Второе небо - Полетаев Самуил Ефимович 9 стр.


— Тять, в стукалку сыграем?

Отец пошевелил пальцами — не надо, мол. Включить бы радио — не работает. Тогда Ивка залез к нему на печку и стал усиленно рассматривать его лицо. Хотелось ему повозиться с отцом, вот и смотрел он: понравится это отцу или нет. Но по лицу отца ничего нельзя угадать. Глаза его закрыты, синие прожилки на веках дрожат, словно бы от сильного света. Ивка чутьем вдруг понял, что отцу сейчас не до него, и вообще ни до кого, надо оставить его в покое. От отца пахло так же, как от печки, сухим кирпичным теплом, на груди коробилась чистая полотняная рубаха, на животе сложены руки, прозрачные, мягкие, с заскорузлыми бледными ногтями.

— Тять, а тять, отчего ты тихий такой? — спросил Ивка, чего-то испугавшись.

Отец приоткрыл веки. Серые глаза его с огромным усилием заострились, выбираясь из плена другой, новой жизни, в которой он жил, далекий сейчас от всего, что занимало сына. Блеклые губы медленно зашевелились, обнажив редкие зубы.

— Погуляй, сынок, иди. Мне ничего не нужно, а тебе тут скучно.

Скучно, это верно. Но как же сразу так вот уйти? Может, попросить отца рассказать сказку? Но отец знал одну-единственную сказку про Ваню-дурака, который пугал всех зверей, а потом нарвался на медведя и не рад был своим проказам — еле вырвался. Эту сказку Ивка знал наизусть и готов был прослушать ее снова, но разве станет отец рассказывать? Нет, лучше не просить его.

— Тять, а тять, я тебе сказку расскажу, ладно?

Это он здорово придумал — самому рассказать, и отец сразу согласился, даже протянул руку и потрепал его по щеке. Ивка придвинулся к нему и начал:

— Ну, так слухай, я тебе про Конька-горбунка. Слухаешь? За горами, за лесами, за широкими морями, не на небе — на земле жил старик в одном селе… Ну, а дальше я складно говорить не буду, а так… Ну и вот, были у него три сына… Слухаешь?

Ивка долго рассказывал, переживая похождения Иванушки-дурачка и его Конька-горбунка, а потом примолк, прислушиваясь к тихому дыханию отца, — отец спал.

Ивка слез с печки, вышел во двор и ошалел от солнца и птичьего звона. Вместе с ветерком прилетели из оврага звоночки-бегунки, они звенели и звали его, дразнили и щекотали слух. Ивка не стерпел, взбрыкнул ногами от приволья, как жеребенок, скатился по склону оврага и полетел к кузнице.

— К тятьке своему побежал, — сказала одна из баб, стоявших у колодца. — Ишь рад как…

Ивка бежал, брызгая по лужам, взлетая на кочки, перемахнул ручеек, обогнул кустарник, увидел маленькую кузницу с красным огоньком, пылавшим в черном нутре ее, и только тут подумал: о ком же это бабы говорили у колодца? Кто же это к тятьке своему побежал? Он огляделся. Кроме него, Ивки, никто никуда не бежал. Значит, про него это сказали? Но ведь он бежит не к тятьке, который лежит сейчас на печке, а к Панасу. Так ничего и не понял…

Влетел Ивка в кузницу, пролез в свой всегдашний уголок за точильней, устроился там, чувствуя, как приятно защекотало в горле от привычных запахов раскаленного железа.

Панас и Илья не оглянулись на Ивку. Панас рассыпал молоточком трели по наковальне, Илья, отставив ногу, подпрыгивал, обрушиваясь молотом по лемеху. Били они усердно и ожесточенно, — наряд большой, времени мало. Все же Ивке обидным показалось, что после вчерашнего веселья Панас даже не кивнул ему, не подмигнул, как всегда, будто совсем не приметил его прихода. И радость в душе его, вызванная солнцем, птичьим гомоном и дробью от наковальни, стала меркнуть и тускнеть…

Панас и Илья поменялись местами. Илья поворачивал поковку, дробь получалась у него дряблая и нестройная, а Панас, вздыбив усы, впивался в поковку светлыми глазами и наносил ей удары, словно убивал змею. Бил он с остервенением и страшной силой, поковка плющилась и корежилась, извиваясь в предсмертных судорогах.

