Аргентинец - Барякина Эльвира Валерьевна 2 стр.


Шанхай — два года службы в чайной компании. Потом Аргентина — пестрые трущобы, работа в типографии, а по вечерам — танго на тротуарах, залитых рыжим солнцем и дешевым вином. Политика, борьба за честные выборы, незабываемая инаугурация Иполито Иригошена[2], первого всенародно избранного президента. Весь Буэнос-Айрес пел от нестерпимого, задыхающегося счастья…

Клим писал сатирические памфлеты во всевозможные ежедневники, созданные на время выборов, — испанский язык давался ему легко. Потом были национальные газеты, журналистская слава — лестная и малоприбыльная, — приглашения в Каса-Росада, розовый президентский дворец…

В Россию Клим отправил только одну открытку — в Москву, младшей кузине Любочке, с которой они так весело проводили зимние каникулы. Очень уж хотелось рассказать, кем он стал и чего добился. Но Любочка не ответила, и связь с Россией окончательно оборвалась. К тому времени Клим сменил гражданство.

Гробовая обида на отца стерлась от времени: он вдруг превратился в не очень умного и оттого недоброго человека, который поступал с сыном так, как в свое время поступали с ним. Когда Клим получил известие о его смерти, он только удивился: надо же, папенька что-то ему оставил? Раз дают наследство, надо брать — за дом на Ильинке наверняка можно выручить большую сумму.

Глава 2

1

Когда Клим проснулся, Григория Платоновича в каюте не было. Он вышел на нос парохода. Река за лето обмелела, у борта суетился лоцман, измеряющий глубину. Бабы-спекулянтки, ночевавшие на палубе, доставали вареную картошку и коробки с солью. Между корзин и тюков бродила курица.

— Мыс обогнем, и Нижний будет, — сказал Григорий Платонович, подходя к Климу. — Что, соскучились по родным местам?

Клим кивнул. Он не узнавал ни гору, ни берег, ни острова, куда в детстве столько раз ездил рыбачить. Деревья стали выше? Дач новых настроили?

Мимо проплыл плот.

— Эге-гей! С добрым утречком! — вопили сидящие на нем мальчишки и размахивали картузами.

Волна от парохода чуть не захлестнула их.

Клим с замиранием сердца глядел на зеленые, искромсанные оврагами кручи. Лодки рыбаков, дровяные баржи, юркие фильянчики[3] с черными самоварными трубами. Справа ярмарочные склады и пристани; слева — белоснежный Печерский монастырь.

Золотые купола церквей разом вспыхнули на выглянувшем солнце. Колокольный звон и протяжные пароходные гудки…

Вот она, родина моя, губернская прелестница, первогильдейская купчиха… Дворцы, часовни, трактиры, страшная Миллионка, где в каждом доме притон, каждый день праздник — то драка, то пожар. Эх, смесь барокко с Ориноко…

Пароход подошел к пристани общества «Кавказ и Меркурий».

— Эй, на «Суворове»! — гремел рупор.

— Есть!

— Подавай чалку!

— Есть!

Упали сходни.

— Приехали!

Ошеломленный и веселый, Клим смотрел на заваленную тюками пристань, на солдат, спавших на вытоптанном газоне вокруг Фонтана Благотворителей.

Григорий Платонович торопливо раскланялся:

— Ну все… Я пойду, мне тут недалече.

— Счастливо.

Клим вдыхал дегтярный, дымный, лошадиный запах набережной. Носильщик в грязном фартуке волок тележку с чемоданами. Извозчики в бархатных шапках орали через площадь:

— Пожа-пожалте, товарищ-барин! Во как прокачу — довольны будете!

Лошади все полудохлые: оно и понятно — хороших забрали в армию.

— Ваше сиятельство, со мной, со мной! Вот на резвой!

— Барин, барин, да куды ж ты… Эх, душа твоя иностранная! У Митьки кляча по дороге сдохнет!

Извозчик погрузил чемоданы, взлетев на козлы, чмокнул губами:

— Пошла, милая!

Город стекал по высоким склонам к Рождественской улице с ее банками и пароходствами. Солнце сияло в огромных, наполовину пустых витринах.

Артель военнопленных в синих вылинявших гимнастерках, мастеровые в картузах с лаковыми козырьками, ломовики, санитары, монахи с кружками «На восстановление обители», интеллигенты с газетами, торчащими из карманов… Но с самого утра у всех усталость на лицах. Народ тут не жил, а выживал, включая двух красавиц, промчавшихся мимо в автомобиле.

Когда поднимались по крутому Похвалинскому съезду, Клим оглянулся. У моста через Оку раньше были столбы с двуглавыми орлами — теперь остались только постаменты. И городового нет — а ведь какое хлебное место для него было!

