Тут в трапезную, задыхаясь и лепеча извинения, вихрем ворвалась та самая Аликс, княгиня д'Эсполи. Она преклонила колени перед сапфировым перстнем Кардинала. Никто даже в малой мере не выглядел рассерженным. Слуги и те разулыбались. Нам еще предстоит несколько позже многое узнать о княгине; пока достаточно сказать, что это была француженка, чрезвычайно маленькая и изящная, рыжеватая, хорошенькая и наделенная даром вести беседу, в которой всплески хитроумия, юмора, пафоса и даже трагической мощи следовали одно за другим без передышки. Через несколько мгновений общество уже зачарованно слушало совершенно нелепую историю о лошади, которая вдруг разговорилась на холме Пинчио, и об усилиях полиции, пытавшейся подавить подобное нарушение законов природы. Когда меня представили ей, она торопливо прошептала:
– Мисс Грие просила сказать вам, что появится около половины одиннадцатого.
После обеда мадам Бернштейн в течение некоторого времени играла на фортепиано. Она по-прежнему продолжала править большим немецким банкирским домом. Не показываясь на совещаниях совета директоров и в кабинетах своих сыновей, она тем не менее определяла все важные решения, принимаемые фирмой – для этого ей хватало нескольких отрывистых слов, произнесенных за обеденным столом кого-нибудь из сыновей, постскриптумов к письмам и гортанных приказов, отдаваемых сразу вслед за пожеланием спокойной ночи. Она и хотела бы удалиться, наконец, от управления фирмой, ибо вся ее зрелая жизнь была величественной демонстрацией административного таланта и силы финансового воображения, но ей никак не удавалось выкинуть дела фирмы из головы. Дружба с Каббалой, начавшаяся как попытка чем-то заполнить надвигающуюся старость, все сильней и сильней погружала ее в музыку, которую она всегда любила.
Еще девочкой ей часто выпадало слушать в доме матери Листа и Таузига47; благодаря тому, что она никогда не играла Шумана или Брамса, ей удалось сохранить серебристую хрустальность звуков, вылетающих у нее из-под пальцев, и даже теперь, почти обратившись в старуху, она заставляла слушателя вспомнить о великой эпохе виртуозов, о времени, когда оркестр еще не довел фортепианную технику до горестных имитаций струнных и духовых инструментов. Мадемуазель де Морфонтен сидела, положив ладонь на морду одного из своих великолепных псов. Глаза ее увлажнились, но было ли то проявлением ее податливой на слезу полубезумной натуры или следствием воспоминаний, принесенных приливной волной шопеновской сонаты, мы этого знать не можем. Кардинал рано покинул общество, а княгиня сидела в тени, не слушая музыки, но преследуя неких призраков по глубинам своей на редкость скрытной души.
И едва только армия, плеща знаменами, отмаршировала по залитым солнцем снежным просторам последней части сонаты, как один из слуг шепнул мне, что меня желает видеть Кардинал.
Я нашел его в первой из двух комнаток, отведенных ему на вилле. Он писал письмо, стоя за одной из конторок, знакомых диккенсовским клеркам и иллюминистам Средних Веков. Впоследствии мне довелось получить немало этих прославленных писем, никогда не выходящих за пределы четырех страниц, но всегда достигающих этих пределов; никогда не утрачивающих своей изумительной учтивости; никогда не блещущих особенным остроумием или живостью, но от первого до последнего слова несущих на себе отпечаток души их автора. Отклонял ли он приглашение или рекомендовал прочесть книгу Фрейда о Леонардо, или давал советы касательно кормления кроликов, всегда в первой фразе содержалось предвестье последней и всегда, словно в камерных произведениях Моцарта, единый дух пронизывал все письмо, а совершенство деталей оказывалось лишь подспорьем для совершенства формы. Он усадил меня в кресло, на которое падал весь бывший в комнате свет, сохранив для себя прозрачную тень.