Ивке наскучило сидеть в углу без дела, он влез под точильню и подгреб рукой старую подкову.

— Не балуй! — крикнул Панас и прижал ее ногой.

Ивка ударился головой о перекладину, вылез из-под точильни, почесал затылок, уселся в уголочке, отвернулся к стене, расставил глаза от обиды, чтобы не уронить нависшие слезы. С наковальни прыгали искры, сердитые и опасные, как пчелы. Дым стал едким и удушливым, дышать невозможно. Кузница показалась дряхлой и промозглой — стены грязные, унылые, в них теснился тоскливый сумрак, и в этом сумраке резко выделялись хмурые, злые лица кузнеца и его подручного. Илья сбросил наземь поковку, сплюнул, снял рукавицы:

— Все! Не буду я больше хребет ломать. Пускай сам работает!

Сбросил рукавицы и Панас и достал кисет:

— Ладно, не гуркуй. Поработаем малость…

— Мне еще навоз вывезти на огород.

— Поспеешь. Никто не вывозил.

Илья облизал губы и огляделся:

— Куды ведро подевалось?

— Лариса взяла его, — сказал Панас.

— На кой шут оно ей?

— Да оно из дому, ругалась…

— Только и знает, что ругается… Ну-ка, парень, чем торчать без толку, сбегай за ведром да и воды принеси. Живенько!

В избе никого не было. С печки слетела курица и, кудахтая, забилась в дверях. Ивка осмотрел ведра, стоявшие в углу, взял то, в котором вода, и поставил в дверях. Сам не зная почему, не вышел сразу, а взобрался на скамейку и стал рассматривать раму с фотографиями. На одной из них, самой большой, были парни и девки. Вон лицо знакомое — черные брови, крупные губы, родинка на щеке. Неужели тетя Лариса? Очень уж худая на фотографии, но все же это она. А вон чубатый паренек с живыми, едкими глазами. Неужто Панас? Нет ни бороды, ни усов, только в глазах что-то знакомое. А рядом что это за тоненькая, застенчивая девушка в пестрой косынке? Да это же Ивкина мать! Ну да, она — у них в доме в альбоме есть карточка, где мать почти такая же.

Ивка услышал шаги, спрыгнул со скамейки и в дверях столкнулся с Ларисой.

— Это кто же хозяйничает тут?

Ивка подхватил ведро. Она вырвала ведро и дала ему подзатыльник.

— Ты что сюда бегаешь бесперечь? Хаты своей нет?

Ивка чуть не задохнулся от гнева. Исподлобья, бычком, глянул на Ларису и ринулся в дверь, но она схватила его за плечи и так крутанула, что он отлетел на середину избы, споткнулся, упал и ударился головой о ножку кровати.

— Ох, матушки! — испугалась Лариса, бросилась к нему и подняла с полу. — Что я с тобой, окаянная, сделала!

Судорожно прижав его к себе, к мягкому животу, она закачалась с ним по избе, как с младенцем, охая и причитая:

— И за что ты покарал меня, господи, и-и-и!..

Она плакала, обливала Ивку слезами, голосила не стесняясь, гладила и чмокала его в щеки своими толстыми губами.

— И за что мне такое наказанье, и-и-и-и!..

Ивка задыхался в ее жарких объятиях, за шиворот ему падали чужие слезы. Противно и в то же время жалко было ее, толстую, несчастную, охваченную каким-то горем. До того непонятен был этот поток причитаний, что сразу забылась боль в затылке и расхотелось реветь.

— Ой, что же это я, дура! — спохватилась она, присела на скамейку, деловито высморкалась в платок и счастливым голосом сказала: — Дай-ка я ножом шишечку твою призабью!

