- Слушайте, - сказал Лопатин уже глубокой ночью, вернувшись после обхода города в райисполком и пристроившись часика на два поспать рядом с председателем, в его кабинете, на двух брошенных на пол тюфяках. - Вот вы все говорите: "Потом разберемся, потом разберемся". А как мы будем потом разбираться?
- В чем разбираться? - усталым голосом спросил в темноте председатель.
- Ну вот хотя бы тут у вас, - сказал Лопатин. - Ведь какаято часть населения здесь оставалась...
- Примерно до половины, - отозвался председатель, - а точней потом разберемся... - уже механически повторил он ставшую привычной за день фразу.
- Предположим, половина, - сказал Лопатин, - значит, несколько тысяч человек. Это же не деревня, где есть хотя бы спрятанные, закопанные запасы продовольствия, а все-таки город. Хлеб пекли в пекарнях, продукты давали по карточкам, воду брали из колонок, свет получали с электростанции... Нельзя же себе представлять, что вот сегодня пришли немцы, а завтра людям уже не нужно ни воды, ни хлеба, ни света - ничего!
- Насчет света ерунда! - прервал Лопатина председатель. Электростанция - военный объект, посидели бы и на лучине!
А монтер просто шкура: имел шанс взорвать - и струсил!
- А вы бы взорвали?
- Безусловно.
Председатель сказал это так просто, что Лопатин поверил ему.
- Ну, а эта женщина? Ведь какая-то выдача хлеба - я ходил по городу, спрашивал, - по нищенским нормам, но все же и при немцах продолжалась?
- Ну, была! - отозвался председатель.
- Или тот же водопровод... Я вот, например, - застрянь я здесь в положении этого инженера, не знаю, как бы поступил, честно вам говорю!
- А я, думаете, все знаю? - вздохнув, сказал председатель. - Я ведь тоже не чурка, заметил, как вы на меня смотрели, когда я говорил, что потом разберемся... А как иначе? У меня есть указание выявить всех до одного пособников фашистских оккупантов, и я его выполню, будьте покойны. У меня совесть есть! Жрать не буду, спать не буду, а выполню.
- Это я понимаю, - сказал Лопатин, - но кого считать пособником? Вот вопрос, в котором надо разобраться!
- Вот видите, как до дела дошло, и вы сразу на мой язык перешли - надо разобраться! А когда разбираться - сейчас или потом? - И Лопатин почувствовал, как председатель в темноте усмехнулся.
- Не знаю, - помолчав, сказал Лопатин, - знаю одно: не хочется, чтобы к радости примешивался испуг! За эти дни я много где был; и у людей, которые встречают войска, в глазах радость, а от вас уже несколько человек вышло с испугом в глазах...
- А у некоторых и должен быть испуг в глазах, - жестко сказал председатель.
- У некоторых, да! - так же жестко, нажав на слово "у некоторых", ответил Лопатин.
- Вот и напишите в свою газету то, что вы мне говорите, - сердито сказал председатель.
- И напишу, - принимая вызов, ответил Лопатин.
Несколько минут оба лежали молча, устав спорить и не в состоянии заснуть. Потом председатель заворочался, вздохнул и сказал:
- Вот вы ко мне пристали с этой женщиной... А теперь я вас спрошу: как, по-вашему, бывают или не бывают неразрешимые противоречия?
- По-моему, бывают.
- А как вы их разрешаете?
- То есть как?
- А вот так - оно неразрешимое, а вы обязаны его разрешить.
Как тогда?
Лопатин не знал - как тогда? Так и не ответив на этот вопрос, он долго лежал в темноте с открытыми глазами, вспоминая то эту навзрыд плачущую женщину из карточного бюро, то Арабатскую Стрелку и ту, другую женщину, черную и тихую, с ее бесстыдно простыми словами про обещанные немцами деньги.
Да, конечно, когда все это, и черное и белое, вот так очевидно, как ему преподнесла судьба, очевидно как на ладони - тогда проще. А если не так очевидно? А если не как на ладони, а как в двух зажатых кулаках и неизвестно, что из какого вытащишь? И всетаки, все-таки...
Он заснул с этим упрямым "все-таки" в душе и так и привез его с собой в Москву.
За всю поездку в Одоев война не напомнила ему о себе ни единым выстрелом, ни малейшей опасностью, но от этого было не легче, а трудней. Пройдя сквозь опасность, легче потом стоять на своем. На этот раз опасностей за плечами не было. Если были - то впереди.
Не заходя к редактору, чтобы тот не сбил его, Лопатин заперся и к вечеру написал очерк "В освобожденном городе". Он постарался, хотя бы мягко, провести свою вчерашнюю мысль о радости и испуге, испуге напрасном, потому что после восстановления нормальной жизни в каждом освобожденном городе мы сумеем быстро и правильно сделать различие между действительными пособниками фашистов и людьми, которые вынуждены были оставаться на своей работе в интересах населения. Злясь на себя, Лопатин по нескольку раз исправлял и смягчал каждую, казавшуюся ему маломальски резкой, формулировку, он боялся, что любая из них может поставить под угрозу весь очерк.
