Сравним это с другими политическими памфлетами, которые написаны по законам утопии, — например, памфлетами Дж. Свифта. Со школьных лет нам известно, что соперничество между Лилипутией и Блефуску намекает на вражду Англии и Франции, что остроконечники и тупоконечники — это католики и протестанты, что Лангден — это анаграмма слова England, то есть Англия. Если топонимы и этнонимы Мора указывают на то, что описываемого им не существует в природе, то топонимы и этнонимы Свифта служат указателями на страны, личности и обстоятельства, реально существующие. Иными словами, памфлеты Свифта металогичны.
Вот здесь, осмелимся утверждать, и проходит водораздел между тем, что называется фантастикой, и тем, что называется «большой литературой», или «мэйнстримом». Сочетание, которое само по себе кажется достаточно невозможным: автология и «невозможный» хронотоп сотворили жанр фантастики, можно сказать, на ровном месте. Специфическая поэтика жанра заключена именно в этом: в повествовании о вещах несуществующих и невозможных с той же простой и внушающей доверие миной, с какой герой Мора по имени «знаток пустых вещей», поболтав о реальных политических делах Европы, нечувствительно переходит к делам несуществующего острова с его непознаваемой столицей, стоящей на берегах безводной реки.
Несомненно, многие фантастические тексты созданы при помощи автологии как художественного приема, но являются по сути металогичными. Однако наивное восприятие не отличает художественную автологию от наивной, непроизвольной. Фантастический текст должен включать в себя возможность наивного прочтения. Если текст ее не включает — он с неизбежностью выпадает из обоймы жанра, как то на наших глазах случилось с текстами В. Пелевина и М. Веллера. Их тексты настолько кричаще металогичны, что за фантастику они сходили разве что в советские времена, когда все необычное в литературе могло спастись только в нашем гетто. Как только исчезла необходимость прятаться в гетто — жанр и эти писатели взаимно друг друга отторгли[13].
Это произошло и с фантастикой Булгакова, и с орловским «Альтистом Даниловым», и с Честертоном, Кобо Абэ, Воннегутом, Аксеновым и многими другими.
Принятие автологии как второй жанрообразующей поэтической черты для фантастики позволяет наконец точно ответить на вопрос: почему фантастика пребывает в гетто «жанровой литературы?
Во-первых, литературная критика со времен Союза пребывает в ужасном состоянии. Это самая загнанная область литературоведения, и количество непрофессионалов в ней превышает все допустимые пределы. Критиков, подвизающихся в области фантастики и способных отличить художественную автологию от обычной, можно пересчитать по пальцам. Вместе с тем, среди критиков, особенно в эпоху постмодерна, живо убеждение, что заявленная, кричащая металогичность есть неизбежный и обязательный признак художественности. Она может быть совершенно пустой величиной, как в романах В. Сорокина, но сама по себе заявка на металогичность текста играет роль своеобразного пропуска, по которому то или иное произведение проходит в так называемую «большую литературу». Текст, который не претендует на металогичность с первых же строк, даже не предлагается к серьезному критическому рассмотрению.
Но если художественная автологичность является жанрообразующей чертой, то фантастика не может отказаться от нее и не перестать существовать как жанр. Таким образом, фантастический цех исторически обречен на ношение «жанрового» клейма, как была в свое время обречена комедия; и так будет до тех пор, пока не подвергнется пересмотру весь литературно-критический метод как таковой.
Эта ситуация усугубляется тем, что автологическая поэтика привлекает множество людей, просто неспособных создавать металогичные тексты, — так верлибр привлекает тех, кто неспособен рифмовать. Множество фантастических произведений — дети духовной нищеты и умственной лени своих авторов, для которых автология не художественный прием, а всего лишь естественный прозаизм графомана. Такие авторы легко находят своих читателей: жанровые особенности фантастики притягивают людей, не умеющих прочитывать текст иначе как по верхам. Некоторая замкнутость нашего гетто имеет для тех и других свои положительные стороны: одни без труда и в больших количествах находят продукт по своему вкусу, другие — потребителя. Ведь сами по себе методы утопии, ухронии и ускэвии легко воспроизводимы. Они как колесо: тяжело изобрести, но просто повторить, раз увидев. Ситуация в фантастике отчасти похожа на ситуацию с классическими жанрами японской поэзии: поэтические жанрообразующие черты настолько легко воспроизводимы, а круг тем настолько ограничен, что буквально провоцирует создание неисчислимого множества заурядных текстов — и вместе с тем является серьезным вызовом подлинному мастерству, которое постоянно рискует остаться нераспознанным.
