Эта страна - Фигль-Мигль 28 стр.


– Я имел в виду паспорт с нормальной датой рождения – как у тебя, у меня. Многие воскрешённые стали скрывать, что они воскрешённые, понимаешь?

– …

– Зачем тебе Казаров?

«Хочу, чтобы забрал свои деньги и исчез».

– Олег, а ты не мог бы… Пусть его под подписку выпустят.

– Ну вот ещё.

– …И что он говорит? Зачем ему такой паспорт?

– Чтобы не косились. Чтобы на въезд в Москву ограничения сняли.

– Зачем ему в Москву?

– В Москву нужно всем, – сердито говорит полковник. – Кроме питерского снобья и отдельных провинциальных дур.

– …Ты в порядке?

– Нет. Спасибо, что спросил.

– …

– Время он неудачно выбрал. Пару недель назад никто бы ухом не повёл, а теперь попадёт наш Казаров под реализацию. За участие в террористической деятельности.

– Подожди-ка. – И Саша стал разуваться.

– «Разыгралась музычка на поле чудес. Я танцую в блузочке, а могу и без»… – Полковник перестаёт напевать. – И ты считаешь, что это стриптиз? Это не стриптиз. Это всё кривлячество. Или кривляйство?

– Кривляние.

– Почему нельзя сказать, как я хочу? Что это?

– Список членов межпартийной Боевой организации. Мне это дал человек из ЦК партии эсеров. Видишь? Казарова здесь нет. Господи, ну какое он может иметь отношение к БО? Ты же видел, он почти всё время с Василием Ивановичем. Его Василий Иванович устраивает больше, чем какое-либо народовластие. Олег, сделай что-нибудь.

– Что-нибудь?.. Сейчас сделаем. Присядь-ка. Погляди на меня.

– …

– И теперь расскажи, что случилось.

Каждый надеется встретить такого замечательного собеседника, который приласкает и спросит: что с тобой, любимиче? – и ты скажешь: долго рассказывать, а он скажет: я никуда не тороплюсь, и тогда ты расскажешь, а он выслушает и потом скажет, что делать.

– Я не могу рассказать, – прошептал доцент Энгельгардт. – Это слишком глупо. Я лучше покажу. Ты можешь прямо сейчас со мной поехать?

Полковник Татев улыбнулся, увидев, куда они приехали, и Саша истолковал эту улыбку превратно. Ему стало неловко – но не за бедный деревянный дом и не за себя. «Как Москва-то людей ссучивает в духовном плане», – привычно подумал он.

– Соседей знаешь?

– Только одного. – «Будь он неладен».

– Ну веди, показывай.

– …

– …

– Ты не мог бы это забрать?

– Я?

– Мне даже всё равно, что ты с ними сделаешь. Я буду молчать.

– Молчи, но не сейчас.

Выслушивая Сашин отчёт, полковник не может не вспомнить ночь, которую провёл у Климовой, и как они перебирали различные версии грабежа и пропажи, до смерти напуганные перспективой говорить о самих себе. Деревянные жалюзи на окне кухни были опущены, но не закрыты, и между светлых планок сквозила чёрная ночь с невидимыми фонарями и затаившейся в проулке машиной ППС, – всё это время, и ещё два дня, деньги мафии лежали под съёмной кроватью несчастного питерского доцента. Который сейчас, не в состоянии ни сидеть, ни стоять, подошёл к окну и сразу же отшатнулся.

– Что там?

– Вацлав сюда идёт! И профессор Посошков!

– Думаю, они не к тебе. Ты продолжай, продолжай. Рассказывай.

– Но это всё.

– А список?

– Список от Вацлава. Олег, это такой человек —

– Страшный. Да, знаю. Вы его демонизируете.

«Значит, не только я. Кто-то ещё».

– А ты его видел? Разговаривал? Извини, Олег, я когда чёрта с рогами встречу, мне так страшно не будет…Что это? Ты слышишь?

За стеной начался разговор на повышенных тонах.

