Рассказы.Том 3 - Андрей Платонов 11 стр.


Ночью Нефед Степанович задремал в кухне на сундуке. Его уже шесть дней не вызывали в депо: он полагал, что в сегодняшнюю ночь ему не миновать поездки, и ожидал шагов вызывальщика на лестнице.

В час ночи в кухню вошла Фрося со сложенным листом бумаги в руке.

— Папа!

— Ты что, дочка? — Старик спал слабо и чутко.

— Отнеси телеграмму на почту, а то я устала.

— А вдруг я уйду, а вызывалыцик придет? — испугался отец.

— Обождет, — сказала Фрося. — Ты ведь недолго будешь ходить… Только ты сам не читай телеграмму, а отдай ее там в окошко.

— Не буду, — обещал старик. — А ты же письмо писала, давай заодно отнесу.

— Тебя не касается, что я писала… У тебя деньги есть?

У отца деньги были; он взял телеграмму и отправился. В почтово-телеграфной конторе старик прочитал телеграмму: мало ли что, решил он, может, дочка заблуждение пишет, надо поглядеть.

Телеграмма назначалась Федору на Дальний Восток: «Выезжай первым поездом твоя жена дочь Фрося умирает при смерти осложнение дыхательных путей отец Нефед Евстафьев».

«Их дело молодое!» — подумал Нефед Степанович и отдал телеграмму в приемное окно.

— А я ведь видела сегодня Фросю! — сказала телеграфная служащая. — Неужели она заболела?

— Стало быть, так, — объяснил машинист.

Утром Фрося велела отцу опять идти на почту — отнести ее заявление, что она добровольно увольняется с работы вследствие болезненного состояния здоровья. Старик пошел опять, ему все равно в депо хотелось идти.

Фрося принялась чинить белье, штопать носки, мыть полы и убирать квартиру и никуда не ходила из дому.

Через двое суток пришел ответ молнией: «Выезжаю беспокоюсь мучаюсь не хороните без меня Федор».

Фрося точно сосчитала время приезда мужа, и на седьмой день после получения телеграммы она ходила по перрону вокзала, дрожащая и веселая. С востока без опоздания прибыл транссибирский экспресс. Отец Фроси находился тут же на перроне, но держался в отдалении от дочери, чтобы не мешать ее настроению.

Механик экспресса подвел поезд к станции с роскошной скоростью и мягко, нежно посадил состав на тормоза. Нефед Степанович, наблюдая эту вещь, немного прослезился, позабыв даже, зачем он сюда пришел.

Из поезда на этой станции вышел только один пассажир. Он был в шляпе, в длинном синем плаще, запавшие глаза его блестели от внимания. К нему побежала женщина.

— Фро! — сказал пассажир и бросил чемодан на перрон.

Отец потом поднял этот чемодан и понес его следом за дочерью и зятем.

На полдороге дочь обернулась к отцу:

— Папа, ступай в депо, попроси, чтобы тебе поездку дали, — тебе ведь скучно все время дома сидеть…

— Скучно, — согласился старик, — сейчас пойду. Возьми у меня чемодан. Зять глядел на старого машиниста.

— Здравствуйте, Нефед Степанович!

— Здравствуй, Федя. С приездом.

— Спасибо, Нефед Степанович…

Молодой человек хотел еще что-то сказать, но старик передал чемодан Фросе и ушел в сторону, в депо.

— Милый, я всю квартиру прибрала, — говорила Фрося. — Я не умирала.

— Я догадался в поезде, что ты не умираешь, — отвечал муж. — Я верил твоей телеграмме недолго…

— А почему же ты тогда приехал? — удивилась Фрося.

— Я люблю тебя, я соскучился, — грустно сказал Федор.

Фрося опечалилась.

— Я боюсь, что ты меня разлюбишь когда-нибудь, и тогда я вправду умру…

Федор поцеловал ее сбоку в щеку.

— Если умрешь, ты тогда всех забудешь, и меня, — сказал он.