Ивка лежал на ее просторных, толстых коленях, съежившись, тихо постанывал от боли, пока она вдавливала шишку, а потом невмоготу ему стало, он скатился с колен и схватил ведро.

— Я пойду, ладно? — сказал он. — Воды в кузню понесу…

Лариса нахмурилась и поджала губы.

— Ведро взял не то, — сказала она сухо, словно и не разливалась в ласковых словах. — На вот тебе это. — Вылила воду и подала другое ведро — мятое, с погнутой дужкой. — Воды сами наберут. Иди, да пускай ведро починит!

Ивка набрал в ручье воды, оставил ведро возле кузницы и, не заходя туда, побрел домой. Затылок, утихший было, вдруг снова заныл от боли, боль стала нестерпимой. Ивка всхлипнул и побежал. Шлепая по лужам и не разбирая дороги, проскочил мимо своей избы, бежал, пока не очутился за деревенской околицей, в поле, где ничего не было, кроме редких кустарничков, снежных островков да бурых метелок прошлогоднего ковыля.

До самого вечера, до первых звезд, проклюнувших низкое небо, бродил он в чаще, ковырял хворостиной ноздреватый лед в лужах, еще плотный под слоем воды, слушал птичий пересвист и думал, что есть на свете иные края, где люди живут веселые, добрые, счастливые. Он смотрел в небо, в нем померкивали звезды, но взгляд его притягивала одна из них — она выделялась, струила спокойный васильковый свет. Ивка смотрел на нее и думал о том, что хорошо бы полететь к ней на ракете, взять с собой Стрелку и жить там одному, без людей. Так он ходил по чаще, пока не примолкли птицы. В лужах звучно и таинственно лопались пузыри. Это, наверно, возилась нечистая сила, укладываясь ко сну…

Ивка пошел домой. В избах горели огни, цепочкой тянулись над оврагом, перемешиваясь со звездами на горизонте.

В дом Ивка не вошел — он стоял на огороде и смотрел, как мелькает силуэт матери в освещенном окне. Мать прошла в сарай, оттуда послышалось, как струйки молока бьются о подойник — сперва звонко, потом все глуше и тише. С полным ведром вернулась она в избу. Ивка, давно не евший, сглотнул слюну и смотрел, как ходит мать по избе, возится у печки и что-то подает отцу, который сидел за столом.

Ивка пошел домой. В избах горели огни, цепочкой тянулись над оврагом, перемешиваясь со звездами на горизонте.

В дом Ивка не вошел — он стоял на огороде и смотрел, как мелькает силуэт матери в освещенном окне. Мать прошла в сарай, оттуда послышалось, как струйки молока бьются о подойник — сперва звонко, потом все глуше и тише. С полным ведром вернулась она в избу. Ивка, давно не евший, сглотнул слюну и смотрел, как ходит мать по избе, возится у печки и что-то подает отцу, который сидел за столом.

Ивка знал: мать приехала с базара, накупила там разных разностей, и не может быть, чтобы и ему не купила гостинца. Но он упрямо стоял за оградой, маялся от желания войти и не входил, растравляя себя мыслями о своих обидах, о том, что не переступит порога избы, уйдет отсюда куда глаза глядят и никогда не вернется, никогда!

Мать появилась в дверях, вгляделась в темноту, запахнула платок на голове и торопливо прошла в калитку. Ивка пробрался в сарай и улегся на сухой соломе. Вдруг показалось ему, что из угла смотрит Паныч, смотрит и хитро подмигивает: что, брат, обидели тебя, Ивка? Вспомнилось, как Паныч был совсем еще маленьким, игрушечным, розовым, повизгивал от нетерпения, когда выносили миску с едой. А потом Паныч вырос в горбатого и сильного хряка, вечно рыскал по двору в поисках корма. И еще обо всяком думал Ивка…

За калиткой послышались шаги двух человек. Он затаился и почти не дышал.

