Пропавшие без вести 3 - Степан Злобин 4 стр.


Видимо, прав был Муравьев, что слаба и совсем еще не слажена была их неоформленная, но уже кипевшая полной жизнью организация.

Пришлось обещать «майору со склада», что он будет иметь дело только с давно известным ему аптекарем Юркой или с Кострикиным, к которым и направлялись бы все претензии относительно обуви и одежды.

Да и «тихое место» — аптека, о спокойствии и преимуществах которой говорил Юрка, перестала уже быть спокойной именно потому, что в эти дни перешел в нее Емельян, который слишком со многими связан.

Да, нужно рассредоточить все, нужно рассредоточить, распределить, но сделать это по-настоящему может только организация. Значит, надо спешить с ее оформлением. А как это сделать? Лучше всех это должен знать Муравьев, пусть он и возьмется за дело, думал Баграмов. А между тем по-прежнему все ежедневно тянулось к аптеке.

С сосредоточенным, тихим Гришей Сашениным и его совершенно противоположным по складу начальником — дерзким и жизнерадостным зубоскалом Юркой — Баграмову было в аптеке удобно и хорошо.

— Помощничка бог мне послал! — шутливо ворчал Юрка. — В каждой ноздре вентилятор. Как дунет, так порошков десяток раздует, вроде Руслановой головы!

— Скоро ли ты, клистирная трубка, усвоишь, что Русланова голова никогда не дула носом на порошки, ибо она в аптекарских помощниках не работала! — отшучивался Баграмов.

Свертывание порошков за длинным аптечным столом — это была основная работа, которую Ломов доверял неопытным рукам своего новоявленного «помощника». Для лазарета на тысячу коек это был труд полного рабочего дня: едва двести — триста ровных кучек какого-нибудь лекарства, привычной рукой Ломова рассыпанных по аккуратно разложенным бумажкам, свертывались и укладывались в коробочки с этикетками, как на их месте уже появлялись четыре-пять сотен других порошков, ожидающих своей очереди.

Баграмов особенно полюбил тихий утренний час, когда санитар уже заканчивал уборку аптеки, Юрка уходил в центральную аптеку с заявками, а Сашенин разносил приготовленные заказы по секциям. Механическая работа Баграмова в этот час не мешала ему продумывать с разных сторон наступающие, накатывающиеся как волны вопросы.

Вот в такой-то момент и вернулся с запасами Ломов, одновременно с ним зашел из перевязочной «на перекурку» и Муравьев.

— Емельян Иваныч, вас женщины просят зайти в хирургию, — тихонько сказал Ломов, выгружая из ящика полученные в центральной аптеке медикаменты.

— Это еще что за новости! — недовольно вскинулся Емельян.

— Им нужен совет по важному делу.

— Ты бы им сам посоветовал, что им надо, — возразил Баграмов, у которого сложилось очень нелестное представление о женском бараке в результате некоторых разговоров между Краевцом и Костиком, после того как кто-нибудь из них пробирался в женский барак в гости.

— У них, Емельян Иваныч, очень серьезное дело, — возразил аптекарь. — Вы слышали про «цивильных» женщин, которые несколько раз подходили к лагерю?

Емельян, конечно, об этом слыхал.

Это было в один из самых последних дней февраля, когда уже началась оттепель и всех потянуло на свежий воздух, на запах талого снега, на крылечки и на скамейки, которые вынесли из бараков. Одутловатые, желтые лица больных начали оживать на воздухе.

К лагерной проволоке снаружи несмело приблизилась группа женщин, работавших без охраны в соседней деревне. Это были тоже русские женщины, однако не утерявшие женственности, одетые в небогатое, но чистенькое платье, а не так, как в лагере, — в юбки, сшитые из солдатских шинелей...

Немцы, словно бы подобревшие с наступлением тепла, вопреки обычным лагерным строгостям, разрешили женщинам-военнопленным поговорить с землячками. Гражданские женщины с сочувственной жалостью поглядывали на военных русских сестер, томившихся за колючей проволокой. Доля «цивильных» невольниц казалась им легче...

