Четыре шага (Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина) - 1) - Константин Симонов 6 стр.


Когда она перестала вспоминать о прошлом, глаза ее снова потухли, и обо всем, что произошло вчера и сегодня, она говорила с поразившим Лопатина бездушием, без рас!чаяния и сожаления.

Она просто рассказывала все, как было, не выражая никаких чувств, в том числе и страха. Лишь один раз, говоря про то, как ее сожитель пришел за ней ночью и повел ее на берег, она вдруг сказала: "И я пошла за ним, как собака..." Но в этом не было самоосуждения: просто он был единственный, кто снизошел до нее, жил с ней раньше и жил с ней сейчас, и она пошла за ним, как собака, туда, куда он велел, и сделала то, что он велел.

О деньгах она сказала с бесстыдной простотой - это было не главное, главное было то, что он ей велел.

Ответив на последний вопрос, она подождала, не спросят ли еще, облизала пересохшие губы и вытерла их кончиком платка.

- У, ведьма, - раздался звонкий и злой девичий голос за спиной Лопатина, - так бы и стрелила тебя!

Он повернулся. Сзади него стояла неизвестно откуда взявшаяся шофер ка Паша Горобец.

Задержанная вскинула на нее глаза, и они долго смотрели друг на друга: черная тихая женщина, похожая в своей неподвижности на узел темного тряпья, из которого торчали только лицо и толстые ноги, и звонкая, вся как струна натянувшаяся от негодования, голубенькая шоферка, с голыми коленками, голыми до локтей, сжатыми в кулаки руками, с растрепавшимися во время езды и упавшими на шею косичками желтых пыльных волос.

- На Сольпром к нам ходила, - сказала девушка, и голос ее задрожал от гнева. - За сольпромовскую хотела себя выдать... - Это, казалось, сердило ее больше всего. - Я на Сольпроме всех знаю, я сама сольпромовская, и никогда она сольпромовской пе была, - обращаясь к Пантелееву, продолжала шоферка, и чув

ствовалось, что это очень важно для нее - что черная женщина не сольпромовская и что на Сольпроме никогда таких не бывало.

- А она и не говорит, что она сольпромовская, - сказал Пантелеев, - она геническая, да и не геническая она, а немецкая. Пришли фашисты, и пошла за ними, как собака, - по-своему повертывая то, что сказала женщина, добавил Пантелеев, вставая.

- Чего на нее смотрите, товарищ начальник, стрелите ее, и все, просто, как о чем-то само собой разумеющемся, сказала шоферка. Потом помолчала и, уже ни к кому не обращаясь, убежденно добавила: - Я бы ее стрелила.

- "Стрелить" успеем, - сказал Пантелеев, - а вот посмотреть на нее что в нашей жизни бывает, это надо! Смотри на нее, Паша, - повернулся он к шоферке. - Смотри и запоминай.

- А чего мне ее запоминать, - с обидой в голосе отозвалась девушка. Очень мне надо ее запоминать.

- Оформляйте протокол допроса, - сказал Пантелеев уполномоченному, - и сегодня же отправляйте в Симферополь. - И другим, веселым голосом крикнул девушке: - Поехали, шоферка! Где твоя полуторка?

- За домом, сейчас выведу, - откликнулась она на бегу.

Пока шли к машине, Лопатин на ходу задумчиво вертел в руке сплющенную пулю. Она, провалившись в сапог, мешала ему идти. Он вынул ее, пока Пантелеев разговаривал с начальником штаба батальона. Вынул и забыл о ней, а сейчас захотел закурить, полез в карман за спичками и вспомнил.

- Повезло, - бросив взгляд на пулю, которую вертел Лопатин, сказал Пантелеев. - Будешь в Москве, подари мамаше или жене.

Он ждал, что Лопатин ответит на его шутку, но Лопатин не ответил. Мамаши у него давно не было, а его жене эта пуля была ни к чему; в последнее время ему все чаще казалось, что он и сам-то ей нп к чему.

