Голубая звезда - Зайцев Борис Константинович 7 стр.


- Как зачем? А захочу играть? Вот, младенца этого обучу этому ремеслу.- Она кивнула на Христофорова и захохотала.- Лена,- крикнула она горничной,- скорее ужинать! Сейчас, переоденусь только. Одна минута.

И она выбежала, на своих коротковатых, резвых ногах.

- Фанни живой человек,- сказала Анна Дмитриевна,- неунывающий. В клубе ночами в карты дуется, поспит часа два, и как рукой сняло, опять весела, в кафе, в концерт, куда угодно.

Когда их позвали в столовую, Фанни в капоте, заложив ногу на ногу, сидела у телефона. Она заканчивала отчет о спектакле.

- Успех - да, средний, но да. Adagio прямо понравилось. В общем, это, конечно, серединка... понимаете, дорогая моя... От настоящего, большого искусства, как у вас, ну...- бесконечность.

Фанни кормила их недурным ужином. Не обманула и насчет вина. Была в очень живом настроении и рассказывала о студенческих сходках 1905 года. "Товарищи,-- кричала она и хохотала простодушно,- не напирайте, товарищ Феня родит!" "Товарищи, не курите, ничего не слышно!" Затем изображала еврейские анекдоты, с хорошим выговором.

Анна Дмитриевна пила довольно много. Фанни подливала. Ее собственные, подкрашенные глаза блестели.

- - Пей,- говорила она, - вино мне подарили, не жаль. А тебе надо встряхнуться. Ты мне не н'дравишься последнее время. Не н'дравишься,- язык ее склонен был заплетаться.- Плюнь, выпьем.

После ужина перешли в будуар. Затопили камин. Фанни принялась полировать себе ногти.

- Алексей Петрович, милый вы человек,- вдруг сказала Анна Дмитриевна, взяла его за руки ч припала на плечо горячим лбом,- что же делать? как существовать? Ангел, мне вся я не н'дравлюсь, с головы до пят, все МБ! развращенные, тяжелые, измученные... На вас взгляну, кажется: он знает! Он один чистый и настоящий...

Христофоров смутился.

- Почему же я...

Если вы такой, - продолжала Анна Дмитриевна,- -то должны знать, как и что... где истина.

363

- Об истине,- ответил он, не сразу,- я много думал. И о том, как жить. Но ведь это очень длинный разговор... и притом, мои мысли никак нельзя назвать... объективными, что ли. Может быть, только для меня они и хороши.

Анна Дмитриевна глядела на танцующее, золотое пламя в камине.

- Все-таки скажите ваш устой, ваше главное... понимаете,- я же не умею выражаться. Христофоров улыбнулся.

- Вот и история... Мы были в балете, пили шампанское, смеялись, и вдруг дело дошло до устоев. Анна Дмитриевна вспыхнула.

- Смешно? Считаете меня за вздорную бабу?

- Нисколько,- тихо и серьезно ответил Христофоров.- Я хочу только сказать, что многое сплетается в жизни причудливо. К вам, Анна Дмитриевна, я отношусь с симпатией. Многое родственно мне, думаю, в вашей душе. Поэтому, именно лишь поэтому, я скажу вам один свой устой, как вы выражаетесь.

Христофоров помолчал.

- Мне почему-то приходит сейчас в голову одно... О бедности и богатстве. Об этом учил Христос. Его великий ученик, св. Франциск Ассизский, прямо говорил о добродетели, мимо которой не должен проходить человек: sancta povertade, святая бедность. Все, что я видел в жизни, все подтверждает это. Воля к богатству есть воля к тяжести. Истинно свободен лишь беззаботный, вы понимаете, лишенный связей дух. Вот почему я не из демократов. Да и богачи мне чужды.

Он улыбнулся.

- Я не люблю множества, середины, посредственности. Нет ничего в мире выше христианства. Может быть, я не совсем его так понимаю. Но для меня это аристократическая религия, хотя Христос и обращался к массе. Моя партия - аристократических нищих.

- Фанни,- сказала Анна Дмитриевна,- слышишь? "Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели богатому войти в Царствие Небесное"! Это про нас с тобой.