Фрося оправилась от горя.

— Нет, умирать неинтересно. Это пассивность.

— Конечно, пассивность, — улыбнулся Федор; он любил ее высокие, ученые слова. Раньше Фро даже специально просила, чтобы он научил ее умным фразам, и он написал ей целую тетрадь умных и пустых слов: «Кто сказал «а», должен говорить «б», «Камень, положенный во главу угла», «Если это так, а именно так», — и тому подобное. Но Фро сама догадалась про обман. Она спросила его: «А зачем после буквы «а» обязательно говорить «б», а если не надо и я не хочу?»

Дома они сразу легли отдыхать и уснули. Часа через три постучал отец. Фрося открыла ему и подождала, пока старик наложил в железный сундучок харчей и снова ушел. Его, наверно, назначили в рейс. Фрося закрыла дверь и опять легла спать.

Проснулись они уже ночью. Они поговорили немного, потом Федор обнял Фро, и они умолкли до утра.

На следующий день Фрося быстро приготовила обед, накормила мужа и сама поела. Она делала сейчас все кое-как, нечисто, невкусно, но им обоим было все равно, что есть и что пить, лишь бы не терять на материальную, постороннюю нужду время своей любви.

Фрося рассказывала Федору о том, что она теперь начнет хорошо и прилежно учиться, будет много знать, будет трудиться, чтобы в стране жилось всем людям еще лучше.

Федор слушал Фро, затем подробно объяснял ей свои мысли и проекты — о передаче силовой энергии без проводов, посредством ионизированного воздуха, об увеличении прочности всех металлов через обработку их ультразвуковыми волнами, о стратосфере на высоте в сто километров, где есть особые световые тепловые и электрические условия, способные обеспечить вечную жизнь человеку, — поэтому мечта древнего мира о небе теперь может быть исполнена, — и многое другое обещал обдумать и сделать Федор ради Фроси и заодно ради всех остальных людей.

Фрося слушала мужа в блаженстве, приоткрыв уже усталый рот. Наговорившись, они обнимались, — они хотели быть счастливыми немедленно, теперь же, раньше, чем их будущий усердный труд даст результаты для личного и всеобщего счастья. Ни одно сердце не терпит отлагательства, оно болит, оно точно ничему не верит. Заспав утомление от мысли, беседы и наслаждения, они просыпались снова свежими, готовые к повторению жизни. Фрося хотела, чтобы у нее народились дети, она их будет воспитывать, они вырастут и доделают дело своего отца, дело коммунизма и науки. Федор в страсти воображения шептал Фросе слова о таинственных силах природы, которые дадут богатство человечеству, о коренном изменении жалкой души человека. Затем они целовались, ласкали друг друга, и благородная мечта их превращалась в наслаждение, точно сразу же осуществляясь.

По вечерам Фрося выходила из дому ненадолго и закупала продовольствие для себя и мужа; у них обоих все время увеличивался теперь аппетит. Они прожили, не разлучаясь, уже четверо суток. Отец до сих пор еще не возвратился из поездки: наверно, опять повел далеко холодный паровоз.

Еще через два дня Фрося сказала Федору, что вот они еще побудут так вместе немножко, а потом надо за дело и за жизнь приниматься.

— Завтра же или послезавтра мы начнем с тобою жить по-настоящему! — говорил Федор и обнимал Фро.

— Послезавтра! — шепотом соглашалась Фро.

На восьмой день Федор проснулся печальным.

— Фро! Пойдем трудиться, пойдем жить, как нужно… Тебе надо опять на курсы связи поступить.

— Завтра! — прошептала Фро и взяла голову мужа в свои руки.

Он улыбнулся ей и смирился.

— Когда же, Фро? — спрашивал Федор жену на следующий день.

— Скоро, скоро, — отвечала дремлющая, кроткая Фро; руки ее держали его руку, он поцеловал ее в лоб.