Велихов, стоя перед машиной, крутил заводную ручку.

- Вы не так, - говорила Паша, - дайте я сама.

Но Велихов еще несколько раз с силой крутанул ручку, машина завелась, и Паша полезла в кабину.

- Ну и спасибочко! Только зря, я бы и сама.

- Одну минуту, товарищ дивизионный комиссар, разрешите я сена в кузов возьму, - сказал Велихов.

- Бери, бери. А то корреспондент будет на меня потом обижаться, что я в кабине сидел, а он в кузове бока намял, а человек уже не молоденький.

Велихов притащил охапку сена, швырнул ее в кузов, забрался первым и заботливо протянул руку Лопатину.

- Побольше себе возьмите, - сказал Велихов, когда полуторка тронулась, и стал подгребать сено под бок Лопатину.

Удивительно, как всего несколько часов могут переменить человека. Утром это был еще нагловатый, глупо цукавший пожилого шофера и на каждом шагу стремившийся подчеркнуть свою значительность нахальный адъютантик, а сейчас он как-то вдруг за день похудел, и даже лицо у него стало не таким розовым, как утром, а более осмысленным и взрослым. Оттого, что он был в бою и видел, как вокруг умирают, у него появилось что-то, чего не было раньше: что-то понимающее и доброжелательное по отношению к людям, которые смертны, так же как и он сам. Наверное, он только сегодня это почувствовал, раньше знал, но не понимал. А сегодня понял, что можно не успеть сделать людям добро и не успеть исправить зло.

"А может, и нет, может, мне все это только кажется, - подумал Лопатин. - Потому что самому после такого дня, как сегодня, хочется лучше относиться к людям".

Около позиций морской батареи Пантелеев остановил машину и, еще прежде чем открыть дверцу, с радостью увидел спешившего навстречу маленького востроносого полковника, натуго затянутого в нолевую портупею и обвешанного со всех сторон всем, что полагалось иметь по штату, - наганом, планшетом, полевой сумкой и биноклем. Даже свисток на витом кожаном шнурке был засунут у полковника на свое, положенное для свистка место на портупее.

И наган, и бинокль, и планшет, и сумка были самых обыкновенных размеров, но полковник был такой маленький, что все вещи выглядели на нем большими. Фуражка у полковника была заломлена набок, а остренький носик задран вверх.

Пантелеев вышел из машины и невольно улыбнулся.

Шедший ему навстречу полковник Ульянов, заместитель генерала Кудинова по строевой части, всю финскую кампанию командовал полком в дивизии, где Пантелеев был комиссаром.

Даже на строгий суд Пантелеева он был человеком храбрым и расторопным, и очень кстати, что такой человек появился здесь, на этой, продолжавшей беспокоить Пантелеева, Арабатской Стрелке.

Ульянов лихо, даже весело отдал рапорт.

- Чему радуешься? - спросил Пантелеев. - Чего веселого тут обнаружил?

- Пока ничего, - сказал Ульянов. - Хвастаться нечем, порядка еще нет, но будет.

- Я здесь час пробуду, - вспомнив о Лопатине и повернувшись к машине, крикнул Пантелеев, - вылезайте, отдохните пока.

Он хотел поговорить с Ульяновым с глазу на глаз.

- Эх, Ульяныч, - сказал он, поднимаясь вместе с Ульяновым на насыпь. Жаль, тебя вчера здесь не было. Так иногда действуем, словно взяли на себя подряд немцам лагеря пополнять.

- А что, много пленных?

- Да, - сказал Пантелеев, - и убитых много, и полета человек вчера в плен отдали. Вот именно, что не они взяли, а мы отдали - Бабуров ваш! Спроси такого: веришь в нашу победу? - он на тебя глаза вытаращит - мол, только отпетая сволочь в победу не верит! А поскреби его - в нем вера отдельно от дел живет.

