Но Бог с этим со всем!
Ибо перед нами не только тот самый заветный факт русской поэзии, но факт жизни и работы Евгения Солоновича - абсолютная и чистая победа над вполне нечестивой демагогией разного рода спесивых метроманов, а также богато одаренных или просто даровитых мегаломанов-современников.
ЭПИТАФИЯ АНДРЕЮ СЕРГЕЕВУ
Его с нами больше нет - современника и соучастника нашей запутанной, небезопасной и традиционно исполненной неотчетливых надежд жизни.
Тютчевское "блажен, кто посетил сей мир..." - всего-навсего, как мы уже неоднократно убеждались, красивая неправда, совокупность великолепных строк и напрасных выводов, хотя для мироздания, где в ходу понятия "блаженство", "всеблагие", "собеседник", "пир", это истина безусловная.
Есть еще самый первый стих самого первого псалма "Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых, и на пути грешных не ста, и на седалище губителей не седе".
И получается очень непросто: "блажен, кто посетил", но при этом "не иде" на собрание нечестивых, а "иде" на пир к "всеблагим".
Именно так, пребывая в миропорядке тютчевских, но никак не агитпроповских категорий, Андрей Сергеев и прожил свою жизнь.
Конечно, говорить о непричастности кого-либо из нас определенному периоду родимой истории значит основательно лукавить: в конце концов, все учились в средней школе и сдавали экзамен по Конституции СССР, все присутствовали на разного рода митингах, все конспектировали лекции по марксизму-ленинизму, а значит, утверждать, что в этом или в чем-то подобном Андрею Сергееву удалось не поучаствовать, было бы неправдой.
И тем не менее совершенно очевидно, что он на удивление упорно сторонился всей этой обязаловки, игнорируя соблазнительные привады и не прельщаясь тоталитарными дарами. Постыдному времени не удалось вовлечь его в подельники, ибо Андрею Сергееву заблагорассудилось заниматься словесностью, не обслуживавшей выморочную государственную культуру, а наоборот, как мы теперь убедились, достойно и спокойно свидетельствовать о ней и о времени.
Делал он это с прирожденной методичностью, используя и упражняя свою безупречную память, и - бесстрашно.
Бесстрашно ли? Несомненно. Хотя жил не безмятежно. Опаска и тревога, как мне в свое время казалось, не оставляли его. Иногда я этому удивлялся, не зная, что причины замкнуться, окуклиться и отъединиться, оказывается, были. Те Кому Надо уже интересовались им, уже некоторых его единомышленников из бытованья изъяли и, можно предположить, прицеливались пресечь его безусловную неблагонадежность тоже.
А он знал цену себе и знал цену им, ибо понял, что к чему, очень рано во всяком случае, намного раньше других. И эта внутренняя, почти врожденная правота, с молодых лет нажитая мудрость помогли ему продержаться (употребим это слово вместо героического "противоборствовать") и устоять (а это вместо героического "выстоять").
В своем большинстве наше общество - люди с бессмысленным, ибо безмысленным прошлым, с весьма бестолковым и неотчетливым настоящим и совершенно непредусмотренным будущим.
У него в отличие от этого большинства наличествует всё: настоящее Прошлое и настоящее Настоящее. А теперь уже и настоящее Будущее.
Достаточно прочесть одно из последних эссе "Вариации на тему анкеты "ИЛ"", где он очерчивает круг своего детского и юношеского чтения, а также дальнейших читательских и профессиональных пристрастий, чтобы убедиться, насколько ушедший в себя, малодоступный постороннему влиянию и постороннему любопытству мальчик, юноша, молодой человек не давал сбить себя с толку.
Скептик станет утверждать, что это, мол, нынешние - вдогонку детским впечатлениям - формулировки. Совсем нет. Невозможно же, чтобы ради рутинной публикации кто-то пишущий о читательском опыте всей своей жизни перечитал все сначала для сегодняшних зрелых выводов. Доказательством пусть послужит и следующее частное свидетельство его рано сложившегося вкуса и эстетических ориентиров.
Вот лет сорок назад, когда вовсю внедрялись хрущевские мутанты сталинской архитектуры вкупе с разными пятиэтажными фанзами, я, несогласный со всем этим и многим прочим студент, насмотревшись во внезапно появившемся в библиотеке нашего института французском архитектурном журнале "L'architecture d'aujourd'hui" фотографий новой архитектуры - ошеломительных чудес модерна, в каком-то разговоре восхищенно рассказываю о них Андрею. "А мне, - замечает он, - нравится вот такой московский классицизм" и указует на какое-то совершенно, по моему тогдашнему мнению, непрезентабельное строеньице в арбатском переулке...