Разговор он начал со слов о том, что слышал, будто мне предстоит некоторое время присматривать за сыном донны Леды.
Разгорячась и путаясь в словах, я запротестовал, силясь сказать, что ничего не могу обещать, что мне это совсем не по душе, и что я по-прежнему сохраняю за собой право отстраниться в любую минуту.
– Позвольте я вам о нем расскажу, – произнес он. – Возможно, мне следует первым делом сказать, что я в этой семье – что-то вроде старика-дядюшки, я уже многие годы являюсь их исповедником. Так вот – Маркантонио. Что я могу сказать? Вы с ним уже виделись?
– Нет.
– Мальчик обладает прекрасными качествами. Он… он… Он обладает прекрасными качествами. Возможно, от этого и все его беды. Так вы говорите, что еще не виделись с ним?
– Нет.
– Казалось, все начинается замечательно. Он хорошо учился. Завел много друзей. Особенно хорош он был в церемониях, участия в которых требует его ранг, он ведь допущен ко Двору и в Ватикан. Мать, правда, немного тревожили его юношеские кутежи. Подозреваю, что у нее не шел из головы отец мальчика, ей хотелось, чтобы сын как можно скорее прошел через это. Донна Леда женщина неразумная и неразумная более обыкновенного. Она очень обрадовалась, когда мальчик обзавелся собственными апартаментами на Виа По и стал чрезвычайно скрытен.
Тут Кардинал примолк, подыскивая слова и, возможно, дивясь своему затруднению. Вскоре, однако, он сделал над собою усилие и решительно продолжил:
– Вот после этого, дорогой мой юноша, что-то и разладилось. Мы рассчитывали, что мальчик, пройдя сквозь опыт, обычный для молодого жителя Рима, принадлежащего к его кругу, угомонится и займется чем-то иным. Но он так и не угомонился. Возможно, вы в состоянии объяснить мне, почему молодой человек никак не может выпутаться из пяти или шести любовных интриг?
Я проявил полную неспособность разумно ответить на этот вопрос. Честно говоря, сообщение о пяти-шести любовных связях шестнадцатилетнего мальчика до того поразило меня, что я с трудом сохранял на лице безразличное выражение. Мне ужасно не хотелось показаться шокированным и я с некоторым усилием приподнял одну бровь, как бы говоря: да хоть двадцать, коли ему это нравится.
– Маркантонио, – продолжал священник, – повелся с компанией молодых людей, несколько старших его годами. Величайшее его желание состоит в том, чтобы во всем походить на них. Их можно встретить на бегах, в мюзик-холлах, при Дворе, в кафе или в вестибюлях больших отелей. Они носят монокли и американские шляпы, и все их разговоры сводятся к женщинам и к тому, какой они имеют успех. Э-э… возможно, мне лучше начать с самого начала.
Последовала еще одна пауза.
– Первое посвящение – хотя вероятно, мне следовало бы прибегнуть к более сильному выражению – произошло на озере Комо. Он часто играл в теннис с одними весьма пылкими молоденькими южно-американскими девушками – наследницами из Бразилии, если не ошибаюсь, – для которых в жизни не существовало никаких тайн. Насколько я себе представляю, наш Тонино желал всего лишь порадовать их несколькими робкими знаками внимания, чем-нибудь вроде неожиданного поцелуя в лавровых зарослях, но вскоре обнаружил, что участвует в небольшом… в своего рода рубенсовском бесчинстве. Да, все началось с подражания старшим друзьям. Подражание обратилось в тщеславие. То, что было тщеславием, стало удовольствием. Удовольствие – привычкой. Привычка – манией. Таково нынешнее состояние дел.
Еще одна пауза.