Сам в победу верит, а своих людей в плен отдает! Что за прок в такой вере? На ней до победы не доедешь!

- Хорошо, что я вас увидел на дороге, - сказал Ульянов, бывший прежде на "ты" с Пантелеевым, но не считавший возможным обращаться к нему по-старому при его теперешней должности. - А то бы разъехались, я как раз собирался в пионерлагерь, а оттуда в роту сходить.

- Ничего, через час уеду, сходишь, - сказал Пантелеев. - Надо весь круг вопросов с тобой обсудить. А то они ведь, немцы-то, не дураки - вчера по незатопленному мосту перелезали, а завтра сядут на шаланды да где-нибудь посередине Стрелки высадятся.

Хоть мы и кричим, что они все по шаблонам воюют, но это пока самоутешение; то одним шаблоном нас стукнут, то другим навернут, то третьим огреют - и все разные! А что мы все до одной лодки из Геническа угнали, так это только по отчетности так красиво выходит, а если без отчетности - там лодок еще хватит. Мост у нас по отчетности тоже взорван, а они по этому мосту вчера пешком перешли. Командира полка видел?

- Он здесь, - сказал Ульянов. - Я его только сейчас с собой сюда прихватил.

- Откуда? - спросил Пантелеев, уже предчувствуя ответ Ульянова.

И Ульянов действительно ответил, что застал командира полка на бывшем КП батальона, то есть именно там, где он еще утром ухитрился отстать от Пантелеева.

- Где он? - тихо и свирепо спросил Пантелеев.

Они поднялись на насыпь и подошли к орудию.

- Найдите командира полка, - приказал Ульянов стоявшему У орудия моряку.

Но командир полка не спешил показаться на глаза Пантелееву.

Действительно ли его не сразу нашли, или он, страшась предстоящего разговора, бессмысленно оттягивал его, но Пантелеев и Ульянов долго стояли у крайнего орудия батареи, а Бабуров все не шел и не шел.

Ульянов попытался заговорить, но Пантелеев не ответил. Он неподвижно стоял, широко расставив ноги, набычившись, глядя прямо перед собой в землю. Он ожидал прихода командира полка, и ничто другое сейчас его не интересовало.

Но командир полка не спешил показаться на глаза Пантелееву.

Действительно ли его не сразу нашли, или он, страшась предстоящего разговора, бессмысленно оттягивал его, но Пантелеев и Ульянов долго стояли у крайнего орудия батареи, а Бабуров все не шел и не шел.

Ульянов попытался заговорить, но Пантелеев не ответил. Он неподвижно стоял, широко расставив ноги, набычившись, глядя прямо перед собой в землю. Он ожидал прихода командира полка, и ничто другое сейчас его не интересовало.

Наконец появился Бабуров - он вынырнул из-за орудия и, рысью подбежав к Пантелееву, суетливо стал объяснять, что утром не выехал вместе с дивизионным комиссаром потому, что в это время его позвали к телефону, а потом, когда он вышел из землянки, машина уже отъехала; он кричал, махал руками, но она не остановилась. Все это было вранье, но Пантелеев слушал, не перебивая. Бабуров кончил говорить, сделал паузу, радуясь, что Пантелеев ни разу не перебил его, и, ободрившись, добавил еще несколько слов в свое оправдание, а Пантелеев по-прежнему молчал, и это затянувшееся молчание постепенно стало таким угрожающим, что даже Ульянов невольно передернул плечами.

- Вы трус, - негромко и медленно, в полной тишине сказал наконец Пантелеев. - Вы больше не командир полка. Я вас отстраняю от должности и отдаю под суд. Командиром полка временно назначаю вас, - повернулся Пантелеев к Ульянову и, кивнув на Бабурова, добавил: - - Позаботьтесь, чтобы его к утру доставили в Симферополь.