Как получаются такие молодые люди? Ведь он уже и тогда если утверждал что-то - то интенсивно и бескомпромиссно. И настолько безапелляционно, что это кого-то могло даже не устроить, кого-то обескуражить, а кого-то, быть может, и позабавить. Но, если с ним бывало трудно согласиться, куда труднее было ему возразить, ибо в подкрепление своего суда и мнения он обязательно располагал аргументами, против которых было нечего сказать.
За это - в лучшем случае - ворчание одна знакомая прозвала его Собакевичем, и прозвище могло быть сочтено безошибочным, если бы наш Собакевич не относился с деятельной добротой и энтузиазмом ко всему и всем, в чем и в ком находил вкус и талант. Он всегда ободрял и поддерживал тех, кого полагал одаренными людьми, помогал им, не уставал пропагандировать их творчество. Благодаря Андрею я, например, узнал отменных Александра Левина и Владимира Строчкова. А как мгновенно и обеспокоенно он отреагировал на замечательного "Карамзина" Людмилы Петрушевской, невесть за что поруганного критиками, с какой апологетической настойчивостью он свидетельствовал о поэтах круга своей молодости, как последовательно утверждал их место и авторитет в теперь наконец-то явной истории нашей литературы! Он и дружил с достойнейшими из достойных, пользуясь их ответной взаимностью, доверием и уважением.
Еще было творчество. Всегда было. Городу и миру - переводы, для себя стихи и проза. Переводы - это и по любви, и потому, почему в нашей недавней империи странная эта деятельность, эти гравюры от изящной словесности привлекали и отвлекали от собственного творчества многих и многих. Речь тут не о "панаме" стихотворства по подстрочникам, а о некоем заповедном убежище для адептов подлинного культурного процесса.
Потом пришло новое время. Бесцензурное и неподцензурное. Начинает появляться то, что долгие годы создавалось подспудно и потаенно. Андрей замечательно открывается. Проза, поэзия, эссеистика, литературные портреты, новые замечательные переводы. Выходит уникальный "Альбом для марок". Потом лавры Букера. Он веселеет, охотно дает интервью, делясь с нами тем, чего не мог долгое время сказать, появляется на людях и не торопится домой со всяческих литературных праздников, вернисажей и прочих сходбищ, при том что его присутствие каким-то неуловимым образом явно облагораживает и легализует причину, ранг и атмосферу всякого собрания.
Теперь необыкновенного этого человека больше нет.
Теперь он в Будущем, которого мало кто удостаивается. В Настоящем Будущем, ради которого не следовало проматывать Прошлое, как бы оно ни складывалось, и проживаться в Настоящем, какое оно ни есть.
IV
ПРОСОЗИДАВШИЕСЯ
На некоем съезде полонистов в пряничном и готическом Торуне во времена почти уже не застойные я в качестве новинки родимой мысли и образной речи позволил себе неофициально исполнить частушку (разумеется, в полном ее оригинальном варианте):
Пароход стоит на мели,
Капитан кричит: "Вперед!"
Как такому (допустим... раздолбаю)
Доверяют пароход?
С единомышленником из ГДР мы дотошно перевели для столпившихся коллег частушку на польский, а те как дети порадовались и ей, и достоверному переводу. Но тут я спросил у внимавших, в чем смысловая суть данной фольклорной безделицы. Научно разобрав текст, одни указали на уместную характеристику капитана, другие - на неоправданность его действий, третьи, стараясь меня не обидеть, намекнули на символический масштаб образа: мол, пароход - это СССР, а капитан...
Однако никто не угадал (они же в своих народных демократиях до нашего маразма так и не дожили!), что паролем частушечного абсурда следует счесть словцо доверяют, ибо доверить что-либо можно лишь субъекту некомпетентному, не имеющему никакого понятия о порученном деле, полагая, что головастый мужик благодаря природной смекалке с ним справится.
Никто не указал и на то, что непосредственным, хотя и косвенным участником частушечной коллизии был я сам - современник и подельник созидания пароходов, мелей и капитанов с их непостижимыми выкриками.
Если эту историю, включая хохот слушателей замечательной частушки, вы сочтете выдумкой, прошу вспомнить выраженьице "грамотный академик". Уж его-то слыхали все. А раз все, то все и сокрушимся по поводу сами знаем чего.
Если эту историю, включая хохот слушателей замечательной частушки, вы сочтете выдумкой, прошу вспомнить выраженьице "грамотный академик". Уж его-то слыхали все. А раз все, то все и сокрушимся по поводу сами знаем чего.
