8
Сколько он проспал — неизвестно. Может, три минуты, а может, три часа. Разбудил его Саша:
— Вставай, Петя Петров кукарекнул.
Митя открыл глаза, увидел в окне светлую холодную луну и сразу вспомнил, что вот сейчас, прямо в эту минуту, надо вылезать из тёплой постели и выходить в ночь, в тьму, бежать под этой стылой луной неведомо куда, — и ему сделалось жутко.
Но Саша прошептал:
— Дрейфишь?
Митя свесил голые ноги с кровати и стал одеваться.
Саша свою куртку уже натянул и теперь засовывал в карманы хлеб, спрятанный в тумбочке во время ужина.
— Провиант на дорогу. Хорошо, что сберегли. Айда?
Осторожно ступая босыми ногами по гладким, прохладным половицам, они выскользнули в тёмный коридор. Саша остановился возле комнатушки Павлы Юрьевны, приложил ухо к двери. Там было тихо, и мальчики принялись ощупью разыскивать на вешалке свою одежду. Пальто и шапки нашарили сразу, а валенок под вешалкой не было. Там ничьих валенок не было.
— Вот так раз, — едва слышно выдохнул Саша.
Но Митя сообразил:
— Так мокро ведь было. Вся обувь на кухне сушится.
Пришлось открывать дверь на кухню. Дверь, к счастью, не заскрипела. Вышла заминка только с самими валенками. На тёплой плите их стояло так много, что выбрать впотьмах свои было невозможно.
— Натягивай любые, — скомандовал Саша, — лишь бы по ноге пришлись. Теперь всё равно.
— Теперь всё равно, — согласился Митя.
И вот они сняли в сенях с дверного пробоя тяжёлый крюк, тихонько вышли на крыльцо, и навстречу им хлынул холодный лунный свет, протянулись по синему снегу резкие тени сосен.
Мальчики замешкались у крыльца. Но тут к ногам их упала сухая сосновая шишка, беглецы вздрогнули, припустили во весь дух к воротам.
Они выскочили на проезжую дорогу и побежали по ней в ту сторону, где хмурился под звёздным небом ночной лес.
На опушке, у первых ёлок, Саша остановился, посмотрел на тёмные, теперь далёкие окна школы и сказал:
— Адью! Прощай!
А Митя ничего не сказал. Митя даже не помахал варежкой. И не потому, что ему было всё равно, а потому, что он боялся заплакать.
Потом они помчались дальше и бежали до той поры, пока у обоих не закололо сердце. Тогда мальчики пошли быстрым шагом и всё посматривали вперёд, всё ждали, когда покажутся крыши полустанка.
Влево, вправо они не глядели. Смотреть по сторонам было страшно. Подсвеченный луною мартовский лес был угрюм. В нём что-то вздыхало, скрипело, нашёптывало; там, должно быть, оседали в глубоких оврагах напитанные талой водою снега, но мальчикам думалось: кто-то крадётся, вот-вот выйдет косматой тенью на дорогу и преградит им путь.
Саша, боясь, как бы Митя не раздумал и не повернул назад, принялся расписывать вслух будущую жизнь на корабле:
— Как заявимся, Митек, так первым делом отрапортуем: «Юнга Кукин и юнга Елизаров для прохождения военной службы прибыли!» Вот папа и лейтенант Бабушкин обрадуются так обрадуются. Они ведь там по нас наверняка соскучились…
— Скажешь тоже… Соскучились! — сомневался Митя. — Лейтенант меня и в глаза не видел.
— Мало ли что не видел. Всё равно соскучился. Моряки, знаешь, как по берегу, по семье скучают? А ты ему станешь как сын или как брат.
— У него, может, свой сын есть?
— Нету! Если бы он был, лейтенант бы тебе привет не послал. Он бы своему сыну послал. Нет, Митек, он сразу тебя признает и даже к себе в каюту жить возьмёт. Ты хоть когда-нибудь в каюте на корабле был?