Услышав слово "доставили", Бабуров задрожал; задрожал в буквальном смысле этого слова, как человек, которого бьет малярия. Он трясся, и из его трясущихся губ беспорядочно выскакивали неживые и уже никому не нужные слова о том, что он виноват, но что он не трус, что, если надо, он готов... и еще что-то, чего Пантелеев не слушал, а только ждал, когда он кончит.

Пантелеев думал о том, что даже ему, человеку, видавшему всякие виды на всех войнах, начиная с германской, все-таки очень редко - пять-шесть раз за всю жизнь - приходилось сталкиваться с такими патологическими трусами, как этот трясущийся полковник: это же надо представить себе - командир полка, вместо того чтобы сопровождать члена Военного совета на позиции, не садится в машину ц остается. Остается потому, что боится поехать на перодовую, остается, понимая, что потом его за это отдадут под суд, остается, не надеясь на пощаду, а просто будучи не в силах превозмочь себя.

"А может, он все-таки на что-то надеялся? - подумал Пантелеев. - На что?" И вдруг спросил вслух:

- Вы что, надеялись, авось меня убьют там, впереди? Меня убьют, другие не узнают о вашем поведении, споете им лазаря, и будут взятки гладки! Так, что ли? Просчитались! Я еще провоюю до конца войны, а вас будут завтра судить, потому что вы трус и вас даже в рядовые бойцы разжаловать нет смысла. Боец - это бой! У бойца честь и совесть есть! Л у вас где они?

И Пантелеев, нисколько не смягчившись оттого, что высказал наконец все накопившееся за день, и даже не считая сказанное жестокостью, прошел мимо Бабурова, не взглянув на него.

Маленький Ульянов, идя вслед за ним, не удержался, снизу вверх мимоходом посмотрел Бабурову в лицо и встретился с ним взглядом. Командир полка стоял, бессильно опустив плечи и почти до колен свесив руки. На лице его было выражение такой тоски, какое бывает у людей только перед смертью. Ульянов подумал, что, если бы Пантелеев сказал все это не Бабурову, а ему, Ульянову, и если бы ему нечего было на это ответить, он бы тут же, на месте, вынул пистолет и застрелился.

- Петр Андрепч, - еле слышно шепотом сказал Бабуров, глядя на Ульянова и удерживая его взглядом. - Петр Андреич, - две слезы выкатились из его глаз и потекли по толстому, заросшему седой щетиной лицу.

Ульянов хотел задержаться возле него, но Бабуров больше ничего ему не сказал, а Пантелеев, не поворачиваясь, уже звал его:

- Полковник Ульянов, где вы?

И Ульянов поспешил вслед за ним, думая о том, что, хотя не поехать вместе с начальством вперед, на позиции своего же собственного полка неслыханная вещь, все-таки ему жаль Бабурова.

Еще третьего дня Бабуров присутствовал в штабе дивизии на совещании у Кудинова и, казалось, ничем не отличался от других командиров полков, а сегодня он уже не командир полка, а завтра его будут судить, а послезавтра, вполне возможно, разжалуют или расстреляют за трусость.

Когда Бабуров остановил взглядом Ульянова и назвал его по имени и отчеству, он, в сущности, ничего не хотел сказать ему.

Если бы Ульянов остановился и спросил, что ему хочет сказать Бабуров, Бабуров не знал бы, что ответить. Ему просто хотелось, чтобы хоть кто-нибудь понял, как все ужасно и нелепо получилось, и пожалел его. Все творившееся сегодня в его душе было совсем другим и непохожим на то, что думал о нем Пантелеев. Он не сел в машину с Пантелеевым и не догнал его потом на Другой машине не потому, что, как о нем думал Пантелеев, он грусил обстрела или боялся идти в атаку, - он не боялся этого, а вернее, даже не думал об этом. Но когда он сначала почувствовал из отрывочных донесений, что за ночь на Арабатской Стрелке у него в полку произошла катастрофа, когда потом Кудинов в ответ на доклад стал кричать по телефону, что если выяснится, что у него погибла рота, то он пойдет под суд, и когда вслед за этим к нему приехал член Военного совета, - Бабуров все больше и больше терял голову.