Ильинка — яркая и хвастливая, в каждом доме — история, тысячи смыслов. Здесь же гордость всего квартала — Вознесенская церковь. Большой ее колокол по праздникам гудел так, что дрожали стекла в рамах.

— Остановись! — велел Клим извозчику. Спрыгнул на мостовую перед светло-желтым особняком с мезонином и, сняв шляпу, замер.

Ничего не изменилось. Даже в кухонном окне тот же фикус, те же пыльные флаконы из-под духов, которые собирала Мариша, мамина прислуга. Тот же деревянный тротуар с выпадающей доской, та же рытвина на дороге — здесь то и дело рассыпались возы.

— Ну что, подавать чемоданы-то? — спросил извозчик.

Клим медленно кивнул:

— Подавай.

2

Табличка на входе:

Доктор медицины

Саблин Варфоломей Иванович.

Хирургические операции и внутренние болезни

Клим хотел позвонить, но электрический звонок не работал. Он толкнул дверь, та распахнулась и чуть не ударила молоденькую горничную в темном платье.

— Здравствуйте, — проговорила она испуганно.

Он сунул ей в руки шляпу:

— Утро доброе. Я Клим Рогов, наследник.

Ее растерянность еще больше развеселила Клима.

— Беги, доложи хозяевам. И распорядись насчет чемоданов. Мариша все еще служит?

Горничная — кудрявая, темнобровая, большеглазая — смотрела на него как на восставшего из мертвых.

— Мариша в людской, — наконец выговорила она.

Клим прошел мимо нее по коридору. Новые обои в прихожей; голову лося убрали со стены, вместо нее повесили картину с березками. А людская была все той же — с закопчеными иконами в углу, тяжелыми посудными шкапами и колченогим столом, за которым горничные пили какао и обсуждали женихов по прозвищу Ни Рыба Ни Мясо — один служил приказчиком в магазине «Океан», а другой — в «Колбасе».

Мариша сидела у окна и перетирала хрустальные бокалы. На ней были все те же очки, все то же полосатое платье с накрахмаленным передником; надо лбом, как и прежде, курчавились букли, уложенные по моде славного 1896 года, когда в Нижнем Новгороде открыли Всероссийскую выставку и пустили трамвай.

В воздухе остро пахло сивухой.

— Раньше хрусталь спиртом протирали, а как ввели всеобщую трезвость, пришлось к самогону приспосабливаться, — сказала Мариша, не глядя на Клима. — Его армяне по ночам варят — три рубля бутылочка. Неслыханное нахальство!

Клим рассмеялся:

— Мариша, ты меня не узнаешь?

Она испуганно посмотрела на него:

— А вы кто будете? Из милиции? Я про армян просто так сказала — это тетки на базаре болтают…

Мариша не сразу поверила, когда Клим назвал себя. Она приблизилась к нему, шаркая туфлями со стоптанными задниками.

— Погоди, так ты беленький был, а сейчас чернущий, как бедуин!

Клим укоризненно покачал головой:

— Беленьким я был в три года. Помнишь, мы с тобой объявления о найме прислуги по газетам искали — ты все уйти от нас хотела. Я по этим объявлениям читать выучился.

Наконец Мариша поверила:

— Ах ты, собачий позумент! Сбежал! Мы с ног сбились — в мертвецкую ходили утопленников опознавать. Да тебя выпороть мало!

Она сняла очки и заплакала. Клим обнял ее:

— Ладно, не реви… Я тебе подарок привез.

Он повел ее наверх в мезонин, куда дворник уже отнес чемоданы. Там когда-то была комната Клима.

И в ней все было по-прежнему — письменный стол, полки с книгами. Только в угол поставили железный сейф из отцовского кабинета.

Клим достал из чемодана красный полушалок. Мариша пощупала ткань:

— Из чего сделано?

— Из шерсти альпаки. Это зверь вроде верблюда.

Мариша всплеснула руками:

— Ну, это мне на смерть — в гроб лягу королевишной.

Она любила, чтобы у нее все было самое лучшее, и потому даже чулки штопала специальной американской машинкой.

Пока Мариша примеряла обнову, Клим подошел к окну и выглянул наружу. Молоденькая горничная выскочила из дому и торопливо побежала по улице. Девушка чрезвычайно ему понравилась: что-то восточно-русское, легкое, не красота, а девчоночья нежность.

— Давно она у вас служит? — спросил Клим Маришу.

— Кто?

— Ну вот эта горничная, что тут была, — в черной форме.

Мариша так и села:

— Давно она у вас служит? — спросил Клим Маришу.

— Кто?

— Ну вот эта горничная, что тут была, — в черной форме.