Я - созидатель, вы - созидатели, мы - созидатели, непрестанно доверяли пароходы грамотным академикам, соглашаясь при этом, что общий план нашего созидания бесспорен и убедителен: преобразованием экономических основ преобразится человек, и настанет благонравие и благоденствие.
Однако это взгляд слишком общий, поэтому возьмем кадр крупней, приблизимся непосредственно к конкретному созидательству, повспоминаем, как оно, черт побери, происходило.
И окажется, что переводить частушки на польский мне уже случалось. Во вспоминаемое время гастролировавший в Волгограде Московский мюзик-холл собирался в Польшу. Программу задумали играть на польском языке, ибо успеха мюзик-холльному действу, если ни слова непонятно, ждать не следует. Перевести тексты и разучить роли с актерами Марк Розовский, тогдашний главный режиссер, предложил мне. Пораженно вспоминаю, как здорово совладали с польской фонетикой звезды спектакля Любовь Полищук и Лев Шимелов.
В Волгоград, откуда мюзик-холл убывал в ПНР, принимать программу прилетела министерская комиссия. Уселась чинно в ряд. Слушает. Шимелов шпарит по-польски, Полищук поет по-польски. Кордебалет канканирует молча. Комиссия вникает, но в головы ей почему-то лезет только судак под польским соусом. Первое отделение вникает - без толку. Второе отделение вникает ноль. Настает обсуждение. Грамотные академики хмуро молчат. Но вот один произносит: "А не унижаем ли мы русский язык и не даем ли этим карты в руки тем, кому это на руку?" Члены сурово кивают. Гастроли начинают накрываться. Делается слышен полет волгоградской мухи. И тут грамотный академик из мюзик-холльного лагеря изрекает следующую чушь: "А если сперва музыка, а потом выходит Шимелов и по-русски говорит: "Дорогие варшавяне, вас приветствует Московский мюзик-холл!" А дальше уже все по-польски?" Видали бы вы, с каким достоинством и значительностью была одобрена толковая идея. Севший было на мель коллектив стал сниматься с мелководья в Польшу.
На третьем курсе строительного института, где в Эпоху Созидания я образовывался и где в учебниках ради борьбы с низкопоклонством стояло, что Готфрид Вильгельм Лейбниц на самом деле - Лубенец и полабский славянин, а кремлевские зубцы как архитектурный элемент объявлялись единственными в мире (что, конечно, брехня), мы выполняли незатейливые (в отличие от института архитектурного) курсовые проекты, получая на четвертушке синьки абрис пустого фасада для уснащения его членениями и деталями. Мне досталось разработать фасад ФЗУ, и консультантом моим оказался незаметный человек в выцветшем от поношенности и со вспухшими карманами пиджачке. У человека было безучастное лицо с несколько красноватым носом.
Я расположил по фасаду горизонтальные окна, переплеты коих изобразил в конструктивистских ритмах, а крышу снабдил огорожей из сваренных водопроводных труб (сейчас так выглядят тротуарные ограждения). Роскошествами, обязательными для тогдашней архитектурной мысли, я не воспользовался. Совершил же сказанную крамолу не без умысла и не без фрондерства.
- Откуда вы это знаете? - глянув на ФЗУ, тихо спросил преподаватель.
- Знаю, - самоуверенно сказал я, - а еще знаю, кто вы!
У консультанта покраснели веки, но ожили глаза, и, поправляя элегантным карандашом что-то в моем чертеже, он повел тихий невероятный разговор и позвал посетить переулочный его, знаменитый, но никому на курсе, кроме меня, не известный дом.
То ли проспав, то ли предпочтя какое-то дурацкое свидание, я к хозяину небывалого дома так и не пришел. А он, кого Эпоха Созидания допустила лишь во внештатные консультанты к третьекурсникам Строительного (не Архитектурного!) института, был великий Константин Мельников...
А сейчас, между прочим, мы тоже созидаем по схеме - через преобразование экономики ставим человека с головы на ноги ради долженствующих настать благолепия и благополучия.
ГЕРОДОТОВЫ АТАРАНТЫ
То и дело разные добрые люди, полагающие смыслом жизни озабочиваться остальными людьми, утыкаются в неотвратимого оппонента, и телеэкранный этот булыжник с ямочкой на подбородке сурово выговаривает им: мол, народу это не надо, народу вы чужды, народ даст вам от ворот поворот - говорит мордоворот, и руки у вас опускаются, и вместо небес в алмазах вы видите их в крупную клетку. Блок ложится лицом к стене, а Зощенко перестает писать.
