Доктор поспешно прикрыла отца до пояса. Без лекарств и инструментов она ничего не могла сделать и лишь причиняла больному боль и унижение. Отец вырывался, мотал головой и вопил, как капризный младенец, широко разевая беззубый рот.
Женщина склонилась над ним, подняла темную тугую грудь и сдавила пальцами сосок, потом остановилась и робко, жалобно взглянула на доктора.
Робин поняла. Опустив глаза, она повернулась к выходу из пещеры.
— Я пойду за умути. Вернусь вечером.
Младенческие вопли за спиной сменило тихое довольное причмокивание.
Робин спускалась по крутой тропинке при свете луны и не находила в душе ни стыда, ни гнева. Ее переполняла жалость. Фуллер Баллантайн завершил круг и впал в детство, вот и все. Робин чувствовала горячую благодарность к женщине каранга, искренне поражаясь ее верности и самоотверженности. Сколько же времени она оставалась с отцом после того, как все причины быть вместе исчезли?
Робин вспомнила мать и ее преданность тому же самому человеку, вспомнила Сару и мальчика, терпеливо ожидающих у далекой Замбези. А как упорно стремилась к отцу она сама! Фуллер Баллантайн притягивал столь же мощно, как умел отталкивать.
Взяв Джубу за руку, как ребенка, чтобы успокоить ее и саму себя, Робин торопливо шагала по залитой лунным светом тропинке вдоль берега, с облегчением различая сквозь заросли отблеск лагерных костров. Для обратного пути потребуются носильщики, чтобы нести саквояж с лекарствами, и вооруженные готтентоты для охраны.
Радость длилась недолго: едва Робин ответила на оклик часового и вошла в круг света, от костра поднялась знакомая фигура и шагнула навстречу. Высокий и сильный, с золотистой бородой, брат был красив, как греческий бог, и столь же исполнен гнева.
— Зуга! — ахнула Робин. — Я тебя не ждала.
— Еще бы, — усмехнулся он. — Уверен, что не ждала.
«Ну почему он пришел именно сейчас? — в отчаянии подумала она. — Почему не завтра? Я успела бы вымыть отца, обработать раны… О Господи, ну почему? Зуга никогда не поймет! Никогда! Никогда!»
Робин и ее помощники не поспевали за Зугой. В ночной тьме он с удивительным проворством карабкался по горной тропинке, оставив их далеко позади. За долгие месяцы непрерывной охоты брат достиг великолепной физической формы. Он почти бежал.
Робин не успела предупредить его, да у нее и не нашлось бы слов описать несчастное создание, оставленное в пещере на холме. Она просто сказала:
— Я нашла отца.
Гнев брата мгновенно остыл. Горькие обвинения застыли на языке, во взгляде появилось понимание. Одна из трех целей экспедиции успешно достигнута — найден Фуллер Баллантайн. Перед глазами Зуги наверняка уже маячили восторженные заголовки, в ушах звенели крики мальчишек‑газетчиков на улицах Лондона, складывались первые строки главы с описанием счастливой встречи. Робин впервые в жизни почувствовала, что вот‑вот возненавидит брата. Голосом, холодным как лед, она заявила:
— Не забудь, что это сделала я. Я совершила переход, напала на след и нашла его.
Зеленые глаза брата забегали.
— Конечно, сестренка. — Он кисло улыбнулся. — Кто же такое забудет? И где же он?
— Погоди, я соберу кое‑что.
Зуга дошел рядом с сестрой до подножия холма, но, не в силах дольше сдерживаться, кинулся вперед. На площадке перед входом в пещеру Робин остановилась перевести дух.
Костер ярко пылал, но в глубине бродили неясные тени. Бледный как смерть Зуга застыл у огня, словно на параде, глядя прямо перед собой. В свете костра загорелая кожа приобрела землистый оттенок.
— Ты видел отца? — спросила Робин.
Подавленность и замешательство брата доставляли ей какое‑то болезненное, злобное удовольствие.
— С ним туземная женщина, — тихо процедил Зуга, — в его постели.
— Да, — кивнула Робин. — Он очень болен. Она ухаживает за ним.
— Почему ты меня не предупредила?
— Что он болен?
— Что он стал туземцем.
— Зуга, он умирает…
— Что мы расскажем миру?
— Правду, — спокойно сказала она. — Что он болен и умирает.
— Никогда не упоминай о женщине, никогда. — В голосе брата впервые, сколько Робин его помнила, сквозила неуверенность. Казалось, он с трудом подбирает слова. — Нужно защитить честь семьи.