– Это твоему чёрту пришпилили хвостик на гвоздик.

– Я только сейчас понял, что это такое, грязные деньги, – сказал Саша. – Точнее говоря, ощутил. Это не метафора. Ты меня понимаешь?

– Тебе так кажется, потому что ты знаешь, откуда они.

– Ничего подобного.

– Все деньги грязные, Саша. Даже те, которые прямо от печатного станка.

– …Как ты думаешь, зачем Казаров это сделал?

– Зачем? Низачем. Он просто вор. Только ты мог спросить, зачем человек берёт два миллиона долларов, если у него появляется такая возможность.

– Нет, он не вор. У него наверняка был какой-то план.

– Сумма способствует разгулу фантазии.

– И, по-моему, он не очень хочет революции. Ты о нём узнавал?

– Нет, зачем. Мне он не мешает.

«Ты всегда говоришь нет, зачем, а потом оказывается, что да, первым делом».

– Он брал не для себя, а для какого-то дела.

– Конечно. Василию Ивановичу на колхозное строительство. Прекрати об этом думать.

За стеной стали кричать и ронять мебель. Саша опять оказался у окна.

– Как быстро вызвали полицию.

Полковник тоже подошёл и глянул: полиция в форме, полиция в штатском, белый фургон областного телевидения.

– Этих, похоже, прислали, а не вызвали. – Он посмотрел на Сашу. Саша побледнел.

– Я тебя не подставлял.

– И ещё ты должен добавить: «поверь мне».

– Мне было важно сказать. Как и что ты услышал – уже твоя проблема.

– Справедливо.

– …Я не могу прекратить об этом думать.

– О чём?

– Я так старался. Хотел помочь. Чтобы они ассимилировались. Поверили нам. Нашли своё место. Я на них смотрел… ну, как на полубогов, наверное. В древнегреческом смысле. И что под конец? Вацлав меня использует как стукача, а Казаров – как камеру хранения. Каждый второй или обманывает, или не считает за человека. Они мне чужие. Я им чужой. Я не понимаю этих людей. Хорошо хоть собственных родственников не стал искать.

– Не нужно очаровываться с непринуждённостью восьмиклассницы. Тогда и разочарований будет меньше.

Шаги по коридору определённо топотали в их сторону, но тут за стеной раздался уже нечеловеческий вопль ярости и страдания, соседская дверь распахнулась, прошелестело сдавленное «помогите» и полиция в форме и штатском была вынуждена… распахнутая дверь, свидетель, возможно, бросился прямо под ноги… была вынуждена хотя бы заглянуть.

– Что я скажу Ивану Кирилловичу?

– Что случайное стечение обстоятельств сделало тебя игрушкой в чужих руках.

– Не думаю, что он поверит.

– Правда, Саша, как Господь Бог – не нуждается в том, чтобы в неё верили или не верили. Она просто есть, и всё.

– …

– Что ты так на меня вытаращился? В конце концов всё приходит к вопросу о добре и зле.

– Ну, знаешь, Олег… Ну, знаешь…

– Да? И почему бы мне не интересоваться такими вещами?

– …И к каким выводам ты пришёл?

– Человек – это не сражающаяся сторона. Это поле битвы. Его вытопчут вне зависимости от того, кто победит.

Они продолжили смотреть в окно. Когда появились носилки с раненым и фон Плау в наручниках, среди встречающих произошла заминка. «Не снимать!» – кричали одни. «Снимай, снимай скорее!» – другие. Уже понимая, что встретили не того, журналисты отважно делали, что умели – хотя и не то, ради чего их сюда привезли.

– Вот она, теория хаоса в действии. И всё, как всегда, закончится плохо для всех.

– И тебе всё равно?

– Я бы переживал, если бы закончилось плохо только для меня. А ты понял, к кому они шли? Ни черта ты не понял.

Саша смотрит в окно на золотой крест и зелёный купол церковки.

– …Может, в церковь сходить?