- Уже знаю, что ты вернулся, - сказал редактор, когда Лопатин с очерком в руках вошел в его кабинет, - но приказал тебя не отрывать. Есть одна важная новость для тебя, но давай сначала прочтем.
Фразу насчет новости Лопатин пропустил мимо ушей - наверное, еще какая-нибудь поездка, которую редактор считает особенно интересной, - и, став у него за плечом, стал следить, как тот читает очерк.
Редактор поставил сначала одну птичку, потом вторую, потом третью, жирную, - против слова "испуг". Поставил, повернулся к Лопатину, словно желая спросить его: что же это такое? Но раздумал и уже быстро, не ставя никаких птичек, дочитал очерк до конца.
- Хорошенькая теория, - сказал он, бросив на стол очерк и быстро зашагав по комнате. - Большой подарок немцам сделал бы, напечатав твое творение...
- Почему подарок?
- Почему? - переспросил редактор, останавливаясь перед Лопатиным и закладывая большие пальцы за ремень. - Ну давай кого-нибудь еще позовем, пусть почитают, может, у меня ум за разум зашел... - Он уже подошел к столу, чтобы нажать кнопку звонка, но передумал. - Нет уж - пожалею тебя, забирай! - сказал он, складывая очерк вчетверо и протягивая Лопатину. - И выбрось это из головы, и вообще выбрось... Все равно в собрание сочинений не войдет...
- А все-таки почему? - не беря очерка, упрямо спросил Лопатин.
- А потому, - сказал редактор, - что немцы возьмут твой очерк и перепечатают во всех своих вонючих оккупационных листках, мол, не бойтесь, дорогие оккупированные граждане, милости просим, служите у нас, даже если потом опять попадете в руки Советской власти, все равно ничего вам за это не будет...
- А по-моему, не перепечатают. Какой им расчет перепечатывать? Наоборот, им больше расчета внушить, что как только мы придем, то всех, кто при немцах оказался на какой-нибудь работе или службе, вольно или невольно, - всех подряд за решетку...
- Это по-твоему, - не найдя, что возразить, сказал редактор. - Скажи, пожалуйста: одни виноваты, другие не виноваты, третьим чуть ли не благодарность за то, что они служили у немцев, надо объявлять... Ты только подумай, к чему ты, по сути, призываешь в своей статье...
- К тому, чтобы всех не стригли под одну гребенку, только и всего.
- А гребенка тут и должна быть только одна - служил у немцев или не служил! Время военное, все эти "с одной стороны, с другой стороны" надо отставить по крайней мере до победы.
- Допустим, - упрямо сказал Лопатин, - а все-таки как надо было поступать этому инженеру-коммунальнику, о котором я пишу?
- Не знаю, - отрывисто сказал редактор. - Не надо было оставаться или не надо было на работу являться... Самому думать, как поступать. А раз остался, пусть теперь расхлебывает кашу...
И вдруг Лопатин совершенно забыл и то, как он выстругивал свой очерк, чтобы там не было ни сучка ни задоринки, и то, как он заранее решил не ввязываться в бесполезные споры: слова редактора насчет расхлебывания каши взбесили его.
- Слушай, Матвей! Как тебе не стыдно! Что значит "пусть расхлебывает"? Что же, эти люди виноваты, что ли, что мы отступили почти до Москвы? Мы отступили, а они пусть расхлебывают?
- Надо было отступать вместе с армией, - отрезал редактор, злясь от сознания собственной неправоты.
- Матвей...
- Что Матвей?
- А то, что у тебя пять корреспондентов в окружении остались, не сумели выйти, а ты хочешь, чтобы эта женщина с грудным ребенком и матерью-инвалидкой вместе с войсками ушла?! Ты хочешь, чтобы от границы до Москвы все успели на восток уйти, когда немцы летом танками по сорок километров в сутки перли...
Кому ты говоришь? И ты, и я это своими глазами видели! А теперь "пусть расхлебывают", да? Что ты передо мной-то дурака ломаешь, извини, пожалуйста.
- За "дурака" могу извинить, а за настроения твои другой бы на моем месте тебя по головке не погладил, - сказал редактор, останавливаясь перед Лопатиным и глядя ему прямо в глаза. - И я бы не погладил, если бы немного похуже тебя знал.
- А ты не гладь.
- А ты не нарывайся! То, понимаешь, намекает, что мы немцам лишние потери приписываем, то всепрощение проповедует...
- А ты не гладь.
- А ты не нарывайся! То, понимаешь, намекает, что мы немцам лишние потери приписываем, то всепрощение проповедует...