– Вы, должно быть, слышали о том, как сумасшедшие начинают иногда проявлять редкостную сообразительность – то есть становятся сдержанными и скрытными – пытаясь утаить свои видения от тех, кто за ними присматривает? Да, и мне рассказывали о порочных детях, совершавших достойные опытнейших преступников чудеса двуличности в стараниях скрыть от родителей свои проделки. Вам приходилось слышать о чем-то подобном? Ну вот, именно это и происходит с Маркантонио. Кое-кто говорит, что нам следует дать ему волю, пусть себе бесится, пока самому не станет противно. Может быть, они правы, но мы предпочли бы, если возможно, вмешаться несколько раньше. Тем более, что во всей этой истории возникли новые обстоятельства.
Я к тому времени впал в настроение, в котором мне меньше всего на свете хотелось разбираться еще и в новых обстоятельствах. Вдалеке послышалась музыка, мадам Бернштейн вновь заиграла Шопена. Я многое отдал бы в обмен на душевные силы, необходимые для того, чтобы с грубой решимостью направиться к двери и пожелать моему собеседнику спокойной ночи, долгой, спокойной ночи и ему, и погрязшему в пороке юному князю, и княжей матушке.
– Да, – продолжал Кардинал, – мать наконец подыскала ему невесту. Донна Леда, разумеется, не верит, что в мире существует хотя бы один род, способный прибавить знатности ее собственному, тем не менее она нашла владеющую некоторым состоянием девушку из старинной семьи и ожидает, что я довершу остальное. Однако братьям девушки Маркантонио хорошо известен. Они принадлежат к компании, о которой я вам рассказывал. И не соглашаются на брак, пока Маркантонио, ну – пока он не утихомирится немного.
Я к тому времени впал в настроение, в котором мне меньше всего на свете хотелось разбираться еще и в новых обстоятельствах. Вдалеке послышалась музыка, мадам Бернштейн вновь заиграла Шопена. Я многое отдал бы в обмен на душевные силы, необходимые для того, чтобы с грубой решимостью направиться к двери и пожелать моему собеседнику спокойной ночи, долгой, спокойной ночи и ему, и погрязшему в пороке юному князю, и княжей матушке.
– Да, – продолжал Кардинал, – мать наконец подыскала ему невесту. Донна Леда, разумеется, не верит, что в мире существует хотя бы один род, способный прибавить знатности ее собственному, тем не менее она нашла владеющую некоторым состоянием девушку из старинной семьи и ожидает, что я довершу остальное. Однако братьям девушки Маркантонио хорошо известен. Они принадлежат к компании, о которой я вам рассказывал. И не соглашаются на брак, пока Маркантонио, ну – пока он не утихомирится немного.
Должно быть, в эту минуту на лице моем обозначилась богатая смесь ужаса, желания расхохотаться, гнева и изумления, озадачившая Кардинала. Вероятно, он сказал себе: никогда знаешь, что удивит американца.
– Нет, только не это. Увольте, святой отец. Я не могу, не могу.
– О чем вы?
– Вы хотите, чтобы я отправился за город и на несколько недель принудил его к воздержанию. Не понимаю, как такое пришло вам в голову, но именно этого вы и хотите. Он для вас что-то вроде страсбургского гуся, которого необходимо начинить добродетелями, не так ли, – перед женитьбой? Но неужели вам не понятно…?
– Это преувеличение!
– Простите, святой отец, если мои слова звучат грубо. Не диво, что вам не удалось произвести на мальчика никакого впечатления, – вы же сами не верите в то, что говорите. Вы ведь, в сущности, ни в какое воздержание не верите.
– Верю, не верю. Нет, разумеется верю. Разве я не священник?
– Тогда почему не заставить мальчика…?
– Но, в конце концов, все мы живем в миру.
Я рассмеялся. Я хохотал, и хохот мой, пожалуй, мог бы звучать оскорбительно, если бы к нему не примешивались истерические нотки. «О, благодарю тебя, дражайший отец Ваини, – мысленно говорил я, – благодарю тебя за эти слова. Сколь понятной становится после них Италия да и вся Европа. Никогда не пытайся делать что-либо, противное наклонностям человеческой натуры. Я-то как раз происхожу из колонии, в которой правит прямо противоположный принцип.»
