2 Младший сын Б.Л. Пастернака Леонид действительно родился в 1937 г.
Б.Л. Пастернаку
4 июня 1951
Дорогой Борис! Пишу тебе, а по реке ещё идут льдины. 4 июня! Просто наглость. Круглые сутки светло и круглые сутки пасмурно. Величественно и противно. Правда, когда солнце появляется, тогда чудесно, но это бывает так редко! Вообще же — освещение — это настроение природы, а здесь она вечно плохо настроена, надута, раздражена, ворчлива, плаксива, и всё это в невиданных масштабах, с неслыханным размахом.
Было у нас сильное наводнение, многие береговые жители пострадали, лачуги, лодки, ограды унесло водой. Я, как молитву, шептала «Медного Всадника», удивляясь, до чего же верно, и собирала чемоданы, но нас наводнение не тронуло, слава Богу! Всё же было очень тревожно. Теперь вода отступает, но под окнами ещё настоящий атлантический прибой. Я так люблю море, океан ещё больше, а реку - нет, с самого детства боюсь и противного дна, и течения, вообще чувствую себя почти утопленницей. Кроме того река, самая спокойная, тревожит меня, а море и в тишь и в бурю радует. Ну это всё неважно. Я пишу тебе, чтобы попросить тебя написать мне хотя бы открытку. Я очень давно ничего от тебя не получала и ничего о тебе не знаю, кроме того, что ты одним из первых подписался на заём, о чём прочла в «Литературной газете». Главное— как здоровье, как работа?
Я - дохлая, ужасно от всего устаю, когда есть работа - от работы, когда её меньше — от страха, что совсем не будет. Зимой уставали глаза от постоянного мрака, сейчас — от неизменного дневного света. А кроме того, всё же всегда очень труден быт во всех его проявлениях, здесь, конечно, особенно. Но я пока что бодра и вынослива, особенно если есть хоть немного солнца. Мне кажется — только солнце, настоящее, вольное, щедрое, вылечило бы меня от всех моих предполагаемых недугов, предполагаемых потому, что к врачам не хожу, дабы не узнать, что вдруг я в самом деле чем-нб. больна.
Поговорить здесь решительно не с кем, а мысленно я обращаюсь только к тебе, правда. Когда в какой-нибудь очень тихий час вдруг всё лишнее уходит из души, остаётся только мудрое и главное, я говорю с тобой с тою же доверчивой простотой, с которой отшельник разговаривает с Богом, ничуть не смущаясь его физическим отсутствием. Ты лучше из всех мне известных поэтов переложил несказанное на человеческий язык, и поэтому, когда моё «несказанное», перекипев и отстоявшись, делается ясной и яркой, как созвездие, формулой, я несу её к тебе, через все Енисеи, и мне ничуть не обидно, что оно никогда до тебя не доходит. Молитвы отшельника тоже оседают на ближайших колючках, и от этого не хуже ни Богу, ни колючкам, ни отшельнику!
Прилетели гуси, утки, лебеди. И вот я думаю, почему же это ни один из русских композиторов, переложивших на ноты русскую весну, не передал тревожного гусиного разговора, ведь гуси в полёте не просто гогочут, они переговариваются, повторяя одну и ту же коротенькую музыкальную фразу в разных тонах, и эта фраза колеблется в воздухе плавно и грустно, и вторят ей сильные, ритмичные удары крыльев. И ещё — плещется только что освободившаяся от льдов река, закрой глаза и слушай, смотреть не надо, и без того ясно — весна! Русская, с таким трудом рождаемая природой, такая скупая в первые дни и такая красавица потом!
Целую тебя, будь здоров и пиши.