Мариша так и села:

— Бог с тобой! Это графиня Одинцова — она в гости к нам пришла. А платье черное, потому что Нина Васильевна в трауре.

Клим не знал, что и делать: догонять графиню и молить о прощении?

— А я ей велел чемоданами заняться…

— Ну тебе попадет от барыни… — проговорила Мариша и вдруг хлопнула себя по лбу: — Да ведь ты же ничего не знаешь! Кузина твоя, Любовь Антоновна, вышла за Саблина и сюда из Москвы переехала. Папенька им полдома сдал. А графиня Одинцова — ее лучшая подруга.

На лестнице послышались торопливые шаги, и в комнату влетела хрупкая женщина с белым, гладким, точно фарфоровым личиком. Выпуклый лоб, коротенькие брови и яркие карие глазищи — странные при такой бледности и цыплячьих, пушистых волосах.

— Здравствуй… те…

— Любочка, ты?!

3

Клим никак не ожидал найти кузину в Нижнем Новгороде. В голове не укладывалось, что девочка, которая постоянно жаловалась на него: «Он меня Одуванчиком дразнит!», превратилась в элегантную маленькую даму с обручальным кольцом на руке.

— Ты получила мою открытку? А что не ответила?

Любочка смотрела на него сияющими глазами:

— Да я тебя возненавидела, когда ты сбежал! Я была влюблена в тебя до полусмерти. Помнишь, ты обещал взять меня с собой?

— Нет, — улыбался Клим.

Он помнил совсем другое: как их с Любочкой укладывали спать, а они подкрадывались к дверям гостиной и слушали, как взрослые играют на рояле, поют и хохочут. Однажды в коридор выскользнули студент с курсисткой и давай целоваться за шубами. Клим с Любочкой держали совет — выдавать их или нет?

— Помнишь, ты волосы завивала на круглую перекладину от ножки стула?

— А помнишь, как мой папа возил нас на танцкласс? У тебя были нитяные перчатки, ты всегда был лучше всех, а мне учитель говорил: «Мамзель, вы мокрая, как рыба, идите переоденьтесь». Так стыдно было!

— А где тетя с дядей?

— Мама умерла, а папа переехал в Нижний вместе со мной. Только он сейчас в Кисловодске. Война — не война, а отпуск — это святое.

Любочка сказала, что она отдала старшему Рогову открытку, которую Клим отправил из Аргентины.

— Отец по тебе очень тосковал. Он так обрадовался, когда узнал, что у тебя все хорошо!

— Вот уж трудно себе представить… — хмыкнул Клим.

Любочка укоризненно посмотрела на него:

— Он просто не умел показать свою любовь. Его пугало, когда ты делал что-то не то, а мужчины часто скрывают страх за бешенством. Он ведь мечтал сделать из тебя блестящего юриста…

— А я хотел стать извозчиком, чтобы везде ездить.

— Видишь! Вы оба хороши: вместо того чтобы поговорить, встали в позу и только измучили друг друга. Гордыня — это у вас фамильное.


Доктор Саблин вернулся из больницы только к ужину. Это был стройный блондин с пышными усами — приятный, воспитанный, но болезненно стыдливый. Во время Русско-японской войны его ранили в ногу, теперь он хромал и из-за этого не попал на фронт.

— Он у меня очень умный, — шепнула Любочка Климу. — Образование получил в Англии — был лучшим студентом. А здесь вообще светило первой величины.

Ужинали на террасе. Клим рассказывал о Буэнос-Айресе: о роскошных дворцах в тени пальм и кипарисов, о портовых трущобах, где дома строят из ржавых обломков кораблей и самодельного кирпича; о стихийных парадах — загрохочет барабан, кто-то подхватит ритм — хоть на кастрюле, хоть щелчками пальцев, — и вот уже вся узкая улица пританцовывает, стучит каблуками по выпуклым булыжникам мостовой…

— Хм… занятно… — говорил Саблин, раскуривая папиросу.

Любочка, никогда не бывавшая за границей, слушала, подперев щеку ладонью.

— Хорошо в Аргентине?

Клим смотрел на звездное небо, на поблескивающие кресты над Вознесенской церковью.

— Везде хорошо.

— Как же — «хорошо»! — проворчала Мариша, подавая самовар. — Сам говорил, у вас там морские львы водятся — вот страсть-то! Слава богу, домой приехал, хоть отдохнешь душой.

Потом доктор отправился писать научную статью, а Клим под граммофон учил Любочку танцевать танго:

— В Буэнос-Айресе живут эмигранты со всего света, и единственный язык, понятный для всех, — это музыка. Мелодии разных стран перемешались и получилось танго — грустная повесть о невозможном счастье.

