Время от времени в Чукино приезжали городские парни — искать невест; они носили суконные поддевки, высокие картузы, а у одного даже имелась медная цепочка на жилете. Осип вертелся вокруг них, до всхлипа завидуя этим пролетариям — они могли каждый день ездить на неведомом трамвае.
— Батяня, Христом-Богом прошу, отпусти меня в город! — молил Осип, когда ему минул двенадцатый год. — Я на Троицу толковал с дядькой Игнатом… помнишь, он приезжал? Он сказал, что пристроит меня на завод или еще куда.
Перед отъездом Осип проснулся до петухов, но мамка, верившая в приметы, не хотела выходить из избы, пока не рассветет. Осип смотрел за окно на край черного ельника и думал, что это, верно, леший вцепился в солнце и не пускает его.
Двадцать пять верст по остывшему за ночь проселку, мимо убранных полей, церквушек и погостов. Сладкий ужас перед железной дорогой…
Сунуть в окно кассы гривенник и важно сказать:
— До самого Нижнего.
Потом сидеть на жесткой скамейке, прижав шапку и узелок к груди, и под смех пассажиров креститься при каждом свистке паровоза.
Город оглушил Осипа. Он до вечера крутился по улицам, совался к людям: «Мне б в Сормово». Над ним смеялись: «Вот дурак деревенский!» Осип действительно чувствовал, что он в сто крат хуже, глупее нарядных людей, пробегавших мимо. Хотелось домой, к мамке, на печку, и он ненавидел себя за это.
Добрые люди все-таки подсказали, как найти Сормово и дядю Игната. Тот, конечно, не обрадовался родственнику, хотя накормил и сказал спасибо за письмишко от своих. От усталости и потрясения Осип долго не мог заснуть; мысли текли то радостные, то испуганные: «Куда мне завтра? Вдруг дядя Игнат прогонит? Вдруг хлеба не добуду?» А еще коленка ныла: Осип увидел богатый экипаж, несущийся на него, — отскочил и растянулся на мостовой. Всю кожу содрал, не стала бы болячка нарывать.
Утром дядя Игнат повел Осипа на завод. Тот шел, озираясь: прокопченные домишки, в воздухе гарь, пыль, под заборами собаки дрыхнут. Пропасть была этих собак.
Завод представлялся раем, а оказался точь-в-точь преисподней: пламя негаснущих топок, раскаленный металл, грохот машин. Тут даже здоровяки к сорока пяти годам становились калеками.
В дни получки у проходной стояли бабы — ждали благоверных, чтобы не дать им пропить все деньги. Работяги чего только не придумывали: прятались за плечами товарищей, менялись одеждой, сидели до темноты в цехах — куда там! Сормовские бабы были злее мастеров, прилипчивее городового.
Осип вырос, завел себе поддевку и фуражку, привез из деревни жену. Мотя, бессловесная дура, сразу понесла, родила сына Мишку. Каждую ночь она тихо плакала от тоски по деревне. Осип отправил ее назад и иногда посылал ей деньги, чтобы она покупала что-нибудь ребятенку.
Он пробовал молиться: хотел выпросить у Господа понимание — отчего одни с жиру лопаются, а другие заживо сгорают в цехах? Но поп сказал, что так испокон веку заведено, а дурацкие вопросы задавать — грех.
Осипа подобрали большевики — как санитары раненого. Поставили на ноги, вылечили душу. Они были умные, они знали хитрую науку марксизм, которая все-все объясняла: кто виноват в бедственном положении рабочих и что надо делать, чтобы люди труда во всем мире стали жить лучше.
Осип начал ходить по цехам с корзинкой: сверху стружка, внизу листовки; рассовывал их по карманам, прятал за поддоны, один раз умудрился мастеру на спину присобачить — он полдня ходил как живая большевистская газета.
Любочка стала главным революционным завоеванием Осипа. Он не мог понять: как так получилось, что его полюбила образованная докторша? Он прятал смущение за напором, за страстными речами:
— Мы национализируем всю промышленность, ликвидируем торговлю и отменим деньги. От них, от денег, — все беды. Каждый будет обязан трудиться и по своему труду получать с государственных складов продовольствие и мануфактуру.
Особенно Осипа занимала выдумка инженера Тейлора[25] из Америки: если машины, в которых все продумано от и до, способны создавать более качественные изделия, то, верно, и люди перестанут тиранить друг друга, если их жизнь будет хорошо спланирована. Надо бы натренировать рабочих, чтобы они действовали как автоматы: сотни чисто одетых людей маршируют в колоннах в светлые цеха и по гудку приступают к труду. Все движения четки — ни брака, ни разгильдяйства на рабочем месте…
— Это будет совсем новая жизнь! — рассказывал Осип Любочке. — Построим дома-коммуны, дела будем делать вместе, отрядами; у всех все одинаковое — и комната, и одежа, и мебеля. Никаких излишеств, никто никому не завидует, никто не подличает… Правда, хорошо придумано?