— Откуда же…
— А я бывал. Правда, маленьким, ещё до войны, и многое позабыл. Но вот одно запомнил. Есть там такое круглое окошко, иллюминатор называется. Стекло в нём толстое, чистое, а за стеклом — синее небо, а море — тоже синее. И волны под самым окном тихонько нашлёпывают, а в каюте на столике, знаешь, что?
— Что?
— Целый стакан компота! А я беру этот стакан и пью. Правда, хорошо?
— Хорошо-о, — кивает Митя. — Да только, я думаю, компотов там сейчас никто не распивает, а все стоят на своих боевых местах и смотрят, где враг.
— А я про что? И я про то же! — сразу, не задумываясь, переключается Саша. — Мы тоже будем смотреть. С мачты будем смотреть. Нам бинокли выдадут.
— Раньше ты говорил, автоматы.
— И автоматы, и бинокли, и ещё пистолеты.
— Ну, пистолеты вряд ли… Пистолеты бывают у командиров.
— Не только у командиров. Когда к нам на ленинградскую квартиру забегал в последний раз от папы матрос с запиской, у него, у матроса, на ремне висел пистолет. Вот такой! Большущий! Маузером называется.
9
Мальчики шли, разговаривали, а хмурый, полный тревожных шорохов лес между тем кончился, и за последним поворотом с горки они увидели белеющие в ночи поля, прямую насыпь железной дороги и постройки долгожданного полустанка за ней.
Построек было немного. Крохотный деревянный вокзал с дежуркой, сарай для инструментов и длинный, в сугробах по самые окна барак, в котором жили дорожные рабочие и служащие.
Невдалеке от полустанка среди полей раскинулось большое село по названию тоже Кукушкино. Его спящие избы и высокие ветлы сливались в один тихий тёмно-серый остров: там даже собак было не слыхать.
А вот в окне дежурки мерцал огонёк. Слабое пламя керосиновой лампы освещало склонённую к самому столу чью-то голову в нахлобученной шапке.
— Дежурный по разъезду. Ты его не бойся. Он только к поездам и выходит, — сказал Митя, потому что бывал тут не один раз, когда приезжал с Филатычем на сельскую почту и в пекарню за хлебом.
Мальчики осторожно прошли мимо окна. Митя посмотрел вдаль и вдруг обрадовался:
— Зелёный светофор зажёгся! Поезд близко.
— Якши! — весело подхватил по-турецки Саша и опять взял на себя командование: — Ты, Митек, не зевай, делай, как я. Когда придёт поезд, смотри под вагоны, ищи собачий ящик. Увидишь первый — кричи мне. Увижу я — скажу тебе. И тут мы сразу в этот ящик — нырь! — и поехали!
— Какой собачий ящик? Где? — спросил неопытный Митя. — В нём что? Собаки ездят?
— Собаки не ездят. Это так говорится, собачий, а ездят в нём ребята-беспризорники, безбилетники. У нас тоже билетов нет — значит, поедем в собачьем. Невелика важность… Лишь бы везло, ехало! Верно?
Митя кивнул: верно! Он и не подозревал, что Саша об этих ящиках читал в какой-то книжке о беспризорных, но сам их не видывал и видеть не мог. Саша ведь и на поезде-то прокатился всего-навсего один раз в жизни, когда его везли из Ленинграда в интернат.
И тем не менее мальчики не сомневались, что всё теперь будет «якши», что стоит прийти поезду — и они тут же простятся с полустанком Кукушкино.
А поезд подходил. Далеко в полях пропел его чуточку печальный голос. Потом голос повторился, прозвучал раскатистее, задорнее, слышнее, и на платформу вышел дежурный с зажжённым фонарём.
Дежурный поднял фонарь над головой, и через две-три минуты поезд вылетел из темноты, засверкал мощным прожектором паровоза, осветил чёрные шпалы, осветил длинные блестящие рельсы и, сильно расталкивая воздух, загрохотал мимо платформы, мимо дежурного, мимо вокзала, мимо мальчиков.
Поезд был товарный, и полустанок он пролетел напроход.