Климу нравилось думать, что танго передается как бенгальский огонь. Нравилось зажигать им, давать почувствовать…

Он выпустил Любочку из объятий, поклонился:

— ¡Gracias, señora![4]

Она села в кресло и долго не поднимала глаз, думая о своем.

— Ты ведь останешься у нас?

Клим покачал головой. Нижний Новгород находился далеко от линии фронта, но война чувствовалась и тут. Мариша рассказала, что несколько дней назад женщины, узнав о повышении цен, разгромили кооперативную лавку на Варварке: вся мостовая была засыпана мукой.

Саблин вновь появился в дверях:

— Пойдемте, я отдам вам бумаги о наследстве: мне так будет спокойнее.

Клим расписался в получении шести тяжелых папок со скоросшивателями.

— Я год буду разбираться в этом завале, — сказал он, перекладывая их в сейф.

Любочка подмигнула ему:

— Зато ты теперь богатый человек.


Странно укладываться спать в собственной детской. В шкапу пропахшая нафталином гимназическая форма; на столе чернильница с откидной крышкой; в выдвижном ящике старые рисунки и огрызки карандашей.

Надо же, отец все сохранил — кто бы мог подумать?..

Глава 3

1

Когда-то Любочке льстило, что она вышла замуж за блестящего хирурга, но два года брака не принесли ей ничего, кроме разочарования, противного, как касторка.

Саблин был до крайности неэмоциональным человеком. Любочка знала, что он обожает ее, но он не умел говорить комплименты, никогда не обнимал ее и признался в чувствах всего один раз — когда позвал замуж. Страсть Саблина выражалась в том, что он спрашивал, как дела, и давал деньги на хозяйство.

Объяснять что-либо было бесполезно. Каждый раз, когда Любочка говорила, что она медленно погибает от нехватки нежности и тепла, Саблин приступал к работе над ошибками: выгуливал жену по Волжскому откосу, потом вез домой и старательно целовал в спальне. Этот нелепый фарс был еще более оскорбителен, чем его обыкновенная холодность.

Саблин видел, что у него ничего не выходит, страдал, уходил к себе в кабинет, а потом, сияющий, появлялся с толстым медицинским справочником, где были описаны симптомы меланхолии и рекомендованы надежные средства.

У него было полностью атрофировано чувство восторга перед женщиной, как у дальтоников атрофировано чувство цвета. Саблин был надежный и предсказуемый словно швейцарский будильник, и наивысшей добродетелью считал умеренность во всем, в том числе и в любви.

Иногда Любочка думала: может, это «осложнение» от профессии? Может, грех требовать чего-то от доктора, который каждый день видит раздетых женщин? Когда она спросила его напрямик, Саблин покраснел и долго не мог придумать, как вернее объяснить свои чувства:

— Когда пациентка ложится на операционный стол, нельзя быть мужчиной. Дамы по природе своей стараются выглядеть в наших глазах красивыми, а тут самый жалкий вид, нагота, болезнь… Понимаешь?

2

В детстве Любочка ждала приезда Клима в Москву, как ждут подарка на именины. Взрослые вовсю пользовались ее страстью.

— Прочитай рассказ от сих до сих, — говорила гувернантка мадемуазель Эмма, тыкая холеным пальчиком в книжку из Bibliothèque Rose[5]. — А то, боюсь, на каникулах тебе придется заняться чтением, а не ходить по театрам с кузеном.

Свободный, быстрый, умный, Клим был для Любочки причиной и самой бурной радости, и самых горьких слез.

— Мальчиком быть лучше, потому что есть вещи, которые девчонкам недоступны, — дразнил он Любочку.

Она не верила:

— Например?

— Вам нельзя ездить на втором этаже конки, потому что у вас юбка, а с юбкой на империал не пускают. Вам и в алтарь нельзя.

— Почему?

— Не положено. Кошке в церковь входить можно, а собаке нельзя. Женщинам нельзя в алтарь.

Любочка умолкала: аргументы были убийственными. Клим во всем превосходил ее: он не терялся, когда его отчитывали взрослые, и мог надерзить в ответ; он собирался воевать с англичанами за свободу буров[6], — и Любочка знала: протянись война подольше, он бы действительно отправился в Африку.

В последний раз Клим явился к ней в гости в визитке и полосатых серых брюках, с белым платком в нагрудном кармашке, с волосами, расчесанными на косой пробор. Это был уже не мальчик, а широкоплечий юноша… Любочка только-только вернулась из гимназии и еще не успела переменить платье. На ее правой ладони синело огромное чернильное пятно, поэтому она протянула Климу левую руку, за что ее потом долго ругала мадемуазель Эмма:

Назад Дальше