- Давно известно,- ответила Фанни, зевнув,- и не в моем духе. Богатство есть изящная оправа жизни. Ведь и вы не отказываетесь от моего шампанского.

- Шампанского! Нет, это в высшем смысле, ты не понимаешь. Меня твое шампанское не зальет, если тут у меня болит, здесь, в сердце!

- Оставь, пожалуйста. Эти сердечные томления надо бросить для неврастеников, а самим жить, пока молоды. Ведь и Алексей Петрович же жизнь ценит.

Христофоров подтвердил. Только добавил, что бедность вовсе не мешает любить жизнь, а, быть может, делает эту любовь чище

364

и бескорыстнее. Анна Дмитриевна резко стала на сторону Христофорова. Точно ее это облегчало.

- Ну и отлично,- сказала в третьем часу Фанни,- продавай свой особняк, раздай деньги бедным и поступай на службу в городскую управу.

Все засмеялись. Так как было поздно, Фанни предложила ночевать у себя. Христофоров сперва стеснялся. Но простой и искренний тон Фанни убедил его. Ему накрыли в дальней комнате, на громадной постели - роскошном детище Louis XV'.

- Вот и спите здесь, поклонник Франциска Ассизского,- сказала Фанни, прощаясь.- Вы увидите, что это гораздо лучше, чем на соломе, в холодной хижине.

Когда она ушла, Христофоров, раздеваясь, с улыбкой, смотрел на резных, красного дерева амуров, натягивавших в него свои луки. Ему вдруг представилось, что вполне за св. Франциском он идти все же не может. Погасив свет, он лежал в темноте, на чистых простынях мягкой постели. "Все-таки,думал он,- слишком я люблю земное". Он долго не мог заснуть. Вспоминался сегодняшний вечер, балет, Анна Дмитриевна, неожиданный ужин, разговор, странное пристанище на ночь. Так и вся жизнь, от случая к случаю, от волны к волне, под всегдашним покровом голубоватой мечтательности. Ему вдруг вспомнилось, как у памятника Гоголю Машура с полными слез глазами сказала, что любит одного Антона. Он вздохнул. Нежная, мучительная грусть пронзила его сердце. Отчего до сих пор, до тридцати лет,- он один? Милые женские облики, к которым он склонялся...- и с некоторой ступени, как сны, они уходили. "А Машура?"

"Одиночество,- говорил другой голос.- Святое или не святое - но одиночество".

Он засыпал.

XI

Довольно долго после встречи с Антоном осенью Машура считала, что ее сердечные дела прочны. Антон был так кроток, предан, такое обожание выдавали его небольшие глаза, какое бывает у людей самолюбивых и уединенных. И Машуре с ним казалось легко. "Этот не выдаст,- думала она.- Весь действительно мой". Она улыбалась. Но незаметно - в сердце оставалась царапина недоговоренное слово, мысль невысказанная.

Раз в разговоре, при ней, Наталья Григорьевна назвала одного знакомого, служившего в банке:

- Отличный человек. Типа, знаете ли, семьянина, абсолютного мужа.

Она даже засмеялась, довольная, что нашла слово.

- Именно, это абсолютный муж.

Людовик XV (франц.).

Хотя к Антону эти слова не относились, все же Машуре, почему-то, были неприятны. "Какие глупости,- говорила она себе.- Разве Антон в чем-нибудь похож на этого банковского чиновника? Абсолютный муж!" Но и самой ей казалось странным, что об Антоне она мало думает. Когда он приходит, это приятно, даже ей скучно, если его нет. Все же... Не совсем то.

Однажды, возвращаясь с ним по переулку, морозной ночью, Машура вдруг спросила:

-- Это какая звезда?

Антон поднял голову, посмотрел, ответил:

- Не знаю.

- Да, ты не любишь...

Машура не договорила, но почему-то смутилась, ей стало даже немного неприятно. Антон тоже почувствовал это.

- Не все ли равно, как называется эта или та звезда? - сказал он недовольно.- Кому от этого польза?