Поезд был с танками. Тяжёлые, чёрные, с грозно устремлёнными вперёд стволами пушек, они мчались друг за другом, и казалось, вся земля дрожит от их стальной тяжести. Казалось, это не поезд несёт их вперёд, а сами танки несутся с грохотом и лязгом в западную сторону, где холодные ночные поля и ночное небо слились в одну мрачную полосу.
Танков было так много и они пролетали так быстро, что у Мити закружилась голова. Он отвернулся, а когда снова глянул, то грохот поезда уже затих, фонарь дежурного опустился, помелькал огоньком туда-сюда, поплыл за угол вокзала, там стукнула дверь — вот и всё!
— Вот и всё, — сказал Митя. — Как теперь быть?
— Как быть, как быть! Ждать, терпеть, — ответил Саша и махнул рукой в сторону вокзала. — Пойдём погреемся.
Греться пошли в зал ожидания. Там было так темно, что собственной руки не разглядеть, лишь смутно белел квадрат окна, выходящего на перрон. В зале стояла мозглая сырость, пахло, как в погребе.
Митя осторожно прикрыл за собою дверь на пружине, прошептал:
— Тут где-то печка.
Мальчики, натыкаясь на деревянные диваны, стали искать печку. А рядом, за тонкой стенкой, вдруг тихо зажужжало, негромко звякнуло, и высокий мужской голос прокричал:
— Тюнино! Тюнино! Триста восьмой-бис через Кукушкино проследовал. Вы меня поняли? Я вас понял. Ага!
Снова звякнуло, голос умолк.
— Дежурный по телефону разговаривает. Не шуми, а то услышит, — прошептал Митя, опять ударился коленкой о диван и тут наткнулся ладонями на железный округлый печной бок.
Саша тоже добрался до печки.
Саша тоже добрался до печки.
— Едва тёпленькая. Чуть живая…
— Я сам чуть живой. Есть хочется.
— Давай поедим. Провиант при нас.
Мальчики влезли с ногами на диван, прижались к печке. Саша старательно засопел, стал в темноте расстёгивать пальто, доставать провиант. В Митину ладонь ткнулась плоская корочка.
— Ты что? Разве больше нет?
— Есть. Но больше нельзя. Я себе отломил столько же. Будем растягивать до флотского пайка.
— Дотянем.
— Конечно, дотянем.
После корочки хлеба и разговора о флотском пайке мальчики опять приободрились, но бодрость их была теперь совсем не та, что раньше. Ночь шла на убыль, а пассажирский поезд с ящиком всё не приходил и не приходил. Поезда за окном грохотали то и дело, но все они были товарные, военные, и все проносились напролёт.
— Смотри, Сашок, танков-то сколько… Пушек! Идут и идут. Где их только мастерить успевают?
— На Урале. Где же ещё? Там заводы, там кузница победы. Помнишь, Павла Юрьевна говорила?
— Угу, — кивнул Митя и попробовал представить себе эту заводскую кузницу, но вспомнил, что вот и он тоже, если бы не потерял маму, жил бы на Урале, и потихоньку вздохнул.
Сначала мальчики на каждый грохот бросались к окну, а потом даже и от печки отходить не стали. Они поглядывали на пролетающие огни паровозов да слушали выкрики за стеной:
— Тюнино! Тюнино! Сто двадцатый проследовал, Кирсаново! Кирсаново! Двести шестому путь свободен.
И каждый раз дежурный хлопал дверью, выходил на платформу, пропускал мимо себя грохочущий состав и опять хлопал дверью, опять накручивал рукоять телефона, кричал в трубку и снова ненадолго затихал.
Митя думал: «Хорошо ему. Он работает, он у себя дома. Ему бежать никуда не надо. Мне вот тоже, когда я работал в интернате — колол дрова, ездил за водой, — было хорошо».
Но вслух Митя не сказал ничего. Саша мигом бы отрезал: «Опять трусишь?» — а Митя нисколько не трусил, ему просто так думалось, вот и всё.
Вслух он произнёс:
— Хоть бы время узнать… А то непонятно: то ли ночь, то ли утро?
