кем? С фараоном? Это невозможно. С Кийей? Это все равно что с фараоном! С Хоремхебом? С Пенту? Кто, какой мудрец скажет: с кем предстоит борьба? Но испытания наверняка предстоят. Надо быть готовым ко всему.

Вот лежит огромная страна. Она простерлась во вселенной: от Верхних Порогов Хапи до моря Великой Зелени, в которое течет Хапи. И дальше: до азиатских владений, до государства бородатых вавилонян. И еще дальше! Огромная страна, огромный народ! Но что все это без божественной головы! Все равно что свет без божества! Если Великий Дом в Ахяти покачнется в глазах мира, то что же тогда, станет с Кеми? Отвернутся друзья, осмелеют враги, которые и так уже теснят фараоновы войска…

Но чем больше задумывался надо всем этим его высочество, тем сильнее ощущал немощь в делах государственных. Он мог ответить совершенно определенно только на один вопрос: между царем и царицей все кончено! Трещину в камне не заделать: она останется трещиной. Фараон не из тех, кто возвращается, вспять он не ходит, решенного дела не меняет. Дай бог, чтобы все окончилось только этим. Изгнание в Северный дворец – не самое худшее, что ожидает высокопоставленных особ. Его величество Аменхотеп Третий, их величества фараоны Кеми подали в свое время прекрасные примеры того, как надо усмирять непокорных: мешок, небольшая веревка, которой стягивается мешок, и – священные воды Хапи! Так приводятся к молчанию те, кто испытывает на себе беспредельный гнев фараона…

У Семнех-ке-рэ пробежали по телу мурашки. Недалеко от дворца Хапи течет медленно, величественно, неся на себе отражение почти полнеба. Звездного. Ясного. Таинственного…

Между тем за дверью, совсем недалеко от Семнех-ке-рэ, плакала царица. Она обнимала дочь, и обе они плакали. Женщина одолела царицу – государственного деятеля. Та, которая много лет, не зная устали, помогала фараону советами и рожала детей – не выдержала! Она дала волю своим чувствам, своим слезам, своему горю.

Так плакали они – две первые женщины Кеми. Первые и прекраснейшие дамы великого града Ахяти.

Напрасно летают в уютной комнате все птицы Хапи и шумят камыши: гробница есть гробница!

С точки зрения пекаря

Недалеко от дома Ка-Нефер, на углу соседней улочки, жил и содержал пекарню уважаемый Мааниатон. (В прежние времена – Мааниамон. Не путать с родственником заики Усера.) Человек лет сорока пяти. С брюшком и практичной головой. С одышкой и острым зрением: знал, что творится даже под землей. Словно только что беседовал с кротами и сусликами. Одним словом, хитрец. В меру плутоватый в делах торговых. И, несомненно, честный семьянин. Он имел обыкновение судить о важных делах чуточку легковесно. Под словом «легковесно» надо понимать некоторую бесшабашность. Одни приписывали это его бездумности, а другие – связям с канцелярией семера Ахетатона. Подозревали в нем доносчика. А доносчики, как известно, испокон веку слыли провокаторами. Если не направишь беседующих с тобой по нужному руслу, то очень часто нечего будет и доносить. Признаться, и Нефтеруф заподозрил в нем доносчика. Остерегался его, покупая хлеб для Ахтоя и Ка-Нефер. (Надо же заниматься некоторыми домашними делами, если ты, можно сказать, сделался нахлебником.) Однако, присмотревшись повнимательнее, беглый каторжник пришел к выводу, что это не так. Мааниатон никакой не доносчик, а просто говорун, каких много на белом свете. Сейчас он мог сказать одно, а через час – совсем другое. Прямо противоположное. Как говорили столичные остряки, в голове у пекаря был несомненный сквозняк. И тем не менее мыслил он подчас оригинально. И даже умно. Он не требовал от своих собеседников активного участия в беседе: был счастлив, если его внимательно слушали и не перебивали.

В тот самый день, когда разнесся слух о новой соправительнице фараона, Нефтеруф ждал выпечки свежего хлеба. Мааниатон пил пиво и угощал Нефтеруфа. Работники возились у печи, бранились негромко, требуя от двух рабов то дров, то воды, то муки.

– Слыхал? – спросил пекарь. Ему не терпелось первым сообщить столичную новость.

– Новость? Нет, не слыхал.

«…Этот пекарь возбужден. Несомненно, новость важная. Я когда-нибудь отблагодарю его, если обрадует. Нет, он очень взволнован. Пьет пиво небольшими глотками. Точно требуется остудить сердце…»

– Значит, так, – сказал пекарь, – его величество сделал выбор. Наконец-то мы знаем, кто его соправитель.

– Как? Разве до сих пор это было неизвестно?

Пекарь тоже удивился:

– А ты что, догадывался, что ли?

– Я? Нет!

– А по-моему, тебе уже все рассказали.

– Ничуть, уважаемый Мааниатон. Я просто полагал, что царица и есть соправительница.

– Послушай, Нефтеруф, это тебе не с обезьянкой дурака валять. Я говорю о вещах более важных. О государственных делах, значит. А ты бог знает куда гнешь. Сразу видать, что ты из болванов.