— Тогда что сказать о болезни, которая его убивает?
Глаза Зуги метнулись к ее лицу.
— Малярия?
— Сифилис. Люэс, французская болезнь, итальянская чума, называй, как хочешь. Он умирает от сифилиса.
Зуга зябко передернул плечами.
— Не может быть.
— Почему же? — спросила Робин. — Он мужчина. Великий человек, но все‑таки мужчина.
Она двинулась мимо брата в глубь пещеры.
— Мне пора заняться делом.
Через час Робин выглянула, но Зуга уже спустился в лагерь. Она провела с отцом остаток ночи и весь следующий день — вымыла его, сбрила кишащие насекомыми волосы на теле, подстригла клочковатую бороду и спутанные седые космы, обработала язвы на ноге. К вечеру Робин обессилела и пала духом. Она слишком часто сталкивалась со смертью и, распознав симптомы ее приближения, догадывалась, что может только облегчить одинокую дорогу, по которой вскоре отправится отец.
Сделав все, что могла, Робин прикрыла измученное тело отца чистым одеялом и нежно погладила мягкие, заботливо подстриженные волосы. Фуллер Баллантайн открыл глаза, бледно‑голубые, как полуденное африканское небо. Последние лучи заходящего солнца проникали в пещеру, загораясь рубиновыми искрами в волосах дочери, склонившейся над отцом.
В пустых глазах больного что‑то шевельнулось, мелькнула тень человека, каким он когда‑то был, губы приоткрылись. Фуллер Баллантайн дважды попытался заговорить и наконец произнес что‑то, так хрипло и тихо, что Робин не расслышала. Она придвинулась ближе.
— Отец?
— Хелен! — послышалось яснее.
При звуке материнского имени к горлу Робин подступили слезы.
— Хелен, — в последний раз выговорил Фуллер Баллантайн, и искра разума в его глазах угасла.
Робин долго сидела рядом, но отец больше не вымолвил ни слова. Имя жены было последней ниточкой, связывавшей его с реальностью, — теперь эта ниточка оборвалась.
Угас последний луч дневного света. Робин оторвала взгляд от отцовского лица и впервые заметила, что с полки на стене пещеры исчезла жестяная коробка.
Уединившись за тонкой стеной из тростника, Зуга торопливо просматривал сокровища из жестяной коробки, используя в качестве стола крышку несессера. Ужас от встречи с отцом давно забылся под впечатлением от найденных сокровищ. Майор Баллантайн понимал, что отвращение и стыд вернутся и ему предстоит принимать трудные решения, для которых понадобится вся сила характера. Возможно, придется использовать авторитет старшего, чтобы заставить Робин согласиться на компромиссный вариант истории поисков Фуллера Баллантайна и положения, в котором он был найден.
В коробке лежали четыре дневника в кожаных и парусиновых переплетах, каждый по пятьсот страниц, заполненных с двух сторон подробными записями и нарисованными от руки картами. Кроме того, там оказалась пачка в двести—триста листов, связанная веревкой из коры, и простой деревянный пенал с отделением для запасных перьев и двумя гнездами для чернильниц. Одна из чернильниц давно пересохла, а перья, очевидно, затачивали много раз, так что от них почти ничего не осталось. Во второй бутылочке вместо чернил была дурно пахнущая смесь жира, сажи и растительных красок, очевидно, состряпанная Фуллером самостоятельно, когда запас готовых чернил подошел к концу.
Последний дневник и большая часть отдельных страниц были исписаны этой смесью. Они выцвели и пачкались, делая написанное еще более неразборчивым, — к тому времени руки Фуллера Баллантайна страдали от болезни не меньше, чем мозг. Первые два дневника были написаны хорошо знакомым мелким и четким почерком, который позже переходил в размашистые кривые каракули, столь же причудливые, как и некоторые мысли. История безумия отца представала во всех отвратительных подробностях.
Листы дневников не были пронумерованы, и даты соседних записей разделялись длительными перерывами, что облегчало Зуге работу. Он читал быстро, привыкнув к этому в годы службы в полковой разведке, где ежедневно просматривал огромное количество донесений, приказов и ведомственных инструкций.
Первые дневники содержали подробные описания пройденной местности, скрупулезные измерения небесных тел, данные о климате и высотах над уровнем моря, дополненные тонкими наблюдениями о характере и обычаях населения. Путевые заметки перемежались жалобами и обвинениями в адрес властей, в частности, директоров Лондонского миссионерского общества и «имперской канцелярии», как Фуллер Баллантайн называл министерство иностранных дел.