— Что же делать? Где искать? — говорила мать вполголоса, входя во двор. — Ехала я, ровно сердце екнуло: что-то случится! Ой, лихо мне!..

Странное, жестокое наслаждение испытывал Ивка, вслушиваясь, как всхлипывает мать. «Плачь, плачь! — думал он без всякой жалости. — А мне-то каково?!»

— Ничего с ним не случится, — тихо гудел Панас. — Дура-то моя обидела мальца ни за что ни про что, да и я нехорошо обошелся с ним. Сидел он в кузне, потом за водой пошел, а вернулся, вижу — лица на нем нет. Оставил ведро и куда-то сиганул. Я-то думал, дома он давно.

Мать всхлипывала, а голос Панаса гудел заискивающе и виновато. Ивка жалел их, мать и Панаса, в носу чесались слезинки, но выходить из укрытия не хотел — пускай, пускай помучаются!

Взрослые перешли на шепот, трудно было разобрать, о чем они говорят, только отдельные слова долетали до Ивки:

— Бабьи все сплетни. Хлебом их не корми, дай языком почесать.

— Не от Ларисы ли разговоры пошли? Баба-то она дикая, все может…

— Не станет она. Детей она жалеет.

— А ты ее жалеешь…

— Кабы не жалел, давно бы ушел. Мне по кузнечному делу где хочешь работа найдется. Да на кого оставишь ее? Того и гляди, руки на себя наложит…

— Вот и жалей всех, жалей! Себя одного не жалей…

— Такой уж уродился. И тебя мне вот жаль…

— Уж как-нибудь без жалельщиков проживу, — сказала она вдруг громко, со звоном в голосе. — Господи, ну куда же он подевался, чертенок? Ивка, Ванятка!..

— Не шуми ты! Здесь он, куда ему деться?

— Где здесь?

— Да рядом где-то прячется…

Установилась жуткая тишина. Ивка услышал, как страшно бьется сердце его, колотится, как пташка, попавшая в силок.

— Ивка! — Панас вдруг поднял голос. — А ну выходи! Будет мучить мать, кому говорят!

И случилось чудо — из сарая вышел Ивка. Мать бросилась к нему, но он увернулся и важно прошествовал в избу.

— Вот паскудник! — облегченно выругалась мать, подавая на стол еду — молока, сала и картошки. — Я ему книжек накупила в городе, а он невесть где пропадает.

— Я же говорю — никуда не денется…

Панас стоял в дверях, не зная, то ли оставаться, то ли уйти.

— Садись, — дружелюбно сказал Василий и подвинулся на скамейке.

Панас присел на краешек и вытащил кисет.

Был тихий обычный вечер, словно ничего такого не случилось. Отец перебрался на печку и, свесив голову, слушал Панаса, который рассказывал, как мальчишкой ездил с отцом на базар торговать коней у цыган. Мать смеялась и все подливала Ивке молока, а Ивка держал на коленях Стрелку, все ел и ел и что-то думал про себя, совсем не прислушиваясь к тому, о чем говорят взрослые. Все, что они могли сказать, он уже знал, и все это было неинтересно ему, будто он прожил долгую жизнь и всего наслышался и навиделся. Под столом сидела Мурка. Впервые за долгое время пробралась она в избу и терлась об его ногу, словно ничего не изменилось здесь и вся семья была в сборе, как тогда, когда отец был здоров. Ивка задумчиво смотрел в темное окно. И что он видел там такое? Верно, такое, чего увидеть не могли другие. Клава подливала молока и виновато заглядывала ему в глаза.

Глава десятая. Последняя

Прошли первые весенние дожди. Коричневым блеском отливала прошлогодняя пашня, горки навоза дымились на полях. Снег островками еще лежал на затененных склонах оврага, прятался под мусором на свалках, но уже влажно зеленели мхи на старых крышах погребов. Женщины носили из лесу вербные веточки с пушистыми шариками, а ребята бегали в школу раздетые, носились, прыгая через лужи.