"Не польза, а хочу, чтобы знал",- подумала Машура, но ничего не сказала. А час спустя, раздеваясь и ложась спать, с улыбкой и каким-то острым трепетом вспомнила ту ночь, под Звенигородом, когда они стояли с Христофоровым в парке, у калитки, и рассматривали звезду Вегу. "Почему он назвал ее тогда своей звездой? Так ведь и не сказал. Ах, странный человек, Алексеи Петрович!"

Через несколько дней, незадолго до Рождества, Машура медленно шла утром к Знаменке. Из Александровского училища шеренгой выходили юнкера с папками, строились, зябко подрагивая ногами, собираясь в Дорогомилово, на съемку. Машура обогнула угол каменного их здания и мимо Знаменской церкви, глядящей в окна мерзнущих юнкеров, направилась в переулок. Было тихо, слегка туманно. Галки орали на деревьях. Со двора училища свозили снег: медленно брел старенький артиллерийский генерал, подняв воротник, шмурыгая закованными калошами. Машура взяла налево в ворота, к роскошному особняку, где за зеркальными стеклами жили картины. Ей казалось, что этот день как-то особенно чист и мил, что он таит то нежно-интересное и изящное, что и есть прелесть жизни. И она с сочувствием смотрела на галок, на запушенные снегом деревья, на проезжавшего рысцой московского извозчика в синем кафтане с красным кушаком.

Теплом, светом пахнуло на нее в вестибюле, где раздевались какие-то барышни. Сверху спускался молодой человек в блузе, с длинными волосами а 1а Теофиль Готье, с курчавой бородкой: вне сомнения, будущий Ван Гог.

По залам бродили посетители трек сортов: снова ХУДОЖНИКИ, снова барышни и скромные стада "экскурсантов, покорно внимавших объяснениям. Машура ходила довольно долго. Ей нравилось, что она одна, вне давления вкусов; она внимательно рассматривала туманно- дымный Лондон, ярко-цветного .Матисса, от которого гостиная становилась светлее, желтую пестроту Ван Гога, примитив Гогена. В одном углу, перед арлекином Сезанна, седой старик

в пенсне, с московским выговором, говорил группе окружавших:

- Сезанна-с, это после всего прочего, как, например, господина Монэ, все равно что после сахара а-ржаной хлебец-с...

Тут Машура вдруг почувствовала, что краснеет: к ней под- ходил Христофоров, слегка покручивая ус. Он тоже покраснел, неизвестно почему. Машуре стало на себя досадно. "Да что он мне, правда?" Она холодно подала ему руку.

- А я,- сказал он смущенно,- все собираюсь к вам зайти.

- Разве это так трудно? - сказала Машура. Что-то кольнуло ей в сердце. Почти неприятно было, что его встретила - или казалось, что неприятно.

- Меня стесняет, что у вас всегда народ, гости...

"Вы предпочитаете tete a tete1, как в Звенигороде,- подумала Машура.Чтобы загадочно смотреть и вздыхать!"

Пройдя еще две залы, попали они в комнату Пикассо, сплошь занятую его картинами, где из ромбов и треугольников слагались лица, туловища, группы.

Старик - предводитель экскурсантов, снял пенсне и, помахивая им, говорил:

- Моя последняя любовь, да, Пикассо-с... Когда его в Париже мне показывали, так я думал - или все с ума сошли, или я одурел. Так глаза и рвет, как ножичком чикает-с. Или по битому стеклу босиком гуляешь...

Экскурсанты весело загудели. Старик, видимо не впервые говоривший это и знавший свои эффекты, выждал и продолжал:

- Но теперь-с, ничего-с... Даже напротив, мне после битого стекла все мармеладом остальное кажется... Так что и этот портретец,- он указал на груду набегавших друг на друга треугольников, от которых, правда, рябило в глазах,- этот портретец я считаю почище Моны Лизы-с, знаменитого Леонардо.

- А правда,- спросил кто-то неуверенно,- что Пикассо этот сошел с ума?

Машура вздохнула.

- Может быть, я ничего не понимаю,- сказала она Христофорову,- но от этих штук у меня болит голова.