– Я у Бога ничего не просил, – говорит полковник Татев. – Даже прощения.

Сюжет о том, как один воскрешённый покушался убить другого, не пошёл в эфир, но стал широко известен. Задержанный в областном СИЗО, раненый в городской больнице и свидетель с гипертоническим кризом упорно молчали. Это дело явно старались замять, и в конце концов, обрастая леденящими и полностью выдуманными подробностями, оно всех заинтересовало. Никому не ведомые фигуранты превратились в фигуры, а ничем не примечательный городишко – в место приложения сил.

Придя навестить Посошкова, Саша Энгельгардт первым делом увидел свёрнутую местную газетку на столике у кровати. В кармане у Саши лежала точно такая же, и очередной фельетон Р. Сыщика источал сквозь карман свой медленный яд.

Речь опять шла о провокаторе, но на этот раз акценты были расставлены по-другому. Провокатор оказывался агентом госдепартамента, и это не был тот унылый, беспомощный, вечно садящийся в лужу из-за своей некомпетентности госдеп, который возникает обычно на федеральном экране, но клыкастое и очень рукастое зло, прекрасно осведомлённое о своих возможностях и дьявольски умело ими пользующееся, дворец и угодья сатаны. Далее, у агента зла появились подручные, в одном из которых угадывалась Марья Петровна – но инфернальная, раздираемая похотью и ненавистью к порядку Марья Петровна – и кто-то из воскрешённых. (Здесь Саша понял не все намёки и выпады. Это мог быть Кошкин. И это мог быть Вацлав.) Адская эта троица с рёвом и топотом неслась по тихим филькинским улицам, уже не скрывая ни лиц, ни планов.

Лицо Ивана Кирилловича Посошкова стало замкнутым, враждебным.

– Вы не могли в это поверить, – пробормотал Саша.

– Видите ли, дорогой, вопрос о том, чему вы склонны верить, – это главным образом вопрос о качестве вашей собственной души. Хорошо верить хорошему, даже если оно неправда, и дурно верить дурному. А хуже всего – верить плохо солганному.

– Видите ли, дорогой, вопрос о том, чему вы склонны верить, – это главным образом вопрос о качестве вашей собственной души. Хорошо верить хорошему, даже если оно неправда, и дурно верить дурному. А хуже всего – верить плохо солганному.

– …Вы предлагаете солгать как-нибудь получше?

– Я никому никогда не предлагал лгать.

Саша вздохнул и извинился.

– Утомительно не то, что люди лгут, а то, что они не запоминают собственную ложь.

Это уже было обвинением; было произнесено как обвинение, и другой потребовал бы прямых объяснений. Однако не странно ли требовать объяснений с той точки, до которой доцент Энгельгардт уже дошёл?

– Я слышал, Вацлаву сделали операцию. Он поправится.

– Очень на это надеюсь.

– …Что там произошло?

– У вас есть какие-то полномочия меня допрашивать, Александр Михайлович?

– Нет. Зачем вы так. Это не допрос.

– …

– Я хотел вам кое-что объяснить. Про Вацлава.

– Почему именно мне?

«Потому что никому из тех, кто был в том списке, я не смогу смотреть в глаза».

– Потому что вы оказались в этом замешаны.

Профессор Посошков, который полулежал, опираясь на подушки, и смотрел на Сашу с подчёркнутой вежливостью – и тот, кто смотрит, понимает, что это само по себе оскорбление, и тот, на кого так смотрят, – приподнялся.

– Замешан в чём? Вы пришли ко мне, чтобы повторить клевету и слухи, распускаемые органами?

Саше стало неприятно. На каком основании этот лукавый человек читает ему мораль? («Я люблю читать морали, – говорил полковник Татев, но он улыбался. – А сознание того, что у меня нет на это никакого права, только придаёт сил»).