Подводя итог этим размышлениям, хотелось бы найти что-то утешительное во всей этой ситуации. Поразмыслив, я нахожу утешительным сам факт сугубой хронотопичности жанра. Исследование хронотопа является одним из перспективных направлений в современном литературоведении, а это значит — однажды за исследование современной фантастики возьмутся люди, которых голым жанром нельзя будет напугать.
Очень яркой иллюстрацией к понятиям автологичности и металогичности является анекдот о психоаналитике и его дочери: «Папа, а что означает мой сон, в котором я беру в рот и курю огромную сигару? — Ну, знаешь, доченька… бывают ведь и просто сигары». Так вот, когда в книге образ является «просто сигарой» — он автологичен. А когда эта сигара означает что-то ещё — он, соответственно, металогичен.
Чтобы проверить свою теорию, я попросила своего друга — литературоведа Елену Михайлик, человека куда более начитанного, — припомнить текст, который всеми опознается как отчетливо фантастический, но напрочь исключает наивное, автологичное прочтение. Елена сходу назвала мне рассказ «Терминус» Станислава Лема — тем самым блестяще теорию подтвердив: «Терминуса» я прочитала в возрасте 11–12 лет абсолютно наивными глазами как полностью автологичный текст. Сама Елена, услышав об этом, изумилась крайне — с её точки зрения, такой подход разрушает в «Термнусе» внутреннюю логику сюжета. Профессиональная деформация мышления филолога: дело в том, что наивное прочтение не ищет в сюжете никакой логики, кроме самой примитивной, событийной.
ЯРОСЛАВ ВЕРОВ, ИГОРЬ МИНАКОВ Жертвоприношение
Как только не называли научную фантастику: литературой крылатой мечты, призванной звать молодёжь во ВТУЗы, — и чтением для второгодников; беллетристикой научного предвидения — и Золушкой на балу серьёзной словесности; научным вымыслом — и опережающим реализмом. Определений было найдено столько, что каждый теперь вправе выбрать себе любое понравившееся. Мы не станем вводить новое. Мы не будем даже говорить о том, что такое научная фантастика в нашем понимании, а интересующихся отсылаем к нашей же статье «НФ — «золотое сечение» фантастики». Мы хотим рассказать о том, что произошло с научной фантастикой на русскоязычном литературном пространстве-времени и даже о том, как это произошло. Разумеется, все нижеизложенное всего лишь наша гипотеза, и верность принципу «бритвы Оккама» не позволила бы нам умножать сущности, не возникни острая необходимость. Необходимость говорить всерьёз о том, что нас волнует. И мы надеемся, что не только нас одних.
На дворе конец пятидесятых годов прошлого века, дует холодный ветер с Невы, уютно потрескивают в печи дрова, а старинная пишущая машинка «Ундервуд» с дивно отрегулированными клавишами, выстукивает строчки будущих глав одной из самых популярных книг одного из самых популярных писателей столетия. Писатель этот ещё молод, работается ему удивительно легко, он всё ещё мыслит себя научным фантастом, и кажется, что так будет всегда. Но так ему только кажется! Ведь современная научная фантастика невыносимо скучна, она страдает дурной дидактичностью, казённым ура-патриотизмом, «фанфарным безмолвием и многомудрым безмыслием», а хочется уже чего-то другого, чего-то странного! И это другое вскоре находится.
«Наши произведения должны быть занимательными… Не бояться лёгкой сентиментальности в одном месте, грубого авантюризма в другом, небольшого философствования в третьем, любовного бесстыдства в четвёртом и т. д., такая смесь жанров должна придать вещи ещё больший привкус необычайного. А разве необычайное — не наша основная тема?..» Законный вопрос! И в дальнейшем мы постараемся показать, что ответ на него не так уж и прост, но сейчас мы не об этом. А о том, что найденый нашим героем метод и впрямь весьма соблазнителен. Долой классическое триединство времени-места-действия! Даёшь смешение жанров! Уж не знаем, догадывался ли тогда наш герой, что открыл секрет Полишинеля, что на Западе уже многие фантасты работают в этом направлении, не суть дела. Для отечественной фантастики тех лет, получившей название «фантастики ближнего прицела», такой подход был, без сомнения, нов и свеж и давал массу возможностей.
И талантливое перо братьев Стругацких, а речь идёт, разумеется, именно об этом, едином в двух лицах писателе, использовало новые возможности на всю катушку! Десятки ярких, остроумных книг, сотни персонажей, которые стали «родственниками и знакомыми» читателей нескольких поколений, фразы, ушедшие в народ, культовые кинофильмы, снятые по мотивам, а потом и компьютерные игры, завоевавшие сердца неисчислимого множества поклонников этого вида досуга. Мы уж не говорим о тех, кто вслед за Стругацкими пошёл в фантастику, ибо сами принадлежим к их числу. Победа самого передового метода отражения действительности? Безусловно! Поражение так называемой «фантастики ближнего прицела»? Не просто поражение, а полная и безоговорочная капитуляция!