Нефтеруф чуть не обиделся, да спохватился: разве обижаться человеку маленькому, жалкому по своему положению, какому-то уличному фигляру! (Именно так представился Нефтеруф в свое время с легкой руки паромщика.)

– Почему же я болван, уважаемый Мааниатон?

– Потому что ты – ничто!

– А ты?

– Я, значит, не болван. Потому что кое-что да значу. – Пекарь поразмыслил немножко и сказал: – Но перед семером я – болван. Перед женою его – болван. Перед его величеством – ничтожество, прах его ног. Вот кто я такой!

Пекарь говорил с упоением и о своем ничтожестве, и о своем превосходстве. Это был выходец из немху, из тех самых самодовольных немху, которые почувствовали себя людьми при его величестве Наф-Ху-ру-Ра. Однако они знали свое место. На это им постоянно указывали. В свою очередь, эти люди довольны тем, что могут запросто осадить другого, который пониже их положением.

Мааниатон выпучил глазища. Засопел. Закашлялся.

– Да, да, Нефтеруф, ты – болван. А если поточнее, то и дурак! Скажи, что не так?

– Ну, видишь ли…

– Что вижу?

– Ты же со мною мало знаком…

– Я?!

Нефтеруф поспешно отступил:

– Я хочу сказать, что ты мало видел, как работаю с обезьяной.

– И это ты называешь работой?

– А почему нет?

Пекарь презрительно сплюнул:

– Нет, ты больше так не должен думать!

– Повинуюсь, господин Мааниатон.

Пекарь внимательно оглядел Нефтеруфа. Да так внимательно, что у того мелькнула мысль: уж не признал ли в нем Мааниатон аристократа из Уасета?

«… Этот хлебных дел мастер так свободно разглагольствует… Он ведет себя так странно. И не боится ушей своих подмастерьев. Или пекарню эту охраняют сами боги, или ахятский семер в родстве с этим домом? Что касается доносительства, то это, по-видимому, исключается. Ибо сей муж никому рта не дает раскрыть…»

– Послушай, Нефтеруф, – сказал пекарь, прикинув кое-что в уме, – почему ты мне так ужасно нравишься?

– Я? – удивился бывший каторжник.

– Да, ты. Воображаю, какой из тебя получился бы помощник. С твоими ручищами. Да с твоим львиным торсом. Если ты пожелаешь бросить своих обезьян – моя пекарня к твоим услугам.

– Из меня – пекарь?! Да я сроду не видывал, как тесто… – Нефтеруф осекся. Он явно поторопился со своим ответом. А куда спешить? Или за углом его ждут обезьяны в клетке?

– Ты не обижайся, Нефтеруф. Я вовсе не хотел обидеть твоих мартышек. Я говорю это к примеру. Если вдруг тебе взбредет в голову эдакое… Я хочу сказать, что мне это было бы приятно. Я готов взять тебя в компаньоны. Учти: не каждому дано держать в столице пекарню. Даже такую захудалую, как моя.

«…Никогда не надо давать волю языку. Забежишь вперед – опозоришься… Сам себя ругать станешь. Ничего плохого этот пекарь не предложил. В моем положении это сущее благо. Подумай, Нефтеруф, дважды и трижды. Ка-Нефер – женщина своенравная. Уж если захотела она что-нибудь – своего добьется. А тебе должно быть известно, Нефтеруф, что измена замужней женщины не остается в тайне. Во всяком случае, рано или поздно она раскрывается. Так что не горячись. Ты же не конь…»

– Ты прав, уважаемый Мааниатон: предложение твое вполне достойное. И хлебопечение ни в какое сравнение с мартышками не идет. Если ты разрешишь, я обдумаю твое предложение, если от него не отказываешься.

– Я? Отказываюсь? – Пекарь возмутился. И крикнул: – Эй ты, Хапу! Поди-ка сюда, Хапу!

Тотчас же появился Хапу. Рыжий подмастерье. Посыпанный мукой. Такой юркий. Лет двадцати пяти.

– Слушаю, хозяин.

– Скажи этому господину: что есть мое слово?

– Сказанное тобой?

– Да, мною!

– О, хозяин, я не видел ничего тверже. Оно выходит из твоих уст чистым золотом. И оно не темнеет. Оно не приобретает иного смысла. Или разит, как меч, или несет благо, подсобно божеству.

– Ты слышишь, Нефтеруф?

– Да, господин.

– Эй, Нофер! Нофер! Глухой заяц! Поди-ка сюда!

Пекарь позвал другого подмастерья. И тот ввалился в комнату, подобно плохо выпеченному хлебу: тяжело, с притопом. Это был коротышка, притом коротышка толстый. Губастый. Лопоухий. Рот до ушей. С высоким лбом. Издали приметным и помятым носом.

– Вот он, красавчик! – Пекарь брезгливо указал пальцем на урода, чтобы не было никакого сомнения в том, кто есть этот красавчик. – Нофер, что ты можешь сказать о моем слове?

Назад Дальше