Однажды Фрося проснулась поздно, день давно разгорелся во дворе. Она была одна в комнате, шел, наверно, десятый или двенадцатый день ее неразлучного свидания с мужем. Фрося сразу поднялась с постели, отворила настежь окно и услышала губную гармонию, которую она совсем забыла. Гармония играла не наверху. Фрося поглядела в окно. Около сарая лежало бревно, на нем сидел босой мальчик с большой, детской головой и играл на губной музыке.

Во всей квартире было тихо и странно, Федор куда-то отлучился. Фрося вышла на кухню. Там сидел отец на табуретке и дремал, положив голову в шапке на кухонный стол. Фрося разбудила его.

— Ты когда приехал?

— А? — воскликнул старик. — Сегодня, рано утром.

— А кто тебе дверь отворил? Федор?

— Никто, — сказал отец, — она была открыта… Меня Федор на вокзале нашел, я там спал на лавке.

— А почему ты спал на вокзале, что у тебя — места нету? — рассердилась Фрося.

— А что! Я там привык, — говорил отец. — Я думал — мешать вам буду…

— Ну уж ладно, ханжа! А где Федор, когда он явится?..

Отец затруднился.

— Он не явится, — сказал старик, — он уехал…

Фро молчала перед отцом. Старик внимательно глядел на кухонную ветошку и продолжал:

— Утром курьерский был, он сел и уехал на Дальний Восток. Может, говорит, потом в Китай проберусь — неизвестно.

— А еще что он говорил? — спросила Фрося.

— Ничего, — ответил отец. — Велел мне идти к тебе домой и беречь тебя. Как, говорит, поделает все дела, так либо сюда вернется, либо тебя к себе выпишет.

— Какие дела? — узнавала Фрося.

— Не знаю, — произнес старик. — Он сказал, ты все знаешь: коммунизм, что ль, или еще что-нибудь — что получится!

— Утром курьерский был, он сел и уехал на Дальний Восток. Может, говорит, потом в Китай проберусь — неизвестно.

— А еще что он говорил? — спросила Фрося.

— Ничего, — ответил отец. — Велел мне идти к тебе домой и беречь тебя. Как, говорит, поделает все дела, так либо сюда вернется, либо тебя к себе выпишет.

— Какие дела? — узнавала Фрося.

— Не знаю, — произнес старик. — Он сказал, ты все знаешь: коммунизм, что ль, или еще что-нибудь — что получится!

Фро оставила отца. Она ушла к себе в комнату, легла животом на подоконник и стала глазеть на мальчика, как он играет на губной гармонии.

— Мальчик! — позвала она. — Иди ко мне в гости.

— Сейчас, — ответил гармонист.

Он встал с бревна, вытер свою музыку о подол рубашки и направился в дом, в гости.

Фро стояла одна среди большой комнаты, в ночной рубашке. Она улыбалась в ожидании гостя.

— Прощай, Федор!

Может быть, она глупа, может быть, ее жизнь стоит две копейки и не нужно ее любить и беречь, но зато она одна знает, как две копейки превратить в два рубля.

— Прощай, Федор! Ты вернешься ко мне, и я тебя дождусь!

В наружную дверь робко постучал маленький гость. Фрося впустила его, села перед ним на пол, взяла руки ребенка в свои руки и стала любоваться музыкантом: этот человек, наверно, и был тем человечеством, о котором Федор говорил ей милые слова.

СВЕТ ЖИЗНИ

В глубине нашей памяти сохраняются и сновидения и действительность; и спустя время уже нельзя бывает отличить, что явилось некогда вправду и что приснилось — особенно если прошли долгие годы и воспоминание уходит в детство, в далекий свет первоначальной жизни. В этой памяти детства давно минувший мир существует неизменно и бессмертно…

Росло дерево где-то на поляне, в окрестностях родины, освещенное июньским полуденным солнцем; свет неба лежал на траве, и от волнения зноя тень древесных листьев неслышно трепетала по травяной сияющей земле, словно видно было, как дышит солнечный свет.