Укороти язык, а то пожалеешь.
- А я знаю, с кем разговариваю, - сказал Лопатин, тоже прямо глядя ему в глаза. - Я с тобой, а не с Кудриным разговариваю...
Кудрин был работник редакции, у которого с началом войны открылась малопочтенная страсть сообщать по начальству разговоры корреспондентов. Он надеялся благодаря этому подольше пастись в аппарате, но не разгадал характер редактора и пулей вылетел на фронт.
- И на том спасибо, - поворачиваясь спиной к Лопатину и снова начиная мерять шагами комнату, сказал редактор. - Но если хочешь знать мое, лично мое, мнение, - повернулся он из угла кабинета, - разговор твой не ко времени. Увидел пять взятых городов и расчувствовался, а мы, между прочим, не Берлины берем, а под Москвой еще сидим, если глядеть правде в глаза. Рано разнюниваться! Сейчас без железной руки не только то, что отдали, не вернем, но и то, что вернули, между пальцев упустим. Жаль, тебя Сталин не слышит, он бы тебе в два счета мозги вправил!
- Не знаю, не уверен, - сказал Лопатин.
- Не знаешь? - яростно переспросил редактор, и на его лице промелькнуло такое выражение, что Лопатину показалось - редактор знает что-то такое, чего не знает он. - В общем, хватит! - сказал редактор. - Совесть надо иметь! Когда вам от меня достается - это вы знаете! А что мне за вас бывает - это одна моя шея знает! - Он сердито хлопнул себя по шее. Забирай к чертовой матери свой очерк и считай, что у нас не было этого разговора. - Редактор снова схватил очерк со стола и на этот раз, почти скомкав его, сунул Лопатину. - Забирай, иди и высыпайся, завтра под Калугу поедешь!.. Подожди! - воскликнул он, когда Лопатин был уже у дверей. Позвони домой, совсем из памяти выскочило - к тебе жена приехала.
- Алло! - раздался в трубке густой бас Гели, когда Лопатин набрал знакомый номер.
- Здравствуйте, - сказал Лопатин. - Ксения дома?
- Сейчас позову, - сказала Геля. - Сюня с дороги моет голову.
Лопатин, наверно, минуты три ждал у трубки, пока в ней раздался голос жены.
- Ну где ты пропадаешь, иди скорей домой, - с капризной нежностью сказала она таким тоном, словно он задержался в магазине.
- Сейчас буду, - выдохнул в трубку Лопатин, которого, несмотря на разозливший его тон жены, как всегда, при звуках ее голоса, охватило торопливое желание поскорей увидеть ее.
Он медленно ехал по ночной Москве, останавливаемый фонариками патрулей, и думал о неразберихе своей семейной жизни.
За последние два месяца он почти приучил себя к мысли, что на сей раз война, кажется, развела их окончательно, но вот, неизвестно как и почему, жена вдруг вернулась в Москву, ему сказали, что она моет голову, он услышал ее знакомый голос из знакомой квартиры, и - пожалуйста, готово, его снова тянуло к ней, как глупое бревно по течению.
Что ему было делать с ней, все еще молодой, красивой и глупой, и с собой - уже немолодым, некрасивым и умным, а в общем-то, наверное, тоже глупым, раз он не только женился на ней, но и прожил с нею пятнадцать лет?
Наконец машина миновала последний патруль, и Лопатин подъехал к своему дому. Жена встретила его в дверях точно такая, какой он ожидал ее увидеть: в купальном халате, с мокрыми распущенными по плечам волосами и бисеринками пота на белом выпуклом лбу без единой морщинки.
- Не через порог, не через порог, а то поссоримся, - сказала она, когда он обнял ее, и, отступив на шаг, потянула его внутрь за собой, так что он сразу почувствовал все тепло и всю силу ее тела.
24
Пили чай далеко за полночь вместе с Гелей. До этого Лопатин с женой два часа провели вдвоем, и Ксения имела добродушно-самодовольный вид человека, целиком исполнившего свой долг и уверенного, что к ней теперь можно испытывать только одно чувство - благодарность. Самое глупое, что это было близко к истине.
Дом вторую неделю топили, и Лопатин сидел за столом в пижаме, которой не надевал с начала войны, и в туфлях на босу ногу.
Сидел обалдевший и отуманенный, не способный даже на свои обычные подтрунивания над Гелей.
За чаем Лопатин услышал, что его жена, работая завлитом театра, за время их разлуки наконец почувствовала себя вполне самостоятельной и нужной не только мужу, но и другим людям личностью, которой он не давал ей стать, пока был с ней рядом.
Он выслушал эту тираду молча. В их жизни так уж повелось, что, от времени до времени устраиваясь куда-нибудь на работу, она всякий раз почему-то считала, что делает это в пику мужу.