Однако, как водится, вместе с грязной водой выплеснули и ребёнка! На первый взгляд, сокрушительному разгрому подверглись «специалисты-недоучки, до изумления ограниченные узкой полоской технических подробностей основной темы…», но уж кем-кем, а недоучками тогдашних фантастов не назовёшь. Ведь речь идёт об авторах научно-фантастических книг, увидевших свет в 1957 году. Перечислим названия: «Астронавты», «Аргонавты Вселенной», «Прохождение Немезиды», «Планетный гость», «Звёздный человек». Лем, Владко, Гуревич, Мартынов, Полещук — очень разные писатели с очень разной судьбой. Кто-то стал лишь фактом истории литературы, кто-то писателем с мировым именем. Но, может быть, другие фантасты тех лет были «специалистами-недоучками»? Так нет же! Например, Александр Казанцев окончил Томский технологический институт, работал во ВНИИ электромеханики, Николай Плавильщиков был энтомологом, крупнейшим в мире специалистом по систематике и фаунистике жуков-усачей, Владимир Обручев — известным палеонтологом, Иван Ефремов — одним из первооткрывателей пермской фауны. Ну, тогда может быть, они были совершенно беспомощны, как писатели?
«Яркие кружочки пестрели в траве и на листьях пальм: солнечные лучи пробивались сквозь вырезные листья фиговых деревьев. Кусты были покрыты жёлтыми цветами. […] Дул ветерок, шевелились листья, и золотые кружки прыгали по траве, а жёлтые цветы качались. […] Он топтал разноцветные листья бегоний и сбивал их плоские розовые цветы. Царапал руки о колючие кусты. Путался в лианах. Наталкивался на деревья и сшибал со стволов целые корзины орхидей — фиолетово-зелёных, пурпуровых и ярко-белых». Это фрагменты из повести Н. Плавильщикова «Недостающее звено», впервые увидевшей свет в январе 1945 года. Может быть, сказано довольно безыскусно, но отнюдь не беспомощно в литературном смысле.
Разумеется, среди адептов «ближнего прицела» встречались и «недоучки», и «беспомощные», но, тем не менее, при ближайшем рассмотрении целостная картина беспросветно серой, унылой советской литературной фантастики «достругацковского» периода уже не выглядит столь безнадёжной. Интересующихся подробностями отсылаем к серии очерков Антона Первушина «10 мифов о советской фантастике», мы же возвращаемся к нашим героям. Итак, рецепт найден и апробирован. Сначала робко, а затем все смелее и смелее Стругацкие отходят от обязательного требования наукообразности.
Настоящий перелом происходит в 1962-м, когда после кратковременного, но тяжёлого творческого кризиса, случившегося с писателями в процессе работы над повестью «Попытка к бегству», они вдруг «ощутили всю сладость и волшебную силу ОТКАЗА ОТ ОБЪЯСНЕНИЙ. Любых объяснений — научно-фантастических, логических, чисто научных и даже псевдонаучных…». Речь идёт, разумеется, о знаменитом сюжетном кульбите, когда один из персонажей ПКБ, Саул Репнин, необъяснимым и необъяснённым образом совершает два путешествия во времени, «туда и обратно».
Рискнём предположить, что гораздо увлекательнее было бы посмотреть, как поведёт себя прошедший ад войны и концлагеря Саул в стерильном и безобидном мире будущего. Так ли уж ему там всё понравилось бы? Праздное воображение подсказывает нам, что подобный эксперимент Стругацкие могли бы провести в рассказе «Дорожный знак», который на веки вечные утвердился в качестве пролога к повести «Трудно быть богом». Шагают, значит, ребятки по анизотропному шоссе, а навстречу им выходит дурно пахнущий оборванец со «шмайсером». А у ребяток тоже ствол имеется и парочка арбалетов в придачу… Но это в сторону, сейчас нам гораздо интереснее досмотреть другой фильм из альтернативной истории литературы (в отличие от альтернативной истории вообще, не нарушающей никаких законов природы), который рассказывает о повести «Попытка к бегству».
Приём сработал, и Стругацкие сделали для себя ещё один важный вывод: «Можно нарушать любые законы — литературные и реальной жизни, отказываться от всякой логики и разрушать достоверность, действовать наперекор всему и всем мыслимым-немыслимым предписаниям и правилам, если только в результате достигается главная цель: в читателе вспыхивает готовность к сопереживанию — и чем сильнее эта готовность, тем большие нарушения и разрушения позволяется совершать автору». Казалось, отныне писатели начнут сеять разрушение и хаос в стройных рядах литературных и человеческих законов, гнушаться достоверностью и логикой, не говоря уже о научности, но в других произведениях Стругацкие не спешили расстаться с этим тяжким наследием прошлого. И правильно делали, потому что подобные кульбиты никому нельзя совершать безнаказанно.