Саша слез на пол, стал ходить, неслышно ступая валенками. Он тоже сильно тревожился. Он думал о том, что если до рассвета они не уедут, то в интернате их наверняка хватятся, и тогда им во веки веков не видать никаких кораблей.
Тут опять зажужжала телефонная вертушка, и дежурный принялся выкрикивать не номера поездов, а совсем другое. Он закричал:
— Тюнино! Тюнино! Валя, позови Сидорчука… Что? Всё равно позови! Я сам двое суток не спал. Сидорчук? Ты что, Сидорчук, дрыхнешь, дрова не шлёшь, пока у меня запасной путь свободен? Что? Не дрыхнешь? А почему дрова не присылаешь? Грузить некому? Сам грузи, Сидорчук, сам! Что? Как мои дела? Дела как сажа бела! Не поправляется напарник мой… Пряхин, говорю, не поправляется! Третьи сутки мне не выстоять. Усну. Аварию сделаю. Ты, Сидорчук, давай дрова шли и на подсменку мне хоть часа на два кого-нибудь. Ну-ну! До семи ноль-ноль я вытерплю, продержусь. Недолго осталось, полтора часика. Ты с ним, Сидорчук, и махорки пришли. Пришли, пришли, не зажимай! Я тут свою всю высмолил. Ну, будь здоров, жду!
Дежурный повесил трубку, а Митя подумал о нём опять:
«Нет, этому человеку за стеной не так уж и хорошо. Ему так трудно, что он говорит: „На ходу усну!“ — да только всё равно терпит, потому что его товарищ по фамилии Пряхин болеет, потому что война и заменить Пряхина и этого дежурного больше некому. Он мало того что терпит, он еще дрова какие-то требует: наверное, тоже для Пряхина».
Митя вспомнил высокую поленницу за крыльцом интерната. Вспомнил, что вся она из толстых кряжей и стоит совсем неколотая, а переколоть её в интернате не может никто, кроме Мити, ну, разве что Филатыч…
«Да не только дрова. Вот у дежурного по разъезду товарищ болеет, а у нас в интернате Зорька. Очень похоже всё получается. Похоже, да не совсем! Дежурный о больном Пряхине заботится, работает за него, а я от Зорьки сбежал. Я даже не знаю: как она там? Выздоравливает или нет? А если не выздоравливает, то кто воды с ручья на салазках привезёт? Павла Юрьевна с Егорушкой, что ли? Или опять Филатыч, у которого и так уже руки трясутся?»
Митя поёжился, слез с дивана, тоже заходил туда-сюда.
— Озяб? — сказал Саша. — Походи. Я вот походил и согрелся. Теперь скоро.
— Откуда известно?
— Разве не слышал, к дежурному сменщик едет? А если едет, то, значит, на поезде, который тут остановится. Может быть, этот поезд и есть наш — с ящичком!
А Мите было уже не до поезда. У Мити голова раскалывалась от горьких дум. Он совсем не знал, что делать. С одной стороны, всё получалось так, что надо бы вернуться, а, с другой стороны, выходило: если вернёшься, то сделаешь предательство. Вернуться — это значит бросить Сашу здесь, на полустанке, сам-то Саша назад ни за что не повернёт, а ведь Митя уже на себе испытал, каково человеку, если он останется один в пути.
Митя ходил, думал, даже головой покачивал, как от боли, и Саша спросил:
— Ты что?
— Ничего. Просто Егорушку вспомнил. Егорушку жалко. У него сегодня день рождения, а дудочку ему я так и не подарил.
И тут Саша ни с того ни с сего подбежал к Мите, ухватил за пальто, притянул к себе и сердитым и в то же время странно всхлипывающим голосом зашептал:
— Тебе Егорушку жалко? А мне, думаешь, нет? А мне, думаешь, наплевать? Да если хочешь знать, так я Егорушку больше тебя жалею! Я ему сегодня весь свой сахар за завтраком хотел подарить! И половину хлеба хотел подарить. Я ему сюрприз готовил, а ты говоришь…
— Да что ты, Сашок, — испуганно забормотал Митя. — Я так совсем и не говорил. Даже не думал.