Она непонятно, непроницаемо улыбалась:
— Боюсь, мы до этого не доживем.
— Доживем, вот увидишь! — сердился Осип и тут же сконфуженно замолкал.
Ему казалось, что Любочка знает нечто такое, что ему недоступно. Больше всего он боялся ее разочарования — в себе, в революции, в партии большевиков.
В первые месяцы после переворота он повторял вслед за Лениным, что когда власть в стране перейдет от меньшинства к большинству, народ сам, с простотой и легкостью, сможет управлять государством. Но ничто не работало так, как надо: в чекисты нередко шли уголовники и душевнобольные; если трудящимся давали волю — назначали их хозяевами предприятий, — дело кончалось говорильней и развалом. Никто никого не слушал — на каждое распоряжение Военно-революционного штаба находились десять отговорок. Временами Осипу казалось, что единственное, что может заставить людей выполнять приказы, это расстрел одного-двух саботажников: вот тогда сразу все станут сознательными.
По стране начались продовольственные волнения: бунтовали, казалось бы, самые надежные. Осип ездил по заводам, увещевал, грозился — ничего не помогало: настроение было самым контрреволюционным. Стоило ему подняться на трибуну, как из толпы доносилось:
— Отобрать все комиссарские кожаные польта! Ишь, нарядились, гладкие дьяволы, а нам заплату на худой сапог не из чего сделать.
Далеко не все пролетарии воспринимали большевиков за своих. Слово «товарищ» — некогда гордое, светлое — стало предметом насмешки: «Товарищи всех кур поели».
А иногда из толпы кричали совсем уж невыносимое:
— Долой Ленина и конину! Хотим царя и свинину!
Справиться с контрреволюцией можно было только силой: нужна была армия. По заданию военкомата Осип прочесывал склады, собирал сломанное оружие, организовывал ремонтные мастерские… Насколько ему было трудно, не догадывалась даже Любочка.
Всему приходилось учиться на ходу. Мешали свои, партийные. Как только стало ясно, что большевики распределяют блага, заявления о принятии в коммунистическую партию начали подавать всякие негодяи. Товарищ Ленин велел провести чистку: половину выгнали к чертовой матери, да самые хитрые и изворотливые остались.
Кадровый голод был огромным. Иногда Осип думал: вот бы хорошо привлечь к работе таких, как Саблин! Он ненавидел его из-за Любочки, но признавал в нем твердый характер и высокий ум. Поначалу он ходил к Саблиным в гости — нарочно, чтобы подавить в себе робость и ревность. Вел себя свободно и просто, глядел в глаза, вел агитационные разговоры.
Ему хотелось высмеять Саблина за политическую близорукость, но доктор не спорил с ним. Лишь однажды позволил себе сказать (слава богу, не при Любочке):
— Все у вас, товарищ Другов, бравада и полное непонимание предмета. Вот вы шпоры нацепили, а зачем они пехотинцу?
Осип спрятал ноги под стул: было стыдно признаться, что купил шпоры на толкучке и надел для красы.
— Шпоры нужно носить умеючи, — негромко произнес доктор. — Их надевают горизонтально или слегка наклонно, и при этом низко. Если они болтаются у самой щиколотки, вы не сможете пришпорить лошадь. Покажите ногу.
Осип нехотя выдвинул сапог.
— В следующий раз берите с колесиком, а не со звездой, и чтобы небольшие были, а то вы ходите и только мебель портите. Раньше отличные шпоры продавали в магазине Горбунова — у них звон был малиновый, причем у каждой — свой. Но ваши товарищи все хорошие магазины прикрыли.
Больше Осип шпор не надевал и в дом к Саблиным не ходил: слишком велик был страх, что доктор опять выставит его дураком. Временами Осипу казалось, что он понимает, почему Любочка не хочет уходить от мужа и сваливает все на квартирный вопрос: что ни говори, Саблин был культурным человеком. А от товарища Другова ей была одна польза — срамная, греховная.
Эх, взять бы этого доктора и отправить куда подальше!
2
Совнарком решил объявить принудительный набор в Красную армию: добровольцев было слишком мало. Осипу прибавилось забот, приходилось заниматься всем подряд — от упряжи и сапог до продовольственного вопроса.