На второй день «чистая душа», тоже как бы подобревший от весеннего воздуха, позволил «цивильным» женщинам передать подарки для женщин-военнопленных — конфеты, носовые платочки, несколько пачек плохонького печенья и даже одеколон и пудру...

Пленным женщинам снова разрешили подойти к проволоке и поговорить с гражданскими.

«Гости» рассказывали пленным женщинам, как они работают на молочной ферме, где досыта пьют молоко и едят творог, рассказывали, что часто бывают в городе, ходят в кино и получают достаточно денег, чтобы купить себе пудру, духи, конфеты. Одна из них привела двухлетнюю девочку, одетую куколкой. Мать рассказала, что шубку девочке подарила хозяйка-помещица, которая девочку любит, как дочку, а вообще для русских детей хозяйка даже устраивала елку и всем надарила игрушек...

Среди «цивильных» оказалась и женщина-военфельдшер, которая вначале тоже содержалась в лагере военнопленных, но подала заявление о желании работать «цивильной» в гражданской амбулатории и ее отпустили из лагеря.

— Вот их и лечу, — указала она на подружек.— Доктор у нас тоже русская, Мария Ивановна. Та просто в городе на квартире живет, в русской больничке работает. Русских, украинцев, белорусов среди «цивильных» много. Марию Ивановну даже к матери в Минск отпускали на месяц...

На третий день, когда пленные женщины с нетерпением снова ждали гостей, появился у проволоки «чистая душа».

— Су-да-рыни! Я попро-шу отой-ти. Часовые могут стрелять! Вы знаете, у проволоки опасно! Военнопленным нельзя говорить с ци-виль-ными... Отойди-те! — потребовал гестаповец.

Посещения «цивильных» дня два как прервались, но в женском бараке все взбудоражилось.

— Там у них такая теперь идет агитация! Целая компания женщин собралась писать заявления немцам, что они хотят податься в «цивильные», — сообщил аптекарь.

— А может, и лучше, Юра? Зачем удерживать в лагере поварских и комендантских подружек! — высказался Баграмов, складывая в коробку готовые порошки.

— Емельян Иваныч, да что вы! Не все же они одинаковы! — с жаром воскликнул аптекарь. — Ко мне обратилась Лидия Степановна Романюк, очень солидная женщина. Говорят, коммунистка, — добавил он шепотом.

— Я ничего ни хорошего, ни плохого не могу и не хочу сказать ни о ком из них персонально, — ответил Баграмов.

— А как же не персонально-то?! — вскинулся Юрка.— Вы с Клыковым из операционной поговорите. Вам Володька расскажет, как Лидия Степановна и другие спасали больных во время сыпного тифа зимой сорок первого, как они одеяла свои, от немцев тайком, отнесли в тифозный барак, как от себя паек отрывали, чтобы на первое время после тифа больных подкормить. Ведь если бы немцы про те одеяла узнали, так им бы карцер, а может, и плети! Сами ведь знаете, какой был режим в сорок первом!

Баграмов смутился. Кое-кто из старожилов лагеря уже говорил ему об этих поистине сестринских и материнских заботах женщин. И разве женщины, которые призывали его на помощь через посредство Ломова, могли отвечать за других, ищущих легкой участи?!

«Ведь это же наши жены, сестры и даже дочери... Среди них есть такие молоденькие! Они до войны не успели увидеть жизни, и если война их бросила в этот зверинец, их ли за это винить?!» — укоряя себя, подумал Баграмов.

— Да и как мне туда пройти? — уже чувствуя собственную неправоту, но желая скрыть от Юрки неловкость, продолжал еще сопротивляться Баграмов.

— Придумаем что-нибудь, — вмешался в разговор Муравьев. — Например, я узнаю сейчас, когда будут переводы через перевязочную в хирургию, а вы понесете на носилках больного, как санитар... Важно пройти, а там будет видно!

Баграмов взглянул исподлобья на Ломова, делая вид, что занят лишь порошками, и все-таки уловил «чертенка» в Юркином взгляде.

— Ох, ты, Юрка, и хитрый! Ведь это ты натравил на меня Семеныча! Ну прямо хитер, как... — Баграмов взглянул на обоих с дружеской усмешкой.