- Я знаю, что ты в душе недоволен, - говорила она, - но я не вправе принадлежать только тебе и забывать, что я тоже человек.
Он же как раз, наоборот, бывал доволен, когда она работала:
тогда у нее оставалось меньше свободного времени и в доме говорилось меньше глупостей, чем обычно. Потом, через полгода, ей надоедало работать, и она начинала рассказывать длинные взбалмошные истории о том, как ее не ценят и не понимают, и Лопатин с тоской предвидел, что пройдет еще месяц, она уволится, и человеком, не понимающим и не ценящим ее, опять окажется он сам.
То, что его жена еще с конца прошлой зимы снова начала работать, не удивило Лопатина. "Но почему она и сейчас, почти год спустя, все еще довольна своей работой? И почему, судя по ее словам, ею тоже довольны? Кто ей там ворожит и почему? - подозрительно думал сейчас Лопатин, глядя на жену. - Все-таки удивительно красивое у нее лицо".
Он вспомнил, как в первые два-три года после женитьбы все силился привести в соответствие то, что болтала Ксения, с тем одухотворенным, загадочно-красивым выражением лица, с которым она несла свою чепуху.
И, вспомнив об этом, с печалью подумал о дочери, от которой третьего дня пришло в редакцию еще одно короткое письмо; в нем, как и в прежних, было достаточно взрослого понимания войны, чтобы не просить отца приехать.
В свои четырнадцать лет она, кажется, уже составила собственное суждение и о матери, и об отце. Иногда, еще до войны, он ловил на себе ее удивленный взгляд: почему он без матери - один, а при матери - другой, не похожий на себя.
"А она похожа на меня", - подумал Лопатин и с горечью попробовал себе представить, что творится в душе девочки, которая знает, что отец на войне и если даже хочет, то не может быть с нею, а мать вполне может, но, неизвестно почему, не хочет.
Едва он успел подумать об этом, как жена сама заговорила о дочери.
- Завтра нам с тобой вдвоем нужно будет обязательно написать ей письмо.
Когда она говорила "обязательно", это вовсе не значило, что она это сделает.
- Я ей напишу про наш театр. Ей будет интересно, как ты думаешь?
Лопатин неопределенно хмыкнул.
В этот момент томившаяся молчанием Геля, на свое несчастье, решила вступить в разговор.
- Я считаю, - сказала она, - что Сюня права.
"Еще бы", - подумал Лопатин. С тех пор как он помнил Гелю, Сюня всегда была права.
- Да, права! - с апломбом, басом повторила Геля. - Я вам уже один раз говорила это - Сюня правильно сделала, что отправила Ниночку вместе со школой. В такое время, как сейчас, детей надо принципиально приучать к самостоятельной жизни.
- Права она или не права, но что вы-то понимаете в этом - что нужно и чего не нужно детям? Помолчали бы по крайней мере, сделали бы мне личное одолжение! - желчно сказал Лопатин.
- Опять ты грубишь Геле, - сказала Ксения. - Когда ты от этого отвыкнешь? Неужели, если у человека не удалась личная жизнь, надо непременно тыкать его в это носом.
- Это у нас с тобой личная жизнь не удалась, - брякнул Лопатин, - и не без участия Ангелины Георгиевны, - кивнул он на Гелю.
Это было несправедливо: Геля появилась, когда их жизнь уже все равно не удалась.
Геля звякнула чашкой о блюдце и гневно вышла из комнаты.
В другое время Ксения не спустила бы этого мужу, но сейчас ее так распирало желание выболтать все, что она знала о своем театре, что она и после ухода Гели продолжала журчать как ни в чем не бывало, пока подкошенный многодневным недосыпанием Лопатин не начал клевать носом.
- Ну вот, всегда, когда я начинаю говорить не о твоих, а о своих делах, тебя клонит ко сну, - вспыхнула она, но тут же сменила гнев на милость: А может быть, ты и правда хочешь спать, ты, наверно, устал. - Ей только теперь пришла в голову эта простая мысль.
25
Утром, когда Лопатин проснулся, Ксения еще спала. Вчера ему показалось, что в доме тепло, но с утра батареи были как лед. Он прошел босиком из спальни в коридор, сунул ноги в валенки, поверх пижамы надел в рукава полушубок и в таком виде отпра
вился к себе в кабинет. Против обыкновения он уже несколько дней не прикасался к дневнику. Вытащив из кармана клеенчатую тетрадку, он стал вкратце записывать свои встречи и разговоры в Одоеве. Но ровно через пять минут жена оторвала его от этого занятия.
- Фу, какая пыль, - бухнувшись на тахту, воскликнула она таким тоном, словно Лопатин забыл выбить эту пыль к ее приезду. - Уже пишешь! Неужели раз в жизни нельзя с утра поваляться в постели, как все нормальные люди!