- Пойдемте,- сказал Христофоров,- тут очень душно. Его голубые, обычно ясные глаза правда казались сейчас утомленными.

Спустившись, выйдя на улицу, Христофоров вздохнул.

- Нет, не принимаю я Пикассо. Бог с ним. Вот этот серенький день, снег, Москву, церковь Знамения - принимаю, люблю, а треугольники - Бог с ними.

Он глядел на Машуру открыто. Почти восторг светился теперь в его глазах.

- Я вас принимаю и люблю,- вдруг сказал он. Это вышло так неожиданно, что Машура засмеялась.

С глазу на глаз, наедине (франц.}. 367

- Это почему ж?

Они остановились на тротуаре Знаменского переулка.

- Вас потому,- сказал он просто и убежденно,- что вы лучше, еще лучше Москвы и церкви Знамения. Вы очень хороши,- повторил он еще убедительней и взял ее за руку так ясно, будто бесспорно она ему принадлежала.

Машура смутилась и смеялась. Но ее холодность вся сбежала. Она не знала, что сказать.

- Ну, идем... Ну, эта церковь, и объяснения на улице... Я прямо не знаю... Вы, какой странный, Алексей Петрович.

На углу Поварской и Арбата, прощаясь с ней, он поцеловал ей руку и сказал, глядя голубыми глазами:

- Отчего вы ко мне никогда не зайдете? Мне иногда кажется, что вы на меня сердитесь... Но, право, не за что. Кому-кому,- прибавил он,- но не вам.

Машура кивнула приветливо и сказала, что зайдет.

Она шла по Поварской, слегка шмурыгая ботиками. Что-то веселое и острое владело ею. "Ну, каков, Алексей Петрович! Вы очень хороши, лучше Москвы и церкви Знамения!" Она улыбнулась.

Дома все было как обычно. В зале стояла елка, которую Наталья Григорьевна готовила ко второму дню Рождества, для детей и взрослых. Пахло свежей хвоей, серебряные рыбки болтались на ветвях. Машура поднялась к себе наверх. В комнатах ее тепло, светло и чисто, все на своих местах, уютно и культурно. Она молода, все интересно, неплохо... Машура села в кресло, заложила руки за голову, потянулась. В глазах прошли цветные круги. "Ах, все бы хорошо, отлично, если б... Господи, что же это такое? А? -Стало жутко почему-то, даже страшно.- Что же, я врала Антону? Ну зачем, зачем?..-Острое чувство тревоги и тоски наполнило ее.- Почему все так выходит? Разве я..." Все смешалось в ней, то ясное, утреннее ушло и сменилось сумбуром. Кто такой Христофоров? Как он к ней относится? Что значат его отрывочные, то восторженные, то непонятные слова? Может быть, все это - одна игра? И как же с Антоном? На нее нашли сомнения, колебания. Она расстроилась. Даже слезы выступили на глазах.

Завтракала она хмурая, в сумерках села к роялю, разбирая вещицу Скрябина, которую слышала в концерте. Но там было одно, здесь же выходило по-другому.

Пришел Антон. Слегка сутулясь, как обычно, он подал ей холодную с мороза руку и сказал:

- Это Шопен? Помню, слышал. Только ты замедляешь темп.

- Вовсе не Шопен,- сухо ответила Машура. "Он уверен, что все знает, и музыку, и искусство,- подумала она недружелюбно,- удивительное самомнение!"

- Да, значит, я ошибся,- сказал Антон, покраснев,- во всяком случае, темп ты чрезмерно замедляешь. Машура взглянула на него.

- Я просто плохо читаю ноты.

Он ничего не ответил, но чувствовалось, что остался недоволен.

- Я была нынче в галерее,- сказала Машура, кончив и обернувшись к нему.

- Не знал. Я бы тоже пошел. Отчего ты мне не сказала?