Твоя Аля
Б.Л. Пастернаку
15 августа 1951
Дорогой Борис! Получив твоё письмо, я почувствовала то, что обычно испытывают родители, когда ребёнок, которого считали погибшим (утонувшим, заблудившимся в лесу, упавшим с дерева, и т. д.) — преспокойно возвращается домой, слегка развязный от небольшого смущения, что, мол, опоздал. В таких случаях обычно (знаю по себе) приходят в бешенство, и только что оплакиваемого первенца жестоко наказывают. Так и я, получив твоё письмо, сперва обрадовалась, потом рассвирепела. Потом опять обрадовалась. Но, ты понимаешь, я настолько истревожилась твоим, таким долгим, молчанием, что просто вышла из себя, узнав, что главной причиной его был какой-то доктор Фауст. (Впрочем, это лучше, чем Маргарита!) Хорошо было Гете — взял, набредил, а потомки — расхлёбывай, думала я, шагая с почты. Нет, Борис, в самом деле, нельзя так долго не писать мне, именно тебе нельзя, ты же всё знаешь и понимаешь, и потом, в конце концов, я уже столько тревоги в жизни перенесла, что больше не хочу, тем более из-за Фауста. А если тебе писать больно, то посылай телеграммы. Мне больнее без писем сидеть, чем тебе их писать. На случай же, если я переоцениваю твою способность всё знать и понимать, м. б. в последнее время отчасти отнятую у тебя переводным Мефистофелем, то скажу тебе ещё раз, что ты мне бесконечно дорог потому, что именно ты напоминаешь мне отца и мать, сильнее и подлиннее, чем Лиля - папу, а Ася — маму, что пока ты живёшь, дышишь и пишешь (пишешь вообще и иногда мне тоже) — я не чувствую себя осиротевшей. Это, конечно, без всякой мистики. Я росла вдали от тебя, но чувствовала твоё влияние, наверное, больше, чем твои настоящие дети, с детства привыкла к твоим стихам, ко всему твоему, и не собираюсь отвыкать. Ты не тревожься, я не напрашиваюсь в «дочери», я вообще «ни в кого» не напрашиваюсь, и мне досадно, что приходится тебе всё это растолковывать. Да и не только в отце и матери дело, конечно, я просто очень люблю тебя, за то, что ты такой -поэт и человек, и очень счастлива, что живу в одно время с тобой и могу тебе писать и раз в десять лет говорить с тобой — это одно из моих редких, но несомненных преимуществ перед потомками, которые о наших днях и людях будут знать по книгам да памятникам.
Лето здесь было плохое, все возможные и невозможные варианты дождей и ветров, холодное, некрасивое, главное - холодное. После такой холодной зимы, и предвкушая другую такую же, мы ничуть не отогрелись, не отдохнули, не оттаяли. И вот уже осень в полном разгаре. Кончились белые ночи, с севера движется тьма, отхватывающая всё по большему куску от каждого дня. Работаю много, да и хозяйство заедает — с самой весны начинаешь готовиться к зиме, а это очень трудно. Скоро обещают дать очередной отпуск — 12 рабочих дней, которые постараюсь посвятить ягодам и грибам — тоже зимние запасы.
Чувствую себя неплохо, только очень устала, да сердце болит постоянно. Лечусь «необращением внимания» — хорошо помогает.
Ты скажи, обязательна ли тебе операция?1 У меня была такая опухоль на руке, её лечили прогреванием, она становилась мягче и потом рассосалась. Боюсь операций.
31 августа будет десять лет со дня маминой смерти. Вспомни её — живую! в этот день2.
Твоя Аля
На днях получила письмо от Аси, к ней приехала жена сына с детьми, чему Ася как будто бы рада, но не безоговорочно. Во всяком случае, Нина снимет с неё физическую работу, это уже очень хорошо. Андрею исполнилось 16 лет3, просто не верится! Как идет время!
' В письме от 25.VII.51 г. Б.Л. Пастернак пишет об опухоли на шее, о том, что он не знает, чем грозит ему то, что он откладывает удаление этой опухоли, но до окончания перевода «Фауста» он не может ею заняться.
2 Сохранился лишь небольшой недатированный кусок ответного письма Б.Л. Пастернака: «В течение нескольких лет меня держало в постоянной счастливой приподнятости все, что писала тогда твоя мама, звонкий, восхищающий резонанс ее рвущегося вперед безоглядочного одухотворения. Я для вас писал “Девятьсот пятый год” и для мамы “Лейтенанта Шмидта". Больше в жизни это уже никогда не повторялось!» На обратной стороне - продолжение той же темы: «сОтношения с> двумя грузинскими поэтами ни в какое сравнение с годами той дружбы и сердечного единения не идут. Параллель этому имеется только в детстве, когда любовь к Скрябину, самое его “нахождение в пространстве" наполняло окружающую действительность для меня значением <...>» (Знамя. 2003. № 11. С. 166-167).