Это была последняя вольная Ивкина весна, с осени он пойдет уже в школу. Он как-то быстро вытянулся, похудел, редко смеялся, с дружками не бегал. Большие глаза его смотрели из-под высокого крупного лба пытливо и серьезно.

Часто его можно было видеть с книжкой в руках — он уже свободно читает, а недавно подружился с девятиклассницей Катей, которая заведует сельской библиотекой.

Нередко видят его на улице вместе с отцом. Отец опирается на плечо сына и ступает еще неверными, но крепнущими шагами. Уходят они в поле, бродят по лесу, вместе наблюдают, как налаживается весна, как суматошно и радостно устраивают птицы гнезда на деревьях.

Над полем вовсю летают скворцы и жаворонки и неистово поют. В птичьи песни вплетаются далекий визг циркулярки и стук топоров — это строится новая кормокухня, где скоро снова будет работать отец. Из старенькой кузницы, что стоит на склоне оврага, спрятанная в зарослях зеленеющей бузины и лещины, несутся над деревней, над полем, над лесом звоночки-бегунки. Говорят, кузницу скоро снесут — слишком ветхой стала. За деревенской околицей, возле старого и давно бездействующего ветряка, построят новую колхозную мастерскую. Недаром туда возят на тракторной тележке тяжелые бетонные плиты, бревна и шифер…

Когда Ивка и отец проходят деревней, женщины приветливо кивают им. Ивка чувствует на плече своем тяжесть отцовской руки и гордо оглядывается. К Панасу в кузницу он уже больше не бегает, но, когда слышит бой по наковальне, сердце его вздрагивает. Он поворачивает голову к оврагу и тихо повторяет:

Это Ивка поет песню, которой выучил его Панас, — песню о веселых кузнецах, никогда не знающих покоя…

Ленька едет в Джаркуль


Всю дорогу бабушка неусыпно следила за Ленькой.

— Долго ли затеряться! — говорила она, запирая купе.

Но стоило ей заглядеться или вздремнуть, как Ленька осторожно поднимал рычажок и тут же выскакивал в коридор.

Бабушка ходила по вагону.

— Не у вас тут мой шалопут? — спрашивала она, заглядывая в соседние купе.

— Только что убежал.

— Управы на него нет!.. В деревне его и не видишь, только забежит домой: «Дай поесть!» А тут нужен глаз да глаз. Долго ли затеряться в пути!

И рассказывала, что едет она с внуком к дочери на целину.

— Всем семейством трудно было сразу подняться… А теперь у них еще один мальчонка народился. Как же им без меня? — с важностью подчеркивала бабка. — Ну, а приехать зятю за мной, пишет, некогда: урожай большой. Вот и приходится одной в такой путь тащиться…

Весь вагон уже знал, куда и зачем едет старушка, сочувственно выслушивали ее жалобы на внука, но не выдавали его.

— На-ка, поешь, — говорила она, когда ей удавалось поймать внука и водворить на место.

— А я уже ел, — хвастался Ленька и хлопал себя по животу. — Куриную ножку, яблоко, шоколадину, даже пиво попробовал.

— Бесстыдник, по чужим людям харчуешь, своего нет? — сердилась бабка и сама жевала черствые деревенские лепешки, крутые яйца и соленые огурцы.

Перед Джаркулем, станцией под Кустанаем, где они должны были сходить, бабка всю ночь не спала. Она перекладывала узлы, поправляла одеяло, спадавшее с Леньки, и вздыхала.

Утром она вытащила узлы в проход: пассажиры ходили, спотыкаясь о них, а проводница, девушка лет восемнадцати, очень строгая на вид, вдруг рассмеялась:

— Бабушка, и до чего же вы беспокойная!

— Темная я, доченька, в грамоте слабая. Не узнаю вывесочку-то на станции, а поезд и уйдет, — извинялась старушка и, наверно, в десятый раз просила ее помочь сойти в Джаркуле.

Назад Дальше