– Простите, святой отец, – сказал я, наконец, – но я не могу на это пойти. В любом случае я чувствовал бы себя, разговаривая с мальчиком, ужасным лицемером. А сознание, что мои разговоры с ним нужны лишь для того, чтобы он пару месяцев практиковал добродетель, усилило бы это чувство десятикратно. Тут не о чем даже спорить, речь идет о внутреннем чувстве. Я должен сказать мисс Грие, что не смогу посетить ее подругу. Она собиралась приехать к десяти тридцати. С вашего позволения, я пойду поищу ее в музыкальной гостиной.
– Не сердитесь на меня, сын мой. Возможно, вы правы. Наверное, мне и впрямь не хватает веры.
Едва я с написанным на лице отвращением вступил в гостиную, как навстречу мне двинулась княгиня д'Эсполи. С помощью некой телепатии, к которой Каббала прибегала, устраивая свои дела, она уже прознала, что меня придется уговаривать заново. Она силком усадила меня рядом с собой и после кратчайшей из возможных демонстрации дара упрашивать и очаровывать, секретом которого она обладала, вырвала у меня требуемое обещание. Через две минуты мне уже казалось, что нет ничего естественнее, чем разыгрывать строгого старшего брата при ее одаренном, но беспутном друге.
Следом, словно по сигналу распорядителя сцены, появилась мисс Грие.
– Ну, как вы здесь, как? – говорила она, приближаясь ко мне и влача за собой по плитчатому полу подол красновато-коричневого платья. – Угадайте, кто меня привез? Я должна поскорее вернуться. Около двенадцати Латеранский хор будет петь для меня Палестрину, – вы, может быть, знаете мотеты на тексты из «Песни песней»? Нет? Маркантонио, вот кто. Он любит мощные машины, а поскольку мать не в состоянии купить ему такую, я разрешаю ему забавляться с моей. Вы можете сейчас спуститься, познакомиться с ним? Только накиньте пальто. Ночью кататься любите?
Она проводила меня к дороге, на которой, незримый за двумя слепящими фарами, нетерпеливо урчал мотор.
– Антонино, – позвала она. – Это американский друг вашей матери. – Потратьте полчаса, покажите ему машину, ладно? Только смотрите, никого не убейте.
Невероятно тонкий и определенно малорослый щеголь, выглядящий ровно на свои шестнадцать лет, сверкнув черными глазами, скованно поклонился мне в тусклом свете, падающем на руль. Итальянские князья не встают при появлении дамы.
– Не покалечьте моей машины или моего друга, Маркантонио.
– Не покалечу.
– Куда вы поедете?
На это он предпочел не отвечать, а дальнейшие вопросы мисс Грие утонули в реве включенного двигателя. Десять минут мы просидели в молчании, глядя на дорогу, в свете фар летевшую нам навстречу. После мучительной борьбы с самолюбием дон Маркантонио спросил, не хочу ли я сесть за руль. Услышав, что никакая перспектива не пугает меня больше этой, он с почти сладострастным рвением отдался управлению автомобилем. Он с замечательной точностью одолевал подъемы и повороты, исполнял, словно протяжные мелодии, спуски, бойкими скерцо пролетал по камням брусчатки. Очертания холмов Альбано вставали на фоне звезд, походивших на рой золотистых пчел и заставлявших вспомнить кичливого Барберини, провозгласившего, что само небо образует щит его родового герба. Ни огонька не светилось в крестьянских домах, но, проносясь сквозь деревни, мы видели лавчонки с горящей внутри лампой и играющими в карты мужчинами. Наверное, немало людей, маявшихся без сна на огромных семейных кроватях, заслышав свистящий шелест, с которым мы пролетали мимо, осеняли себя крестом и переворачивались на другой бок.