3 Описка: Андрей Борисович Трухачев родился в 1912 г.
Е.Я. Эфрон и З.М. Ширкевт
Туруханск, 8 октября 1951
Рис А Эфрон «Хитрый охотник» Из фондов Тарусского музея семьи ЦветаевыхДорогие мои Лиля и Зина! Спасибо вам огромное за вашу чудесную посылку, которую я получила вчера, по возвращении из колхоза, где пробыла ровно месяц. Колхоз - 28 км отсюда, маленький, всего несколько изб и 48 колхозников - в том числе и рыбаки, и охотники, и сенокосники, и огородники и т. д. Расположен в изумительно красивом месте, на высоком, скалистом берегу Енисея, окружён тайгой, в которой каждое дерево — совершенство. Работала по уборке урожая, который как раз в этом году очень неважный из-за ранних заморозков, убивших дотла и цвет и ботву картошки — таким образом, уродилась такая мелочь, что и собирать её не
хотелось. Трудишься целый день, и никакого толка! Погода первое время стояла сносная, потом пошли дожди, и наконец — снег, морозы, зима. Жили мы (три женщины, посланные в помощь колхозу) в большом старинном доме, вернее — избе, у старухи, бывшей купчихи, которой этот дом раньше частично принадлежал. На стенах висели портреты людей небывалой комплекции в невероятных шубах — купеческая родня, по углам стояли венские стулья да кованые сундучки, — мне показалось, что попала я в какой-то стародавний мир, о котором знала лишь понаслышке. Старуха прожила в этом доме 40 лет (вышла сюда «взамуж» из Енисейска), а другая, 80-летняя старуха, тут и родилась. Рассказывали они много интересного, как после февральской революции останавливался здесь — Сталин, как заезжал сюда освобождённый революцией из ссылки Свердлов, рассказывали и про других революционеров-сибиряков, находившихся здесь в ссылке. Рассказывали, как до революции священники крестили местных жителей-националов прямо в Енисее, как колдовали шаманы, как одну шаманку похоронили, а она «вставала из могилы и гонялась за проезжающими, пока священник не всадил ей осиновый кол в спину», как купцы меняли водку, топоры, дробь и бусы на драгоценную пушнину, на красную рыбу. В общем, много интересного наслушалась я вечерами после работы. Работали мы наравне с колхозниками и неплохо им помогли, но под конец я уж сильно утомилась и хотелось домой, а попасть обратно — трудно, нет транспорта, все люди заняты, перевозят сено с того берега, а посуху не дойдёшь, путь один - водный. Особенно грустно мне показалось, когда выяснилось, что не только день рождения, но и именины приходится провести на работе. Наконец, кое-как выбрались и добрались. Очень назяблись дорогой, всё время снег валил. И вот поздно вечером прихожу домой, дома чисто, тепло, полно цветов, срезанных и пересаженных Адой, — астры, маки, настурции, ноготки, анютины глазки и на празднично убранном столе ваша посылка и Ади-ны подарки. Я сперва отмылась хорошенько, а потом стала всё разбирать. В самые лучшие мои времена я не получала столько чудесных, радостных, праздничных подарков, и это моё возвращение в тепло, чистоту, к цветам, к сонму разнообразных, красивых, душистых, вкусных, любящими руками собранных и подаренных вещей показалось мне особенно праздничным после ночной дороги по огромному, тёмному Енисею, под снегом, в непогоду. Спасибо вам ещё и ещё, мои родные, за всё! Это моя первая весточка по приезде, на днях напишу обо всём подробней, а пока целую вас и благодарю бесконечно, мои дорогие!
Посылка пришла сюда 19 сентября.
Какой дивный альбом вышивок и какая прелесть книга о декабристах! И какой вкусный шоколад!