Попробуйте мысленно удалить беглеца Саула из повествования, и вы увидите, что ничего страшного не произойдёт. Останется увлекательная повесть о приключениях двух земных парней на далёкой планете. И смысла в ней меньше не станет, а трагизма, наоборот, прибавится. Ведь ничего не понимающих в феодальных отношениях землян полуденного XXII столетия, скорее всего, перебили бы, как кроликов. Но, по крайней мере, у повести был бы финал, которого в осуществившемся варианте почти нет. Даже открытого. Ну, полетали, ну, поистерили, ну, постреляли. Таинственный незнакомец со скорчером, запугав парней своей первобытной жестокостью, опять сбежал, отделавшись невнятной запиской, которую понимай, как хочешь. И, кстати, какое такое «своё» дело собирался доделывать советский офицер Репнин в советском же концлагере? Как бы там ни было, повесть не удалась. Не исключено, что сами Стругацкие это тоже почувствовали: не напрасно же они дали имя Антон персонажу другой повести, вышедшей годом позже? Историк должен был доделать то, что не удалось звёздолётчику, — стать настоящим героем и поквитаться с тёмным прошлым.
Выходит, приём «отказа от объяснений» отнюдь не идеален? Вынимая из сюжетообразующей фабулы стержень логического хотя бы обоснования, авторы рискуют превратить своё произведение в худшем случае в туманно-философское чтиво, о смысле и художественной цели которого можно только догадываться, а в лучшем — в притчу! Разумеется, мы не против притчи, как литературной разновидности, но при всей философической глубине она имеет существенный недостаток — одномерность. Притча призвана ярко проиллюстрировать лишь одну, хотя и весьма важную мысль. Вспомните, что поведал своим ученикам Христос о Блудном сыне и зачем он это сделал! Но произошло ли подобное превращение в случае с «Попыткой к бегству»? На наш взгляд, — нет! Скорее, повесть обратилась в плакат: «Что ты сделал для грядущего торжества коммунизма?!».
К сожалению, нечто похожее случилось ещё с несколькими произведениями Стругацких, и, как ни странно, — с «Улиткой на склоне». Но прежде, чем начинать разговор об этой, во многих смыслах, центральной вещи в творческой эволюции АБС, приведём доказательство от противного. Повесть «За миллиард лет до конца света», увидевшая свет в 1974-м, по мнению многих, и мы с этим мнением согласны, — лучшее произведение братьев Стругацких. В немалой степени своим успехом оно обязано концепции Гомеостатического Мироздания — некого закона природы, ограничивающего познавательную экспансию Разума. Проведём тот же эксперимент, что и с «Попыткой…» — вынем ГМ из фабулы ЗМЛДКС и увидим, что последствия — катастрофические! Повесть практически исчезла. Замена же Гомеостатического Мироздания на, скажем, Контору Глубокого Бурения превратит эту незаурядную вещь в очередной опус об ужасах тоталитаризма, т. е. низведёт вечное до сиюминутного, вселенское до едва ли не бытового. Выходит, что научно-фантастическое допущение обладает вполне самостоятельной литературной ценностью, а именно помогает авторам задавать себе и читателю вопросы онтологического масштаба, не утрачивая при этом ни художественности, ни увлекательности, ни внутренней цельности.
Так что же, собственно, произошло с «Улиткой на склоне»? Известно, что в первоначальном своем воплощении история о тихо ползущей улитке была научно-фантастической повестью из «полуденного» цикла. Повесть называлась «Беспокойство» и была опубликована только в конце 80-х годов. В этом варианте на краю обрыва сидит не Перец, а Горбовский. И дело происходит не в неком абстрактном мире, а на планете Пандора, в одном из самых загадочных фантастических миров, созданных Стругацкими. В отличие от Переца, Горбовский не слишком рвётся в Лес — чего он там не видел в этих пандорианских джунглях?! Для Горбовского Лес — это не столько символ непредсказуемого будущего, сколько источник непредставимой опасности для слишком заигравшегося с природой человечества. Да, именно так: не символ, а источник! За символом «душка Леонид Андреевич» не попёрся бы за тридевять Земель. Лес на Пандоре, в представлении Горбовского, это то место, где «хомо луденс» (хотя сам термин появляется гораздо позже — в романе «Волны гасят ветер») рискует свернуть себе шею. «Разве вы не видите, что все они стали как дети? Разве вам не хочется возвести ограду вдоль пропасти, возле которой они играют?»