Он подробно описывал причины, вынудившие его покинуть Тете и отправиться на юг с плохо снаряженной экспедицией, а затем вдруг посвятил две страницы описанию сексуальной связи с бывшей рабыней из племени ангони, получившей при крещении имя Сара. Фуллер подозревал, что она носит его ребенка и откровенно признавался, что намеренно бросил ее: «Беременная женщина, даже выносливая туземка, затруднит движение экспедиции, а служение Господу не терпит промедления».
Хотя то, что Зуга наблюдал в пещере на вершине холма, должно было подготовить его к откровениям такого рода, майор не мог с этим примириться. Острым охотничьим ножом он вырезал из дневника позорные страницы, скомкал их и бросил в костер, бормоча:
— Старый черт не имел права писать такую грязь.
Еще дважды он находил на страницах дневника сексуальные эпизоды и тщательно их удалял. Дальше почерк автора дневников начал ухудшаться, а четкая логика то и дело сменялась диким бредом и болезненными измышлениями.
Фуллер все чаще провозглашал себя орудием Божьего гнева, разящим мечом, направленным против язычников и безбожников. Откровенно безумные страницы Зуга также предавал огню. Робин еще не спустилась с вершины холма, и до ее возвращения майор торопился уничтожить все позорные свидетельства подобного рода, в уверенности, что, защищая добрую память об отце и его место в истории, он действовал в интересах потомков, старался ради Робин и самого себя, их детей и внуков.
Было жутковато наблюдать, как горячая любовь и сочувствие Фуллера Баллантайна к народам Африки и к самой земле постепенно уступала место жгучей безрассудной ненависти. Он много возмущался народом матабеле, который называл ндебеле или амандебеле: «Эти люди‑львы не признают никакого Бога, питаются полусырым мясом и напитком дьявола, поглощая и то и другое в немыслимых количествах. Их любимое развлечение — пронзать копьями беззащитных женщин и детей. Правит ими самый безжалостный деспот со времен Калигулы, самое кровожадное чудовище после Аттилы».
К другим племенам он относился с не меньшим презрением. «Розви — народ хитрый и скрытный, трусливые и вероломные потомки жадных до золота работорговцев, которых они называют мамбо. Династия мамбо была уничтожена разбойниками ндебеле, их собратьями — шангаанами из Гунгунды и кровопийцами ангони».
Племя каранга, по мнению Фуллера, — сборище «трусов и почитателей дьявола, что засели в пещерах и крепостях на вершинах холмов, творят неслыханные святотатства и оскорбляют всевышнего своими богохульными обрядами, которые совершают в разрушенных городах, где когда‑то правил их Мономотапа».
Упоминание о Мономотапе и разрушенных городах приковало взгляд Зуги. Он с нетерпением стал читать дальше, ожидая найти подробности, но мыслями Фуллера завладели другие идеи, он перешел к теме страданий и жертвенности, столь любимой христианскими проповедниками.
«Благодарю Господа, всемогущего отца моего, за то, что Он избрал меня своим мечом и в знак любви и снисхождения отметил меня. Сегодня утром, проснувшись, я узрел стигматы на ладонях и ступнях, рану на боку и кровоточащие царапины на лбу от тернового венца. Я ощущал ту же сладостную боль, что терзала самого Христа».
Болезнь охватила мозг, поразив центры зрения и осязания. Вера Фуллера Баллантайна превратилась в религиозную манию. Эту страницу и несколько последующих сын также вырезал и бросил в пламя костра.
За бредовыми рассуждениями шли страницы, полные здравого смысла, — болезнь захлестывала мозг и спадала, как прилив и отлив. Следующая запись в дневнике была датирована пятью днями позже сообщения о стигматах. Начиналась она с наблюдений за положением небесных тел в точке неподалеку от того места, где сейчас сидел Зуга, если верить хронометру, который не сверяли почти два года. О стигматах больше не говорилось ни слова — похоже, они исчезли таким же чудом, как и появились. Краткие содержательные записи были сделаны прежним аккуратным почерком.
«Народ каранга исповедует разновидность культа предков, требующую регулярных жертвоприношений. Эти люди чрезвычайно неохотно обсуждают все, что касается этой церемонии и их отвратительной религии. Однако, хорошо владея языком каранга, я сумел завоевать уважение и доверие некоторых туземцев.
Их главное святилище, где стоят идолы предков, находится в месте, которое они называют «гробница царей», а на их языке — «Зимбабве» или «Симбабви», по‑видимому, к юго‑востоку от моего теперешнего местонахождения. Возглавляет богомерзкий культ жрица, которую называют «Умлимо». Когда‑то она жила в самой «гробнице царей», но с приходом разбойников ангони бежала оттуда и скрывается в другом священном месте. Умлимо имеет такое влияние, что даже безбожники ндебеле и кровавый тиран Мзиликази шлют ей дары.
Грязное язычество глубоко укоренилось в умах этого народа, и они упорно отвергают слово Божье, которое я несу. В откровении, ниспосланном мне голосом всевышнего, было сказано, что он избрал меня для похода в цитадель зла, именуемую Симбабви, дабы низвергнуть безбожных идолов — так же, как Моисей, спустившись с горы, низверг и уничтожил золотого тельца. Господь всемогущий также поведал мне, что я избран найти и погубить верховную жрицу зла в ее тайном убежище и разорвать узы, наложенные ею на разум этих людей, дабы они смогли проникнуться словом Христовым».
Зуга быстро перелистывал страницы. Казалось, они написаны двумя совершенно разными людьми — трезвым ученым с четким аккуратным почерком и религиозным маньяком с буйным воображением и трясущейся рукой. Иногда перемена происходила от строчки к строчке, в других местах характер записей оставался постоянным на протяжении нескольких страниц. Зуга читал внимательно, боясь пропустить что‑нибудь важное.
Полдень давно миновал, глаза болели, словно в них насыпали песка. Майор уже не первый час вглядывался в поблекшие страницы, мелко исписанные выцветшими самодельными чернилами.
«Дата: 3 ноября. Положение: 20°05′ северной широты, 30°50′ восточной долготы. Температура 40° в тени. Жара невыносимая. Дождь собирается каждый день и никак не идет. Достиг логова Умлимо».
У Зуги заколотилось сердце: он чуть не пропустил эту краткую строчку — она была втиснута в самый низ страницы. На следующей верх взял безумец:
«Восхваляю Господа, создателя моего, истинного и всемогущего спасителя. Да свершится воля твоя!
Я вошел в гнусный склеп Умлимо и предстал перед ней орудием гнева Господня. И заговорила она голосами Вельзевула и Белиала, Азазела и Велиара и мириада воплощений Сатаны. Однако я стоял неколебимо, вдохновленный словом Божьим, и она замолкла, поняв, что не может совладать со мной. Тогда я убил ее, и отсек ей голову, и вынес на свет. Той же ночью явился ко мне Господь и возвестил: «Иди, верный и возлюбленный слуга мой, и не знай покоя, пока не будут низвергнуты безбожные идолы».
И я поднялся и пошел, ведомый и охраняемый рукой Господа».
Что здесь правда, а что — бред безумца, фантазии больного мозга? Зуга продолжал читать:
«Всемогущий вел меня, пока я не пришел в обитель зла, где почитатели дьявола отправляли свой богомерзкий культ. Слуги мои бежали, убоявшись духов, и даже верный старый Джозеф, никогда прежде не оставлявший меня, не решился проникнуть за каменную стену. Я оставил его, корчащегося от страха, в лесу и прошел один между высокими башнями.
Как и обещал Господь, я нашел там языческие кумиры, убранные цветами и золотом и обагренные кровью жертв. Я низверг и разбил их, и никто не мог противостоять мне, ибо я был мечом Сиона, перстом самого Господа…»
Запись внезапно обрывалась, словно сила религиозного экстаза помешала автору закончить. На последующей сотне страниц никаких упоминаний о городе и золотых идолах не обнаружилось.
Может быть, город и все остальное существовало лишь в воображении безумца, подобно чудесным стигматам на теле?
Зуга вернулся к первой записи, описывавшей встречу отца со жрицей Умлимо, сделал грубый эскиз карты, отметив широту и долготу, и переписал текст своим шифром. Он аккуратно вырезал соответствующие страницы из дневника отца и сжег одну за другой, задумчиво глядя, как они темнеют, скручиваются и вспыхивают ярким пламенем. Потом палкой истолок пепел в пыль и лишь тогда успокоился.
Последний из четырех дневников был заполнен не до конца. Он содержал подробное описание караванного пути, ведущего от «залитых кровью земель, где разбойничают злобные импи Мзиликази», на пятьсот миль к востоку, туда, «где зловонные невольничьи корабли ждут несчастных, переживших опасности этого позорного пути».
«Я прошел по этой дороге до восточных предгорий, — писал Фуллер, — и повсюду находил отвратительные следы караванов, которые готов предъявить миру: белеющие кости и кружащиеся грифы — как часто я встречал их! Найдется ли на этом несчастном континенте хоть один уголок, не опустошенный работорговцами?..»