— Нет, думал! Думал и вслух намекал! А мне намекать нечего. Я сам не меньше тебя переживаю. Да только что поделаешь? Тут одно из двух: либо на фронт ехать, либо день рождения праздновать. Понял?
— Понял, — ответил Митя, хотел ещё что-то сказать, да не успел. За стеною, громко, радостно закричал дежурный:
— Кукушкино слушает! Кукушкино слушает! Это ты, Сидорчук? А где Валя? Ко мне поехал? Вот спасибо, Сидорчук! Вот спасибо! Принимаю, принимаю… Пассажиров? Пассажиров у меня нет. Не видно.
— Митька! Поезд идёт! Пассажирский! — чуть не заголосил во всё горло Саша, да тут же спохватился, замахал рукою: давай, мол, давай торопись!
10
Мальчики выскочили на платформу. Они помчались по ней в ту сторону, откуда должен был показаться поезд, а пока лишь чуть виднелись убегающие вдаль телеграфные столбы, предрассветно туманились еловые перелески да уходило за них тёмное, обтаявшее до самой земли железнодорожное полотно.
Вдруг из-за построек на платформу наперехват мальчикам нежданно-негаданно вывернулась толстая востроглазая женщина в дублёном полушубке.
— Завпочтой! Тётя Клавдя! Она меня знает, — едва успел шепнуть Саше перепуганный Митя, а женщина широко и удивлённо растопырила руки, забасила:
— Кукин! Митя! Да ты откуда? А Филатыч где? Неужто в такую рань на пекарню приехали?
Митя растерянно мотнул головой: «Да, мол, приехали…» — а Саша, хотя эту женщину видел впервые, бойко зачастил:
— На пекарню, тётя Клавдя, на пекарню. Филатыч на пекарню поехал. У нас хлеб кончился. Завтракать не с чем! Хлеба в интернате ни крошки нет!
— Н-не знаю, — опять развела руками женщина. — Не знаю… Вряд ли сейчас получите. Разве с вечерней выпечки сколько-нибудь осталось. Филатыч, поди, и ко мне там заглянет?
— Заглянет! Обязательно заглянет! — уже не мог остановиться Саша, а тётя Клавдя усмехнулась:
— Ну и бестолковый интернат сегодня. С чего это? Разве не знаете, и почты в такую пору не бывает никогда? Почта вот только сейчас прибудет, на поезде. А ты, Митя, почему с дружком тут околачиваешься? Филатыч в пекарне, а ты здесь.
— Мы не околачиваемся, мы смотрим. Филатыч нам разрешил, — опять вывернулся находчивый Саша. А Митя как стоял, как молчал, так и теперь продолжал помалкивать. Он лишь тихонько пошмыгивал носом и думал: «Вот влипли так влипли. Тётя Клавдя вернётся в село и сразу узнает, никакого Филатыча там и не было».
С перепугу Митя совсем забыл, что, пока тётя Клавдя вернётся, они будут уже в поезде, в ящике, и укатят далеко-далеко.
А Саша не забыл. Он торопливо произнёс:
— Простите. Вам надо получать почту, а мы — к Филатычу. Оревуар! До новой встречи!
Саша приподнял ушанку, вежливо поклонился, а тётя Клавдя обернулась к нему, озадаченно повторила:
— Ревуар? Какой ревуар? Где?
И вдруг она посмотрела на Сашины ноги да так и присела:
— Батю-шки! На ногах-то у тебя что! На ногах-то! Ой, уморушка!
Саша глянул вниз и сам чуть не ахнул. Правый валенок был на нём свой, серый, а левый — чужой. Он был сильно растоптанный, в рыжих подпалинах и, судя по знакомой заплатке, — не чей иной, как самой Павлы Юрьевны, заведующей интернатом. Саша даже пощупал валенок, даже извернулся, на пятку посмотрел, а потом изумлённо произнёс: