— Люба, ты вовсе не такая некрасивая, как воображаешь.
— Э, полно, не утешай меня, я сама знаю.
Снова наступило молчание, и вдалеке жалобно прозвенел электрический колокол: раз, два, три…
— Он меня выводит из себя сегодня, этот колокол, — сказала Люба, затыкая своими длинными пальцами на мгновение уши.
— А я была вчера вечером у Карпова, — едва слышно промолвила Аглая.
— Была? — живо воскликнула Люба, порывисто оборачиваясь к ней. — Ну что? Как? Какая ты счастливица, Аглая. Расскажи мне все, все. Слышишь? Все…
— Мне тяжело, ничего я не буду рассказывать. На душе у меня так гадко, так гадко.
— Но отчего же? Ах, как бы я хотела быть на твоем месте! Не красней, Карпов такой красавец, такая прелесть…
VIII
Резко и отрывисто звякнул телефон, и луч белого света прорезал комнату.
— Кто это? — с досадою спросила Аглая, оборачиваясь на звонок.
— Витинский, — сказала Люба, вглядевшись в светлую дощечку.
Люба встала и пошла к телефону.
— Что вам, Павел? Прийти ко мне?
— Зови, зови его, пожалуйста, — вмешалась Аглая, торопясь предупредить подругу.
— Терпеть я не могу этого реформатора, — шепнула Люба, отворачиваясь от телефона.
— Пожалуйста, — повторила Аглая, просительно складывая руки.
— Ну, ладно уж…
И, обернувшись снова к телефону, Люба сказала:
— Приходите. Тут и ваша поклонница, Аглая. И Люба замкнула телефон.
— Ну зачем ты это сболтнула? — недовольно спросила Аглая.
— А разве неправда? Только он не в моем вкусе, и я не знаю, чем он тебе нравится. Беспокойный какой-то.
— Вот это самое беспокойство мне в нем и нравится.
— Не понимаю.
Разговор не клеился. Подруги сидели молча, и каждая думала о своем.
— Который час? — спросила, наконец, Аглая, — я еще ничего с обеда сегодня не ела, и ничего не хочется.
Люба закинула назад руку и надавила маленькую кнопочку. Над согревателем сверкнули цифры часов.
— Половина восьмого, — сказала Люба.
— Спасибо, — шепнула Аглая и снова замолчала.
— Тебя перевели? — спросила после долгой паузы Люба.
— Да.
— На какое?
— На макаронное. Это все-таки веселее, чем сортировать и отправлять пакеты.
— А мне мои перчатки надоели хуже, хуже… Ну я прямо слова подыскать не могу.
— Хуже горькой редьки?
— Вот именно.
IX
Послышался стук в дверь. — Войдите, — сказала Люба.
Вошел высокий, хорошо развитый и крепко сложенный юноша.
— Это вы, Павел? — спросила, не оборачиваясь, Люба.
— Да, я. Почему у вас нет света? — промолвил Павел, здороваясь с молодыми девушками.
— Так. Нервы не в порядке.
— А… Впрочем, теперь не мудрено расстроиться нервам.
— Ужасно, — прошептала Люба.
Она заговорила оживленно, волнуясь и жестикулируя:
— Нашлись пророки! Столетиями, тысячелетиями стонало человечество, мучилось, корчилось в крови и слезах. Наконец его муки были разрешены, оно дошло до решения вековых вопросов. Нет больше несчастных, обездоленных, забытых. Все имеют доступ к свету, теплу, все сыты, все могут учиться.
— И все рабы, — тихо бросил Павел.
— Неправда, — горячо подхватила Люба, — неправда: рабов теперь нет. Мы все равны и свободны. Нет рабов, потому что нет господ.
— Есть один страшный господин.
— Кто?
— Толпа. Это ваше ужасное «большинство».
— Э, оставьте. Старые сказки. Они меня раздражают. Я не могу слышать их равнодушно.
И Люба замолчала, сжимая нервно руки.
— Они меня влекут к себе, как в глубокий омут, как в пропасть, — сказала Аглая.
— Кто? — спросила Люба.
— Те, кого ты иронически называешь пророками. Люба ничего не ответила, скривив презрительно губы.
— Будем чай пить? — спросила она потом, встряхивая головой, словно отбрасывая неприятные мысли о беспокойных людях.
— Будем, — согласились в один голос Павел и Аглая и взглянули друг на друга, как бы поверяя один другому общую тайну.
X
Люба сняла с полочки три стакана, молоко, печенье, хлеб и масло и, нажав пружину, захлопнула дверцу.
— Теперь свету бы не мешало, — сказал Павел, беря свой стакан, — неловко как-то в темноте.
Люба молча повернула рукоятку, и мягкий голубоватый свет полился с потолка.
— Я теперь читаю старинные книги. Каждый вечер несколько часов посвящаю чтению, — заговорил снова Павел, отхлебнув несколько глотков и откидываясь на спинку кресла.
— Ну и что же? — отрывисто спросила Люба, раздражение которой еще не остыло.
— Я завидую, — ответил медленно Павел. — Завидую тем несчастным, голодным и холодным «мужикам». Как просто и свободно они жили, выбирая по своей воле труд или безделье.
— Главное, свободно умирали с голоду, — бросила Люба.
— Да, и свободно умирали с голоду.
— Умереть с голоду вы и теперь можете совершенно свободно.
— Да. Вот умереть мне можно совершенно свободно в любую минуту, а жить так, как я хочу, мне не позволяют.
— Как же вы хотите жить?
— Тоже совершенно свободно, независимо.
Павел говорил громко и возбужденно, все лицо его горело одушевлением, и глаза, красивые серые глаза блестели под белым, слегка откинутым назад лбом.
Аглая не сводила с него взгляда и жадно ловила его слова.
— Так, так, — наконец сказала она, — это мои мысли.
— Да замолчите вы, несносные, — вскричала Люба, — вы еще о религии заговорите!
Она презрительно усмехнулась.
— О, как бы я хотел веровать, — сказал, подхватывая ее слова, Павел, — чисто, наивно и горячо веровать, так, как описывается в старинных книгах. Но меня обокрали. Когда я был еще ребенком, мою душу отравили скептицизмом. Она мертва и безжизненна. Как я завидую старому семейному быту, как бы мне хотелось иметь мать и отца. Не граждан за номерами, которые числятся моими отцом и матерью по государственным спискам (да и то насчет отца я не уверен), а настоящих, живых мать и отца, которые воспитали бы меня и вложили бы в меня живую душу.
— Вы и против общественного воспитания детей?
— Да, против. Я не боюсь говорить об этом, как ни дико это кажется и как ни идет это вразрез с положениями госпожи науки и ходячей морали.
— Замолчите, мне тошно слушать вас. Я вам не верю, вы напускаете на себя.
— О нет, я говорю вполне искренне. Дружная старинная семья, как в ней, должно быть, хорошо было! Как радостно прыгали дети, встречая входящего отца! Как они прижимались доверчиво и ласково к своей матери!
— У вас голова забита старыми бреднями. Вам нужно бросить читать и взять отпуск.
— Конечно, это лучшее средство, — сказал Павел насмешливо. — Нет, не то, — продолжал он. — Раз проснулись эти чувства в душе, их ничем не заглушишь.
— Вы знаете, в Африке около Нового Берлина образовалось, говорят, общество, решившее добиваться от верховного африканского совета легализации семьи на старинный лад, — сказала Аглая.
— Да, слышал. И глубоко им сочувствую. И если я когда-нибудь сойдусь с девушкой, — прибавил Павел значительно, — я сойдусь с ней только с тем, чтобы никогда не разлучаться. И если она уйдет все-таки от меня, я ее убью. И себя убью.
— Вы совсем сумасшедший, — сказала Люба, — не хотите еще чаю?
— Нет, не хочу… Свободные люди. А наша служба в Армии Труда, неизбежная, обязательная, как рок? А обязательные занятия?! Вы что теперь делаете?
— Я в перчаточном, — ответила Люба.
— Ну вот. И очень вам это нравится?
— Это необходимо. И потом, ведь это отнимает у нас только четыре часа в сутки, а в остальное время мы делаем что хотим.
— А я ни минуты, ни мгновения не хочу подчиняться, ни минуты не хочу заниматься моей проклятой полировкой стекол.
— Просите перевести вас.
— Куда? Рубить гвозди? Месить тесто? Я ничего, ни одного движения не хочу делать по принуждению.
— Ну к чему вы все это болтаете? — спросила его Люба. — Ведь вы не переделаете всего общества. И если большинство с вами не согласно, вам остается только подчиниться.
— Большинство, большинство. Проклятое, бессмысленное большинство, камень, давящий всякое свободное движение.
XI
Павел вскочил и нервно заходил по комнате.
— Меня лишили, мне не дали веры. Не знаю, каким чудом есть еще верующие люди, и как бы я хотел этого чуда для себя! Меня обокрали, взамен мне не дали ничего, не дали никакого оружия против страшного, против чудовищного врага — смерти.
— Какого же оружия вы хотите? Его никогда не было. Разве в старых сказках.
— Вера была оружием. Твердая, горячая вера, с которой не страшна была самая темная ночь.
— Наука дает нам больше, чем вера. Она реально, не в мечтах только и бреднях, а на самом деле, в действительности продолжила вдвое человеческую жизнь. Она избавила человека от болезней. Чего же вам еще? Мне кажется, этих реальных благ больше чем достаточно, чтобы вознаградить за призрачные блага, дававшиеся верой.
— Какого же оружия вы хотите? Его никогда не было. Разве в старых сказках.
— Вера была оружием. Твердая, горячая вера, с которой не страшна была самая темная ночь.
— Наука дает нам больше, чем вера. Она реально, не в мечтах только и бреднях, а на самом деле, в действительности продолжила вдвое человеческую жизнь. Она избавила человека от болезней. Чего же вам еще? Мне кажется, этих реальных благ больше чем достаточно, чтобы вознаградить за призрачные блага, дававшиеся верой.
— А смерть?
— А верующие не умирали?
— Умирали, но верили, что воскреснут.
Павел прошелся несколько раз по комнате.
— Свобода, — снова заговорил он, — а я ни одной вещи, ни одного угла не могу назвать своим. Нет ни одного угла, где бы я мог безусловно и совершенно самостоятельно распоряжаться.
— Вы все любите ссылаться на старину. Вспомните древних христиан. Я недавно еще читала о них целую книгу. У них ведь все было общее.
— Да, да. Все общее. Но только по любви, а не по принуждению. Я с восторгом бы имел все общее со всеми, если бы это было по любви, по братству.
Он замолчал, пощипывая свою начавшую курчавиться бородку.
— Когда я прохожу, — начал он снова, — по Марсову полю, под его роскошными пальмами, магнолиями и олеандрами, среди пестрых цветов, у меня руки сжимаются судорогой, и кажется, я так и передушил бы этих спокойных, холодных и бездушных, как машины, людей. Какой насмешкой, каким жалким убожеством кажутся мне пышные речи, произносимые на торжествах. Мне всегда так и хочется бросить в ответ на шаблонно громкие слова о благоденствии человечества одно только слово: «слепцы». Человечество убито. Его нет больше. Оно только и было ценно, только и имело право жить за свою душу, за светлые порывы этой души, за светлые слезы любви… А теперь… теперь…
Павел задыхался. И Аглая не сводила с него своего пристального взгляда и думала: «Так, так, это мои мысли, мои».
XII
— Идемте вместе, — сказал Павел, когда Аглая начала собираться, — можно?
— Конечно, можно. Я буду очень рада.
Они спустились и вышли на улицу. Самодвижки уже были остановлены, и одинокие шаги редких прохожих гулко отдавались на пустой улице.
— Должно быть, ясная лунная ночь, — сказала Аглая, поднимая лицо вверх.
— Да, вероятно. Крыша не только освещена снизу, но и просвечивает лунным светом.
— Пойдемте наверх, на станцию воздушника. Я люблю смотреть, как они улетают и тонут в небе. Особенно красиво это в лунную ночь, тогда они походят на серебристых птиц.
— Пойдемте.
Они пошли рядом по направлению к Литейному, то попадая в тень узорчатых листьев пальм, то обливаемые молочным сиянием. Красными огнями вспыхивали то там, то здесь бюллетени.
Молча поднялись Аглая и Павел по лестнице.
— Товарищ, дайте одеться, — сказал Павел, дотрагиваясь до дремавшего дежурного, заведующего теплой одеждой.
— Куда так поздно? — спросил тот от нечего делать и выдал по одному комплекту одежды.
— На какой склад отметить? — спросил он снова.
— Мы не надолго, только погулять на платформе, — сказал Павел.
— А-а, — протянул заведующий и снова сел в свое теплое и удобное кресло.
Павел и Аглая вышли на платформу. Воздушник был готов к отправлению и висел, подрагивая корпусом.
Полный месяц стоял на самой середине безоблачного голубого неба. Нежные и тонкие лучи его лились на крышу, простиравшуюся до самого горизонта. От высоких труб и выступов падали голубоватые тени. Запорошенная мелким неубранным снегом крыша сверкала и искрилась. Как привидения, подымались в небо станции воздушников. Иногда воздушник с острым шипом проносился и падал у станции, и жалобные звонки электрических колоколов бежали над крышей.
Раздались два громких неожиданных удара за спиною Павла и Аглаи. Они оба вздрогнули.
— Готово? — спросил отправитель.
— Готово, — ответил проводник.
— Отдай! — крикнул отправитель.
И, зазвенев в стальных полосах, воздушник скользнул и плавно поднялся вверх.
— Ну, смотрите, смотрите. Разве не похоже на сказочную, волшебную птицу? — спросила Аглая. — Смотрите, как блестит он.
— Да, да, — шептал Павел, взяв теплую руку Аглаи и сжимая ее своей рукой.
И у Аглаи сердце замерло неожиданно от предчувствия какого-то еще небывалого счастья.
Отправитель ушел к себе, Аглая и Павел остались одни на платформе, залитые яркими лучами месяца.
— Тебе не холодно? — спросил Павел, наклоняя лицо свое к Аглае.
Она не удивилась этому неожиданному «ты» и, вся замирая, с забившимся вдруг сердцем, едва слышно ответила:
— Нет.
— Аглая, дорогая, я люблю, люблю тебя, Аглая, — зашептал вдруг, как в горячке, Павел. — Люблю давно, люблю, как безумный, и хочу, чтобы ты была моей женой: не отдавалась бы только мне на миг, на день, на неделю. Не мимолетной любви прошу у тебя, а на всю жизнь, до самой смерти. Если ты можешь дать такую любовь и если принимаешь мою, скажи мне «да».
У Аглаи кружилась голова. Мысли путались. И вдруг она отклонилась и вырвала свою руку из горячих рук Павла.
— Я недостойна тебя, — сказала она.
— Ты? Ты? Прекрасная, чистая душой и телом, ты недостойна меня? — зашептал Павел, бросая слова одно за другим.
— Да. Я была вчера у Карпова… по записи.
Павел отступил от нее, горестно смотря на ее побледневшее лицо и словно не веря.
— Да, да. Я сказала правду. Иди, уходи. Оставь, пожалуйста, меня одну, любимый мой.
Она закончила шепотом.
— Позволь…
— Умоляю тебя, иди и оставь меня одну.
Павел покорно пошел прочь, волоча обессилевшие ноги, и скоро исчез в дверях спуска.
Аглая стояла, стиснув руки и наклонив голову, и крупные слезы одна за другой сбегали по ее щекам, обжигая их и застывая на ее груди крупинками льда.
Зазвонил колокол. Огромная тень воздушника мелькнула справа, и раньше, чем он успел опуститься, Аглая бросилась с платформы, закрыв глаза, под его тяжелое блестящее тело.
Павел долго бродил по пустынным улицам. В третьем часу переходя Морскую, он машинально взглянул на бюллетень. Красные буквы запрыгали у него в глазах.
В бюллетене стояло: «На воздушной станции № 3 гражданка № 4372221 бросилась под воздушник и поднята без признаков жизни. Причины неизвестны».