Зажиточные крестьяне решили взять революцию измором: они нарочно прятали хлеб и ни зерна не давали в голодающие города. Как только в деревню были направлены продотряды, начались крестьянские восстания — в Васильсурском уезде, Княгининском, Сергачском…
Осип разбирал сводки, полученные с мест: везде повторялась одна картина — никто не разбирал, где кулак, где бедняк; шли от дома к дому и вычищали продовольствие, которое потом сваливали, как придется. Хлеб гнил, мясо тухло, а то, что доставлялось в город, тут же разворовывалось.
Крестьяне вытаскивали привезенные с войны обрезы и встречали продотрядчиков огнем. Чтобы унять их, иногда приходилось лупить по деревням артиллерией.
На заседании губисполкома Осип жестко поставил вопрос:
— Нужен классовый подход к отбору реквизиторов — тогда не будет злоупотреблений. В отряды записывать только своего брата, рабочего. Командирами назначать людей, исключительно преданных партии.
— Ну так вы, товарищ Другов, и поезжайте, покажите всем пример, — ответили ему.
Осип долго стоял над картой. Куда направиться? В родное Чукино? Но там кулаков — раз, два и обчелся: много ли с них возьмешь? Всё, что добудешь, уйдет на пропитание отряда.
— Давай пойдем туда, где есть хлеб, — сказал помощник, молодой и глупый Федюня.
Осип рассердился:
— Откуда я знаю — где?
Наугад ткнул в Большеельнинскую волость — кто-то из знакомых был оттуда родом и говорил, что народ там зажиточный.
Губернское бюро по организации продотрядов находилось на Малой Покровке. Перед зданием ЧК на корточках сидели парни — добровольцы-реквизиторы. Осип спросил их — кто такие? Все свои, рабочие с завода «Этна», стрельбе обучены, ходить строем умеют.
Он повел их мыться и получать обмундирование. После бани парни натянули штаны и гимнастерки, а белье спрятали в вещевые мешки.
— Это что еще за мода?! — закричал Осип.
Реквизиторы обиделись:
— Товарищ комиссар, в чем же нас похоронят, если убьют? Неужто так закопаете, без ничего? Покойников всегда в белое наряжают. Зачем же тогда выдали, если не на смерть?
Осип злился, но понимал — сам недавно таким же был: думал, что пряжка на ремне для того делается, чтобы заднице больнее было, когда по ней лупят.
Бойцам выдали по новой шинели и бараньей шапке, какие казахи носят, — других на складе не оказалось. У каждого винтовка с десятью патронами, у самого Осипа — деревянная кобура с пистолетом. Сфотографировались всем отрядом на фоне знамени, выстроились в колонну по четыре и отправились на Ромодановский вокзал. Сели на поезд; Федюня всю дорогу играл на гармони и реквизиторы плясали, кто как умел, — холода завернули собачьи.
Когда прибыли на станцию, Осип расспросил перепуганного стрелочника, где живут кулаки.
— В Утечино идите, — сказал тот. — Там мужики вредные.
До места добрались к ночи. Осип велел разойтись по избам и сказать, что они красноармейцы, отставшие от своих. Ему, Федюне и еще одному парню, рыжему Андрейке, достался крайний дом. Осип посветил спичкой — вроде ворота крепкие; значит, стрелочник не соврал: богато живут в Утечине.
Во дворе надрывался цепной пес. Осип переминался с ноги на ногу: духу не хватало, чтобы постучаться. Кулаки — народ лютый: скольких продотрядчиков уже перебили!
Бросили жребий — все равно выпало Осипу. Он вытащил из кобуры пистолет, постучал кулаком в ворота.
— Кто тута?
— Хозяин, мы красноармейцы. Трое… Переночевать бы. Еда у нас своя.
Соврал. Паек еще утром съели — фунт хлеба и котелок баланды.
Засов на воротах загромыхал. Осип вновь чиркнул спичкой: тю, дед с ухватом!
— А ну сказывай, кто ты таков: большевик или коммунист? — закричал хозяин.
— Никто, дедуля. Обычные мы.
Им постелили на полу. Дед расспрашивал про город, про войну, про цены. Поесть так и не предложил, хотя догадался, что никакой еды у постояльцев нет.
«У, мироед! — злился Осип. — Ну ничего, мы с тобой завтра потолкуем». В брюхе бурчало на всю избу.
— А ружья-то ваши не стреляют? — беспокоилась молодуха на печке. — Такие же раз попросились — у одного ружье как вдарит середь ночи!
Политика хозяев не интересовала; только мальчонка — судя по голосу, лет семи — десяти — спросил, правда ли, что царя в ссылку увезли.
Когда хозяева засвистели носами, Федюня придвинулся к Осипу:
— Я когда до ветру бегал, слышал, как корова вздыхала, да, кажется, не одна. Богато живут!