По прошествии времени водителю все же захотелось поговорить. Он засыпал меня вопросами о Соединенных Штатах. Правда ли, что там всякий может в любую минуту окунуться в жизнь Дикого Запада? Много ли в этой стране больших городов, таких же, как Рим? На каком языке говорят в Сан-Франциско? А в Филадельфии? Где готовятся наши спортсмены перед Олимпийскими играми? И публике разрешается наблюдать за ними? Мне что-нибудь об этом известно? Я ответил, что обучаясь в школе и университете, волей-неволей набираешься сведений относительно спортивной формы и тренировок. Тут он поведал мне, что велел садовникам виллы Колонна разбить беговую дорожку, гаревую, с барьерами, с ямой для прыжков, оборудованную навесом и насыпными наклонными поворотами. И что нам предстоит бегать по ней каждое утро. Он мечтал одолевать небывалые расстояния за небывало короткое время. Он в общих чертах изложил мне свой план: он начнет с того, что станет пробегать по миле каждое утро, каждую неделю прибавляя по полумиле. Это займет несколько лет, по прошествии которых он сможет выступить на Олимпиаде 1924 года в Париже.
В последнее время нервные центры, отвечающие у меня в мозгу за способность приходить в изумление, несколько подустали благодаря мадемуазель де Морфонтен с ее Экуменическим советом, Кардиналу с его терпимостью и мисс Грие с ее удивительной кашицей. Однако должен признаться, что их изрядно тряхнуло, когда этот хрупкий, пустоватый человечек объявил себя кандидатом в рекордсмены мира по бегу на длинные дистанции. Не без робкого умысла я принялся описывать жертвы, коих требуют честолюбивые устремления подобного рода. Я коснулся диеты и пробуждений в ранние утренние часы; он с готовностью на них согласился. Тогда я прошелся по самоограничениям, имеющим к нему более непосредственное отношение: в ответ он со все возраставшей восторженностью, почти с религиозным пылом поклялся, что готов к воздержанию какого угодно рода. Удивление, испытанное мною, свидетельствует лишь о моей неопытности. Я решил, что присутствую при великом перерождении. Я говорил себе, что Маркантонио жаждет спасения; что он ищет вовне себя силы, способные защитить его от присущей ему слабости; что он надеется с помощью спорта спастись от отчаяния.
Вернувшись на виллу, мы застали общество по-прежнему слушающим музыку. Когда мы вошли в гостиную, все взгляды обратились на нас, и я понял, что на этот раз Каббала, оставив иные занятия, озабочена лишь одним – спасением сына донны Леды.
На римской квартире меня поджидало несколько сердитых записок от мистера Перкинса из Детройта, преуспевающего промышленника. Мистер Перкинс впервые прикатил в Италию, и его обуревала решимость увидеть в ней все самое лучшее. Не существовало художественного собрания, настолько частного, чтобы он не сумел раздобыть рекомендательных писем, необходимых для посещения, равно как не нашлось и ученых, настолько занятых, чтобы мистер Перкинс не заручился их услугами в качестве чичероне; аудиенции, полученные им у Папы, были, как он выражался «супер-особенными»; раскопкам, еще закрытым для публики, приходилось сносить его разочарованные осмотры. По-видимому, кто-то из секретарей Посольства упомянул при нем о моих знакомствах среди итальянцев, ибо в записках мистер Перкинс напоминал, что я должен свести его с несколькими и непременно с настоящими. Мистер Перкинс желал увидеть, каковы они у себя дома, и ожидал, что я их ему покажу. Но только чтоб настоящие, не забудьте. Я сразу ответил ему, написав, что половина всех знакомых мне итальянцев это французы, а другая – американцы, заверив, впрочем, что как только мне удастся выделить местного жителя в чистом виде, я не премину свести с ним мистера Перкинса. К этому я добавил, что уезжаю за город, но через неделю-другую вернусь и посмотрю, чем можно ему помочь.