Томительно и скучно было сидеть десятилетнему мальчику Акиму под тем деревом, но в сердце его жило само по себе, тихое, счастливое чувство, питаемое теплом земли, светом солнца, синим небом над далекими полями и воображением всего этого видимого, еще непривычного мира внутри собственной детской души, как если бы и трава росла, и свет светил, и ветер шевелился не снаружи, а в глубине тела Акима, — и ему интересно было жить за них и воображать, что думают и чего хотят ветер, солнце и трава. В детстве весь мир принадлежит ребенку, и Аким все, что видел, превращал в собственное переживание, думая про себя как про дерево, про муравья, про ветер, чтобы угадать, зачем они живут и отчего им хорошо. Мать велела ему уйти со двора гулять и не приходить до обеда, а еще лучше — до ужина, чтобы Аким не просил раньше времени есть. Аким обиделся на мать: «Я совсем к вам больше не приду, живите одни, или вернусь на старости лет, когда вы все умрете, а я один буду». У матери Акима было много детей без него, она уморилась от нужды и семейства, и она сказала сыну:

— Вот обидишь-то! Вот заплачем-то! Да уходи, куда хочешь, век тебя не видать!

И Аким ушел из дому; он любил ходить вокруг своего двора в просторных полях, в кустарниках, по склону большого оврага, заросшего березовой рощей, и каждый раз находил тайные задумчивые места, где он никогда не был. Увлеченный своим интересом и наблюдением, тихо, как дремлющий, шел в природе маленький Аким. И однажды он вышел на дальнее поле, что находилось над рекою Старая Сосна. Был летний праздник, люди ходили хороводом по полю у опушки леса; они рвали ветви с листьями, собирали цветы на межах у растущих хлебов и завивали венки. Они пели песни, держали друг друга за руки, и чужая мать, пахнущая цветами, обновками и теплым лицом, — не так, как пахла мать Акима, — чужая женщина взяла к себе Акима на руки и стала его целовать, стала с ним играть и смеяться, а потом накормила его белыми пышками. Здесь гуляла чужая деревня: в Акимовой деревне пшеницы не сеяли и белого хлеба не пекли, у них ели черный хлеб, картошку и лук. До заката солнца пробыл Аким посреди чужих людей, глядя в их незнакомые, милые лица, слушая игру на гармони и позабыв свой дом. Он сидел на обрыве земли над рекой. За той рекой, на другом берегу, лежали луга, и Акиму было видно, как там вдали, на земле и на небе, кончался день — свет скрывался в туман, в синий вечер, в большую и страшную ночь, где уже сверкают зарницы над глубокими травами, поникшими в сонной росе.

Наступило время, стало поздно, и Акиму давно было пора идти домой, но ему не хотелось, он думал совсем остаться здесь, где очутился. И одна большая, веселая и босая тетка из чужой деревни взяла Акима за руку и повела его с места, чтобы малый шел спать к своему двору. Тетка вывела Акима на межселенную межу и оставила его там, дальше он сам найдет дорогу в свою деревню. Аким и без тетки знал, что отсюда начинается земля его деревни, но ко двору не пошел. «Не пора еще», — сказал он сам себе; он не любил уходить оттуда, где ему нравилось, и оглянулся назад, на тетку. Чужая тетка бежала большими ногами обратно к своим по сырой вечерней траве. «Толстая, сытая, — подумал про эту тетку Аким. — Харчи едят… Не пойду я домой, чего я — отца с матерью не видал: увижу. Ворочусь обратно к чужим, они по своим дворам пойдут, и я с ними, они меня примут в гости, а я у них наемся белых пышек и блинов: пузо станет, как барабан, сразу вырасту, большой буду, уйду в дальний край… Нет, обожду в чужую деревню ходить, пускай они меня сначала забудут, а я сзади них пойду. А то эта тетка толстая вспомнит меня и прогонит: ты опять, скажет, здесь, иди отсюда, полуночник! — Обожду… А уж пойду к ним в гости, попрошусь дней на пять или на четыре. Пускай дома хлеба больше останется, тогда мать с отцом наедятся получше и братья с сестрами. Паньке и Дуньке, Сеньке и Фильке моя доля прибудет, и никто в нашей избе ругаться и поганить черным словом не будет».