Осип толкнул его:
— Помалкивай.
Утром дед уехал в поле — лошадь у него имелась. Хозяйка угостила реквизиторов молоком и отрезала по куску черствого хлеба. Осип озирался по углам: изба была не такой просторной, как ему показалось. Но двор крытый, в саду — яблони. Ох, голову сломаешь, как тут приступать к изъятию!
Осип начал рассказывать о голодающих рабочих. Хозяйка пряла, слушала молча, только веретено жужжало на полу. Ее мальчик, — ладный, светлоголовый — чинил рыболовную сеть и все косился на Федюнину гармонь. Он уже пытался подобраться к ней, но мать его шугнула.
— Супруг-то мой, Степан Егорыч, на войне сгинул, — сказала хозяйка. — Может такое быть, чтоб он в плену обретался? У Меланьи сын без вести пропал, а потом письмо пришло, на Вербной неделе сам возвернулся. Только уж не работник он теперь, без руки-то…
Надо было приступать. Осип поднялся с лавки; глядя на него, Андрейка с Федюней тоже вскочили. Но тут с улицы раздался истошный женский вопль…
Андрейка выстрелом снял мужика, вздумавшего бить в набат — в подвешенный к дереву рельс. Федюня стал выводить со двора козу, хозяйка пырнула его вилами в бок. Осип достал наган, пальнул…
— Маманя!!! — крикнул белоголовый мальчик.
Выворачивали мешки с зерном из амбаров, хватали разбегавшихся кур, выносили из погребов кадушки с соленьями. Деревня в ужасе выла: «Не губи, барин!»
Осип сам не мог понять, как так получилось. Ведь шли с твердым намерением брать только излишки, блюсти пролетарскую честь, быть жесткими, но справедливыми.
— Нет таких порядков, чтобы хлеб отнимать, ежели я его сам сеял-убирал! — рвался к Осипу чернобородый мужик.
Бойцы держали его за локти, чтобы он не вцепился комиссару в горло. Осип ударил его в челюсть:
— Как же, сам ты сеял! Мироед толстобрюхий!
В доме у мужика имелась мануфактура — сапоги, валенки, — хоть торговлю открывай. В саду нашли прикрытую дерном яму — трава на ней пожухла, по тому и определили, что внизу тайник с зерном.
Столетняя старуха — сгорбленная, в черном платке — смотрела, как реквизиторы волокли за шеи бьющихся гусей.
— Воры поганые! — крикнула она, ткнув в Осипа длинным кривым пальцем.
— Избу спалю! — заорал он в ответ.
Почему не оставили ни одного дома нетронутым? Потому что вся деревня была врагом и ее надо было победить, сломать, подчинить своей воле. Потому что собрали до обидного мало — все казалось, что в Утечине есть еще схроны. Нужно было оправдаться перед собой: стреляли и били не просто так, не ради себя, а чтобы сделать великое дело — накормить голодных.
Но накормить Сормово можно было только разорив Утечино и окрестные деревни. Впрочем, тамошних кто-то предупредил, и крестьяне спрятались в лесу — вместе со скотиной и всеми припасами.
Осип пошел за большевиками, чтобы стать избавителем, нести освобождение людям труда, а его называли «барином» или «вором». Одно было объяснение — эти дураки деревенские не понимали важности момента: того, что если не накормить сейчас города, то потом уже некому будет вступиться за народ, за ту самую черную полусгнившую старуху. Вернутся помещики, вернутся фабриканты — и снова все будет как при царе.
Крестьяне думали, что раз революция дала им волю, значит, теперь у них нет обязательств перед государством. Им, погрязшим в столетнем невежестве, ничего не надо было от города, и как только их лишили права торговать на базаре — они начали перегонять хлеб на самогон. Из Москвы шли распоряжения о том, что самогонщиков надо немедленно расстреливать, но в Утечине мужики вскладчину купили аппарат: повинны были все. Что, целую деревню расстрелять?
Исступление, кровавая пелена, умопомешательство… Осип созвал сельский сход:
— Узнаю, что вы вместо того, чтобы сдавать излишки государству, спекулируете или водку делаете, взорву мельницу. Понятно?
— Да как же?! Да где тогда муку молоть?
Осип велел закопать мертвых без отпевания и снарядить подводы, чтобы отвезти продовольствие на станцию.
Одноглазый возчик, желая подластиться к Осипу, всю дорогу вздыхал:
— Народ у нас такой… Декрет из уезда пришлют, а они из него козьи ножки вертят.
Осип молча шел рядом с телегой, нарочно старался, чтобы ремень от Федюниной винтовки попадал на голую кожу у расстегнутого ворота: чтобы навредить себе, растереть похуже.