И не обязательно из чувства страха. Тех, кто надеется быть "любезен народу", замечания мордатого все-таки озадачивают, хотя с ним можно бы и не церемониться. Подобное вышучивается подобным: "Английскому пиплу ваше творчество чуждо и непонятно", - должен бы заявить британский демагог. Идиотизм каменных слов в остраненном варианте комичен. Но от этого не легче, а все потому, что слово "народ" - емкий омоним. Куча смыслов и бессмысленностей.
У Пушкина, например, тот, который безмолвствует, - чернь, толпа, праздный люд, собравшийся на площади и ожидающий державных новостей.
Обстоятельный Даль, приводя многосмысленное слово, приводит и обширную фразеологию и даже подбивает этносоциальный итог: "Чудския племена у нас все русеют и сливаются в один, великорусский народ, а татары и жиды остаются отдельными народами".
Но что такое "народ" по мордатому оппоненту, от имени коего тот клеймит мою рукопись, ваш балет, ихний кинофильм или евонный натюрморт? Все, кроме меня или вас? Или все не интеллигенты? Или особи, занимающиеся физическим трудом? Или жители деревень? Или кто не имеет высшего образования? Или простонародье - те, кто не принадлежит к привилегированному цензу? Или вообще все население страны? К примеру, француз сказал свое слово, а британец - свое, вот вам и Столетняя война...
Булыжник с ямочкой в это не вникает, он стращает неконкретным. Его пугало - собирательный образ. Но булыжник - орудие пролетариата, а у нас с вами кроме Даля всего и есть что, допустим, Геродот, каковой сообщает: "...еще через десять дней пути опять находится соляной бугор, и вода, и люди вокруг, имя же им атаранты; они один из всех известных нам народов не имеют отдельных имен, сообща зовутся атарантами, а порознь безымянны. Сии атаранты, когда солнце стоит прямо над ними, проклинают его и поносят дурными словами..." (за отсутствием места цитату не продолжаю интересующиеся найдут).
Ага! Нас пугают атарантами! Ну и ну! И всё же... Ведь мы же интеллигент и, понимая, что темные эти намеки - чушь, вину на себе отчего-то ощущаем и некую правоту за булыжником признаем. Мы съеживаемся, опасаясь, что на что-то и впрямь замахнулись, кому-то и вправду чужды. Но кому? Чему?
Вероятнее всего, - угадываем мы - укладу. В западных категориях традиции. В этом случае любое новшество (начинание, намерение, дерзание) обязательно вредоносно, ибо нарушает благолепие народной жизни, а судия наш готов стоять за нее насмерть. Это его бредовая идея. То есть - шаровары, гуни, чуни, плахты, порты, сморкание в горсть, плевание от ячменя в глаз, а также словцо "удаль", означающее оживленное состояние наших людей, коему они искренне изумляются, чем и чванятся.
Но это уже апология национального идиотизма, ибо выходит, что первый атарант, показавший односельчанам колесо, тоже был чужд "народу", по каковому случаю кто-то витийствовал, кто-то безмолвствовал, а кто-то бездействовал - ссылка на "народ" чревата ссылкой на каторжные работы...
А между тем дел в мире - не переделать. Голодному помоги. Несведущего просвети. Неумелого научи. Растерянного наставь. Отчаявшегося ободри. Любящего не морочь. Что же касается уклада, тут, похоже, только одни японцы и прорвутся в третье тысячелетие.
Увы, наш интеллигент ко всему этому никак не применится. Он - rara avis. Редкая птица.
Помесь пуганой вороны и стреляного воробья.
КОМПЛЕКС ПОЛНОЦЕННОСТИ
Институтские военные сборы были каторжными - целый месяц мы, предназначаемые в саперы, строили мосты, рыли окопы, минировали, взрывали и вдобавок отрабатывали шаг на плацу.
Приданный нам старшина, уроженец неимоверного захолустья, обалдев от вида бессчетных полковников нашей военной кафедры, усердствовал сверх всякой меры. Дабы урезонить жестокого дурака, его, не бывавшего никогда ни в каких городах, предупредили: "Придешь в Москве на танцы, набьем рыло!" Это помогло. Поселковому воображению старшины никакой город без танцплощадки не представлялся.
А ведь случается, что вот такой райцентровский простофиля, ко всеобщему изумлению, предстает миру не на московских танцах, а на высоком месте, на каком сиживал, скажем, незабвенный Рафик Нишанович. Настырный паренек с полустанка гвоздь забьет всегда. И метрополию освоит. И займет позиции. Часто - высокие. Иногда - самые.