Ваша Аля
Б.Л. Пастернаку
9 октября 1951
Дорогой мой Борис! Только сейчас получила твоё письмо, не потому, что оно долго шло, а оттого, что меня самой не было в Турухан-ске, только что вернулась из соседнего колхоза, где проработала целый месяц на уборке урожая. Вначале было очень интересно, под конец ужасно устала, да и зима нагрянула, что меня всякий раз очень расстраивает. Ещё сейчас не совсем очухалась, т. к. немедленно начала работать в клубе, и к усталости колхозной тотчас же добавилась художественная.
Колхоз — 28 километров от Туруханска, добраться туда можно только по Енисею, ехали на колхозной моторной лодке, когда мотор испортился — на вёслах, когда руки устали - пешком по берегу, когда ноги устали — опять на веслах, и т. д.
Наконец на крутом скалистом берегу возникла деревушка — Ми-роедиха, с десяток прочно построенных, но одряхлевших избушек цвета времени, церковь без колокольни, кругом - тайга, да такая, что перед каждым её деревом хочется идолопоклонствовать.
Всё, как полагается, жидкие дымки из покосившихся труб, собачий лай, ребячий крик и хватающая за душу русская деревенская тоска, усугубляемая неверным, неярким, неопределённым вечерним освещением. Заходим на «заезжую» — там темно, пахнет ребятишками. Зажигают лампу, и — о Боже мой! Венские стулья, кованые сундуки по углам, старинное зеркало в резной раме — глянешь туда и видишь утопленницу вместо живой себя. На стенах - портреты невероятной упитанности блондинов с усиками и в железобетонных негнущихся одеждах, как дешёвые памятники. Круглый стол, на столе — самовар, за столом — большеносая седая старуха пьёт чай из позолоченной чашки кузнецовского фарфора, на коленях у неё - старый кот с объеденными ушами. Две маленькие беленькие девочки в ситцевых коротеньких платьишках тщательно застятся от гостей, но зато без всякого смущения показывают голые животы, мне кажется, что попала я в те времена, о которых знаю только понаслышке, да так оно и оказалось. Носатая старуха с умными пристальными глазами живёт здесь уже 40 лет — она вышла сюда «взамуж» из Енисейска, а вот и другая старуха, ей 87 лет, она сестра мужа первой, здесь родилась, здесь и состарилась. Она зашла на огонёк, к самовару, к гостям, её тело, похожее на выброшенную прибоем корягу, одето в дореволюционный заплатанный сатинчик, а глаза, хоть и обесцвеченные временем, посматривают зорко и хитро. Так вот и прожила я месяц в «заезжей», днём работала на поле, а вечерами чинно беседовала со старухами, и чего они мне только не рассказали! Я замечала - у неграмотных часто бывает изумительная память. Лишённая книжной пищи, она впитывает в себя все события своей и чужих жизней, и до самой могилы хранит, ничего не отсеивая, всё нужное и ненужное. Старухи рассказали мне, как жили мироедихинские купцы, как шаманы приезжали к ним за товаром — тогда старшая старуха была маленькой - «шаман всю ночь, бывало, не спит, и мы не спим, боимся, молитву творим, “да воскреснет Бог” ...а ещё была шаманка, так та была больно вредная. Померла, похоронили её у Каменного ручья, бубен над могилой повесили, а она ночью встаёт да за проезжими гоняется, так и гонялась, пока священник молебен не отслужил на её могиле, “да посля молебна осиновый кол всадил ей в спину — полно ей людей морочить-то!”» и т. д. Рассказывали, как священники сгоняли местных жителей в Енисей и крестили их, как купцы за пушнину и рыбу платили водкой, бусами и топорами. Рассказывали, как пригоняли сюда ссыльных, и те получали «способие», и рыбачили, и ходили по ягоды, и собирались вместе, и читали книги, и спорили. На этой самой «заезжей» останавливался Сталин, бывал Свердлов и многие сибирские ссыльные большевики. «А был тут Иона-урядник, ему, как беспорядки начались, приказали большевиков, которые в лесу таились, ловить... он полну котомку хлеба наберёт, и когда кого встретит, хлебушка ему даст, и говорит - идёшь, мол, ну и иди, мол. Потом зато Сталин и приказал — Иону никогда никому не трогать, и что он урядником был - не поминать. Не знаю, сейчас живой Иона, аль нет, а работал он на стекольной фабрике в Красноярске вместе с сыном...»