Аким сел под зреющую постаревшую рожь и осторожно потрогал рукою колос. Затем Аким наклонил этот колос и рассмотрел его: в колосе наливались влажные, нежные зерна хлеба; Аким решил, что они такими и должны быть, потому что дожди идут частые, росы тоже ничего, только хлеб все равно испекается в печке черный и кислый, непохожий на эту светлую рожь.

В полях и на небе потемнело, запахло сырой сонной землей и цветами, склонившими свои высокие головы вниз, на плечи соседней травы. Аким посмотрел на рожь — ее колосья дремали, значит, хлеб тоже хотел спать, и Аким, подумав, прилег головою на ком выпаханной земли, чтобы подремать наравне с травою и рожью.

Засветились звезды на небе. «А они проснулись и глядят! — увидел звезды Аким. — Я тоже не буду спать, а буду глядеть, а то мужики и бабы вернутся ко двору в свою чужую деревню, сядут ужинать и поедят всю еду, а я так останусь, а у них, сразу видать, харчи хорошие — люди у них белые, сытые, горластые… Нагулялись теперь, придут и поедят все без остатка. Пойду и я за ними, а то не управлюсь!»

Аким вышел на ночную поляну над рекою. Там было уже пусто, люди ушли на ночлег, лишь вдалеке на другом берегу реки светились четыре огонька в избушках таинственной чужой деревни. Аким пошел по росе туда, боясь опоздать к ужину.

В курене, около деревянного моста жил древний старик; он сидел сейчас у маленького костра и грел себе на ужин кулеш на горящих щепках или суп с картошкой и луком — что- нибудь одно. Аким спросил у старика:

— Дедушка, а ты не видел — народ тут проходил на свою деревню, мужики и бабы, или нету их еще? Они там вон песни пели, ничего не делали.

Старый человек сидел, склонившись над пищей в котелке, он не поглядел на мальчика и не ответил ему: должно быть, ему надоело уже и примечать, что делается вокруг него, и говорить, и думать — пускай творится везде, что хочет, а его дело уже прожитое. В дневное время этот старик постоянно чинил мост, а ночью сторожил его, но мост все равно умирал, потому что дерево на мосту обветшало от старости лет, оно дышало, как пустое, под ногами Акима.

Где теперь, спустя целый человеческий век, тот дед у деревянного сельского моста? Может быть, живет и дышит еще где-нибудь: привык жить, а отвыкнуть забыл. А мост, наверное, давно снесен полой водой. Но что там есть теперь — через пятьдесят с лишним лет? Кто жив еще из людей, завивавших венки на высокой поляне во времена детства Акима, и что растет теперь на той земле — обычная трава или нет, и какие там стоят технические сооружения?..

Аким перешел мост и, чтобы меньше бояться тьмы, побежал скорее через луг на свет в окне, горевший ему навстречу из чужой деревни.

Крайняя избушка, в которой горел свет, была небольшая и неважная на вид. Аким влез на завалинку и поглядел внутрь избы, что там делается. В горнице за столом, покрытым скатертью, сидела худая женщина и ела ужин из чашки. Аким подумал про женщину, что она старуха, — для него все люди тогда, кто немного-старше его или больше ростом, были стариками и старухами. Около женщины стояли прислоненными к столу два костыля. «Она, значит, хромолыдка! — решил Аким. — Сидит одна, венки завивать не ходит, ей не нужно». Он тихо постучал в стекло. Хромая женщина обратила свое лицо к окну, и Аким увидел незнакомые добрые глаза, спокойно глядевшие на него из глубины чужого сердца, словно издали. Женщина взялась за костыли и пошла, опираясь на них намученными руками, чтобы отворить дверь и встретить гостя.

Назад Дальше