- Просто встала утром и решила, что пойду. В пять часов они пили чай одни - Наталья Григорьевна уезжала в комитет детских приютов, где работала. Отрезая себе кусок soupe anglaise', Антон сказал, что, по его мнению, все эти кубисты, футуристы, Пикассо - просто чепуха, и смотреть их ходят те, кому нечего делать. Машура возразила, что Пикассо вовсе не чепуха, что в галерею ходит много художников и понимающих в искусстве. Например, там встретила она Христофорова.

- Христофоров понимает столько же в живописи, сколько Наталья Григорьевна в литературе,- вспыхнув, ответил Антон. Машура рассердилась.

- Мама в десять раз образованнее тебя, а ругать моих знакомых - твоя обычная манера.

Антон заволновался. Он ответил, что в этом доме ему давно тесно и душно; что, если бы не любовь к Машуре, он бы здесь никогда не бывал, ибо ненавидит барство, весь барственный склад, и действительно не любит их знакомых.

В его тоне было задевающее. Машура обиделась, ушла наверх. Но Антон погружался в то состояние нервного возбуждения, когда нельзя остановиться на полуслове; когда нужно говорить, изводить, чтобы потом в слезах и поцелуях помириться, или же резко разойтись. В ее комнате стал он доказывать, что неуверен, любит ли она его по-настоящему, и, во всяком случае, если любит, то очень странно.

Машура сказала, что ничего странного нет, если она случайно встретила Христофорова. Разговор был длинный, тяжелый. Антон накалялся и к концу заявил, что теперь он видит,- во всяком случае, Машура дитя своего общества, которое ему ненавистно и где, видимо, иные понятия о любви, чем у него. Тогда она сказала, что Христофоров звал ее к себе и что она пойдет.

- Это гадость, понимаешь, мерзость! - закричал Антон.- Ты делаешь это нарочно, чтобы меня злить.

Он ушел взбешенный, хлопнув дверью. Машура плакала в этот вечер, но какое-то упрямство все сильнее овладевало ею. "Захочу,- твердила она себе, лежа в темноте, в слезах, на кушетке,- и пойду. Никто мне не смеет запрещать".

Вернувшись домой, Наталья Григорьевна осталась недовольна. По одному виду Машуры и тому, что был Антон, она поняла, в чем дело. Эти сердечные столкновения весьма ей не нравились.

Ломтик хлеба, залитый бульоном (франц.). 369

Со своим покойным мужем она прожила порядочно, как надлежит культурным людям, без всяких слез и сумасбродств. И считала, что так и надо.

На другой день с утра заставила Машуру заниматься елкой, распределять подарки, посылала прикупить чего нужно - то к Сиу, то к Эйнем. Машура машинально исполняла; в этих мелких делах чувствовала она себя легче.

Как в хорошем, старом доме. Рождество у Вернадских проходило по точному ритуалу: на первый день являлись священники, пели "Рождество Твое, Христе Боже наш": Наталья Григорьевна кормила их окороком, угощала наливками, мадерами и теми неопределенно-любезными разговорами, какие обычно ведутся в таких случаях. Она не была поклонницей этих vieux religieux', но считала, что обряды исполнять следует, ибо они - часть культурной основы общежития.

Потом приезжали с бесконечными визитами разные дамы, какие-то старики, подкатывали лицеисты в треуголках, шаркали, целовали ручку и ели торты. Весь день приходили поздравлять с черного хода. Наталья Григорьевна заранее наменивала мелочи.

В этом году все протекало в обычном роде; как обычно, Машура очень устала к концу первого дня. Как всегда, много было народу и детей на второй день, на елке; было так же парадно и скучновато, как полагается на елках взрослых. Профессор, друг Ковалевского, длинно рассказывал, глотая кофе, что обычай празднования Рождества восходит к глубокой древности, дохристианской. Его прообраз можно найти в римских Сатурналиях, где так же дарили друг другу свечи, орехи, игрушки.

Антон не пришел; он не явился и на следующий день, и не звонил. Подошел Новый год. Машура чокнулась шампанским с матерью, а Антона будто и не было. "Что-то будет в этом году!" - думала она, засыпая после встречи. Чувствовала себя одиноко, то хотелось плакать, то, напротив, сердце останавливалось в истоме и нежности.

Назад Дальше