Я тебе потом дорасскажу про колхоз, потому что сейчас до того устала, что нет сил даже писать. За моё отсутствие такой накопился завал дел домашних и служебных, что никак не расхлебаю, а силёнок так мало, а они так нужны! Дрова, картошка, двойные рамы, лозунги, плакаты, стенгазеты, монтажи, всё нужно успеть, а оно всё такое разное и такое утомительное! Особенно после всех этих гектаров картошки, тронутой морозом, турнепса, присыпанного снегом, и пр. Спасибо тебе за обещанное, когда бы ни прислал, — кстати, тем более, что за месяц работы в колхозе я заработала 60 р., 2'/2 литра молока и мешок картошки!
Твоя Аля
Б.Л. Пастернаку
9 ноября 1951
Дорогой мой Борис! Спасибо за твоё чудесное письмо. Я долго читала его и перечитывала, вошла в него, как в дверь, открытую в те годы, годы вашего творчества и простора, когда вы были, как два крыла одной птицы1. Дорогие мои крылья, светлые, сильные, чистые, вы и сейчас со мной, совсем бескрылой, и не оставите души моей до самого земного предела. Простора — ещё может быть и потому, что те годы связаны в моей памяти с океаном, атлантическими ветрами, волнами, облаками, закатами и восходами на самых дальних в моей жизни горизонтах, — всё это так великолепно аккомпанировало получаемым от тебя и посылаемым тебе строкам! Всё это незаметно и прочно вошло в меня, настолько незаметно, что я и сейчас вспомнить не могу, когда я впервые услышала о тебе, прочла тебя, точно так же, как не помню первой своей встречи с океаном. Точно вы всегда были.
Здесь тоже ветры океанские, но очень уж свирепые. Так хотелось бы, чтобы зимой океан спал — и дышал возможно реже и тише! Зима в этом году началась чуть ли не с августа. Давным-давно всё укутано и частично удушено снегом, только над серединой Енисея стоит пар, там ещё не замёрзло. Конечно, 7 ноября демонстрация у нас не состоялась «из-за климатического условия и плохой погоды», но на площади, которая превращается в таковую только по большим праздникам, был митинг, как всегда очень трогательный и красивый, и в три цвета — белый снег, красные лозунги и люди цвета времени. Помнишь «цвет времени» в сказках Перро? Это просто неправильный перевод «temps» — погода. Так же, как хрустальный башмачок Золушки должен был быть сафьяновым — vair вместо verre. У тебя, наверное, тоже была такая книга, большая, в красном переплёте с золотым обрезом, и, главное, с иллюстрациями Доре. До сих пор помню поворот головы «Ослиной кожи», едущей в тёмном, волшебном лесу, и Красную шапочку с круглой плоской лепёшкой в корзиночке — une galette66, и другой почти такой же, только с лентами, на голове. И спящие в золотых коронах на огромной деревенской кровати дочери людоеда. У меня хорошая память на всякие нелепости, я знаю и помню не менее тысячи сказок разных народов — а к чему? Но зато до сих пор задумываюсь над семью девять и восемью девять с неменьшим, чем в детстве, тупоумием. Я давно уже не живу на свете, Борис, я уснула, ибо другого выхода для меня нет — работать так, как нужно, нельзя — а жизнь — это работа, творчество, плюс всё остальное, даже пусть без всего остального. Я сплю под всеми этими снегами, не зная даже, придёт ли моя поздняя весна, когда я докажу, что я настоящая ветвистая пшеница, а не цепкая и прожорливая сорная трава. Или не пробить мне ледяной корки никогда? Только твои редкие письма доходят до меня солнцем — но потом опять льды, снега да трудности, всё не от меня зависящее и не имеющее ко мне никакого отношения.