Он настроил себя на самое худшее, на то, что рота взята в плен, а морская батарея захвачена, и, представив себе, как ему придется, находясь рядом с членом Военного совета, отвечать за все, что тот увидит, и, еще не сознавая до конца, что делает, взял и не поехал вперед с Пантелеевым.

Весь день оставаясь здесь, он то придумывал разные объяснения, почему он остался, то решался ехать вслед за Пантелеевым, но, понимая, что не сможет объяснить ему, почему не поехал сразу, отказывался от этого намерения.

Весь день он делал вид, что занимается всякими необходимыми для полка делами, но, в сущности, ничего не делал, а только с ужасом ждал возвращения Пантелеева. Он не думал о смерти Пантелеева, но страстно желал, чтобы на обратном пути Пантелеев вдруг проехал мимо и каким-то образом само собой вышло так, чтоб они не встретились хотя бы сегодня.

Бабуров вовсе не был трусом от природы. Во время гражданской войны он участвовал в боях и даже имел почетное оружие, по в тридцать седьмом году его, военного комиссара Керчи, вдруг пришли и арестовали. Это была та самая волна арестов тридцать седьмого года, которая теперь, в дни войны, вольно или невольно всем приходила на память. И хотя, быть может, никто еще но осознавал до конца всей меры происшедшей тогда, в тридцать седьмом году, трагедии, хотя многие внутренне сомневались, считая, что одни арестованы правильно, а другие - по ошибке, но почти каждый, кто над ЭТРШ задумывался, уже чувствовал в душе, что все эти аресты, вместе взятые, правильными быть не могли, потому что это противоречило бы и здравому смыслу, и вере в людей, и, самое главное, вере в Советскую власть, двадцать лет воспитывавшую этих людей.

Когда Бабурова арестовали и потребовали, чтобы он признал соучастие в каком-то заговоре, о котором он не имел представления, он на всю жизнь испугался. Испугался всего, в чем когданибудь и кому-нибудь вздумалось бы его обвинить. Испугался всякой ответственности, которую ему правильно или неправильно могли приписать.

Были люди, которые выдержали и не такое, и, однако, не сломались, и не согнулись, но он не был сильным человеком. И когда после двух лет тюрьмы его выпустили, сказав, что он ни в чем не виноват, то он, еще здоровый на вид мужчина, вышел оттуда больным самой страшной из человеческих болезней - он боялся собственных поступков.

И вдруг теперь, на четвертом, месяце войны, когда ему дали полк, фашисты, в первом же бою перебив его роту, оказались в Крыму. Оказались именно там, где стоял его полк, его рота и где именно он нес всю полноту ответственности за то, чтобы фашисты не попали в Крым. Он испугался этого так, что уже никакие доводы разума не могли заставить его действовать вопреки страху ответственности.

Сейчас, после того как Пантелеев и Ульянов отошли и где-то невдалеке еще слышались их голоса, Бабуров не думал о будущем, а неудержимо боялся его. Из всего, что говорил Пантелеев, самыми нестрашными были слова, что его, Бабурова, разжалуют в рядовые. Если бы минуту назад Пантелеев сказал ему, что он разжалован в рядовые, и приказал взять винтовку и идти на передовую бойцом, он бы не испугался этого, наоборот, с облегчением почувствовал, что с ним уже сделали все, что могли сделать за его вину, и теперь - будь что будет! Но одна мысль, что завтра его повезут в Симферополь и будут спрашивать, как он допустил, что фашисты ступили на крымскую землю, а потом трибунал удалится на совещание, и он будет сидеть и ждать приговора, - одна эта мысль приводила его в такой ужас, что он боялся не только завтрашнего дня, но сегодняшней ночи, в течение которой ему придется ждать того, что произойдет с ним завтра.

Назад Дальше