Он подумал, что впервые оказался в тридцать четвёртой комнате, если не считать того первого взгляда с порога. (Ещё тогда нужно было повернуться и уйти твёрдым шагом в сторону вокзала.) В комнате, кроме них, никого не было, было не очень чисто и не очень прибрано. Это была мрачная нелюбимая комната, и люди, которые в ней случайным образом и ненадолго собрались, никогда не любили ни дома, ни красивые вещи, не понимая такой любви и презирая в ней стяжательство, легкомыслие или мещанство.

– Вы на меня, пожалуйста, не сердитесь, но я вас видел. Я там был. Я в том доме живу. Временно.

– Это вас специально, надо думать, подселили?

Доцент Энгельгардт встал и откланялся.

После этого разговора… Почти в слезах. Глотая слёзы. С глазами на мокром месте. С сухими глазами, но с сочащейся царапиной где-то внутри. Нужно было остаться и ещё раз попробовать объяснить. Пробовать до тех пор, пока… После этого разговора он по инерции зашёл к дяде Мише и не был бы удивлён, обнаружив на месте ироничного благожелательного старика гоблина с ртом, кривящимся от подозрений. Но дядя Миша остался прежним.

– Что с тобой, голубчик?

– Это сакральная злоба.

Дядя Миша кивнул и не спрашивая занялся чайником и пирожками под чистой тряпочкой.

– А где Кошкин?

– Где-то рыщет, тоску выгоняет. Демонстрацию-то отменили.

(Вот прямо сейчас одноглазый бывший комиссар госбезопасности второго ранга проходит, подняв воротник пальто, через пустой парк, сквозь мглу и золотистые отблески, и, недалеко от ротонды, полковник Татев пожимает ему руку.)

– Да, сегодня же седьмое… Вы считаете, не надо было? Отменять?

– Не знаю. Но комиссар из кожи бы вылез, чтобы показать, что такое хорошая организация. Что у тебя всё-таки случилось?

Саша не выдержал и излил всю жёлчь и досаду.

– А главное, он на меня ещё до всяких объяснений смотрит как на виноватого. Для него мои слова… как будто уже сто лет как доказано, что я лжец.

– Чего ж ты от него хотел? Иван Кириллович старый партиец.

– Я никогда не видел в нём партийца.

Путаясь, Саша рассказал, что именно привлекло его в ученике Шульце-Геверница.

– Ты всерьёз думаешь, что он экономист хороший? И при этом партийный деятель? А сейчас так бывает?

– Сейчас – нет. А тогда было всё.

– Встречал я в молодости людей, которые с таким же чувством говорили об эпохе Николая Павловича. И ведь они её застали, в отличие от тебя… Что ты можешь о нас знать? Что ты можешь знать о той России?

«Я о той России знаю всё, чтобы ненавидеть эту». Конечно же, нет. Ненависти в нём не было.

Нужно было остаться и попробовать объяснить, думает Саша. Сухо, жёстко, немногословно. Сказать: «Вам придётся меня выслушать», пригвоздить взглядом… Саша дополнительно представил, как он это делает, пригвождает… пригвоздить и дать чёткую, ясную картину событий. Логика. Причинно-следственные связи. Представить причинно-следственные связи в образе первобытной дубины и бить ими Ивана Кирилловича по голове.

– Не будь ты, голубчик, таким самоедом. И не позорься. Это партийные люди, они отродясь правдой не интересовались. Либо ты ихний со всеми потрохами, либо тебя никто не станет слушать. Им проще, чтобы тебя вовсе не было, чем вдруг окажется, что ты в чём-то прав. Ты не можешь быть прав, если не с ними.

– Существуют связи между людьми, – пробормотал доцент Энгельгардт. – Человеческие связи… – У него зазвонил телефон. – Извините. Да?

«Домой не ходи, – не поздоровавшись, выпаливает Марья Петровна. – Менты только что были в библиотеке. Вера Фёдоровна их задержала. Она им скажет, что ты уехал. Всё, пока».

– Спасибо, всего хорошего, – говорит Саша трубке, из которой уже идут короткие гудки.

– Плохие новости?

– Плохие. И я сейчас, наверное, плохой гость.

– Это ничего. Мне уже доводилось принимать государственных преступников.

– …Что лично вы собираетесь делать?

– Бежать как зачумлённых людей, которые отмежёвываются друг от друга на политических принципах. Работать вместе со всеми, кто хочет работы, а не болтовни.

– А что делать мне?

«Милый друг», «друг мой», – писала Савинкову Гиппиус. «Помните, не разлюбим Вас до конца», – писал Мережковский. (Конечно, разлюбят. Предадут и ославят.) Партия отвернулась от него даже раньше, когда он ещё не стал ренегатом в полном объёме слова: нравственные искания сами по себе не делают людей ренегатами. Они делают их подозреваемыми – и как могло не вызывать подозрений смятение, которое заставило Савинкова в 1907 году писать Вере Фигнер: «Этой старой моралью, этим духом позитивизма и рационализма я питаться не могу и не хочу» – и что-то ещё про «такие мистические, почти католически-церковные мысли», – а в 1916-м Фондаминскому: «Вы все окутаны ватой, в вас нет ни душевного волнения, ни душевного мятежа и душевные трагедии вам неизвестны – вы принимаете за них уколы повседневных несчастий или вашу нерешительность перед жизнью».

Может быть, следовало ограничить себя в переписке. Следовало перейти из Генштаба в действующую армию. («Самый отчаянный из всех террористов, Савинков, лично никого не убил».) Может быть, можно было придумать что-нибудь получше, чем дружить с Мережковскими и исповедоваться Вере Фигнер. (С каким блаженным недоумением пишет Вера Фигнер о Льве Тихомирове: как же так, в деле разуверился, но продолжал вместе с другими идти по пути, который считал ложным, – целых два года шёл. «Это такая бесхарактерность, безволие…» Ну а как? Как становятся ренегатами: с утра плотно позавтракал, а в два пополудни в ближайшем полицейском отделении строчишь донос на ближайших друзей.)

(Но где ренегатство, а где – доносы. И Вера Фигнер, честь и совесть партии, не обвиняет Тихомирова в предательстве, по-доброму списывая всё на психическое расстройство.)

В Лихаче заподозрили нового Савинкова, но объявили его новым Азефом: так было значительно удобнее. Вацлава, поскольку вакансия была закрыта, оставили в покое. Он оправлялся в городской больнице от травм и стресса, принимал посетителей, вернулся к партийной работе. Где-то в тайной ведомости, в укромном ящике души, он так и не выставил себе жирный плюс… ни жирный, ни тоненький… Он знал, что не знает, что произошло.

– Ну что? – говорит полковник Татев Кошкину. – Отдыхаем в холодном лифте? А зачем надо было у меня за спиной мутить?

Единственный глаз Кошкина отвечает ему спокойным испытующим взглядом. Они бредут сквозь перламутровую, с отблесками, мглу парка – хромой и одноглазый.

– Для барона можно что-нибудь сделать?

– Если считаешь, что он тебе нужен, то да.

– Он мне нужен. Я должен кому-то доверять.

– А ты не боишься, что он узнает, что ты его предал?

– Он не узнает. А если узнает, не поверит. В этом смысл верности.

– …А что Казаров?

– Казаров? Я даже не знаю, о ком ты.

– Значит, не обо всём тебе Ромуальд Александрович рассказывал.

– А ты к начальству своих агентов представляться водишь?

– Ой, да какие у меня агенты… пара штук на паях с госдепом. Так вынимать Казарова, нет?

Кошкин говорит: «Я подумаю», говорит: «Я рад, что мы договорились». («Инициатива может принадлежать только личности, организации – никогда, – скажет полковник Татев Саше Энгельгардту. – А ты замечал, как бесконечно легко становится, когда имеешь дело только с техническими трудностями?») Потом Кошкин спрашивает, насколько их планы совпадают с планами руководства ФСБ, и полковник Татев рассеянно отвечает, что в рядах предстоит большая чистка.

Назад Дальше