— Как аптекарь! — весело подсказал Юрка, стараясь не обнаружить своего торжества по поводу того, что все-таки ему удалось уломать Емельяна. — Ну что же, старик, прикажете выполнять? Узнать, когда понесут в хирургию больных? — спросил он.

— Иди узнавай. Я как раз работу кончаю, — сдался Баграмов.

...В перевязочной хирургического отделения Баграмова ждала Лидия Романюк. Лет двадцати восьми — тридцати, высокая, плотная, с темно-карими глазами, она сняла косынку и оказалась в венке из тяжелых темных кос. В белом халате она выглядела особенно свежей. Твердое, дружеское пожатие ее руки как-то сразу тронуло и взволновало Баграмова.

— Емельян Иванович, я к вам от имени нескольких женщин, — напрямик сказала она. — Вы слыхали, что немцы устроили женщинам провокацию? Многие девочки поддаются на эту удочку.

— Что-то слышал, — сдержанно отозвался Емельян.

— Эти «цивильные» — немецкие стервы, — решительно заявила Лида.

Она сказала это так убежденно и горячо, в правдивых глазах и низком, грудном голосе ее было столько искренности и обаяния, что Емельян сразу почувствовал к ней доверие.

— Что-то слышал, — сдержанно отозвался Емельян.

— Эти «цивильные» — немецкие стервы, — решительно заявила Лида.

Она сказала это так убежденно и горячо, в правдивых глазах и низком, грудном голосе ее было столько искренности и обаяния, что Емельян сразу почувствовал к ней доверие.

— Конечно, провокация, — живо ответил он. — Тут задача выманить женщин из лагеря. — Баграмов понизил голос: — Есть слух, что какая-то сволочь организует фашистское «русское правительство», а где «правительство», там и «русская армия»! Вас, медицинских работников, немцы выдадут им как военнообязанных. Никто уже тогда не спросит о ваших желаниях. Состояние военнопленных вас от этого хоть как-нибудь защищает, хоть фашисты и не считаются с международной конвенцией...

— Вот и я говорю! — горячо перебила Романюк.— Так вот, Емельян Иваныч, вы извините... Я... мы тут, в перевязочной, читали «Клич» с комментариями... Ну... и... «аптечку». Не знаю, имею ли право... Ну и...— Романюк смутилась.

— Ну и что? — поощрил Баграмов.

— Завтра Восьмое марта. К вам обращается группа женщин, чтобы вы написали обращение к женщинам-военнопленным. Я бы сама написала, но ведь у вас выйдет лучше... И потом — будет правильнее, если это пойдет от мужчин и если передадут его как-нибудь стороной,— например, через прачечную, когда девочки будут стирать. Можно рыженькой Жене Борзовой...

Лидия так требовательно говорила, что Баграмову сделалось неудобно, что ни он, ни кто-либо иной из мужчин не вспомнили про Восьмое марта. И от ощущения неловкости он попрощался с Лидой несколько сухо.

...Вечером, вместе с Муравьевым составляя поздравление женщинам, Емельян отчетливо представил себе Лиду и почему-то с досадой подумал о том, что сам он выглядит много старше своего действительного возраста.

Лидия Романюк была захвачена в плен в канун Октябрьской годовщины 1941 года, во время фашистского наступления на Москву, когда танковые колонны противника, еще не предвидя отпора, который им будет дан на ближних подступах к советской столице, с самоуверенной наглостью рвались вперед, разрезая на части теснимые в боях соединения Красной Армии. В эти дни понятия первого, второго эшелонов и тыла так сблизились, что нередко санбаты неожиданно оказывались впереди позиций полковой артиллерии. Расположенный в сельской школе санбат, где работала Лидия Романюк, почти в полном составе, с конными санповозками, с автофургонами, подготовленными для эвакуации раненых, был внезапно отрезан отрядом фашистских мотоциклистов.

Военфельдшер, старшая операционная сестра санбата, Лидия Романюк была ранена в бок сразу двумя осколками мины. Рядом с ней лежала с опасной раной санитарка Женя Борзова, известная тем, что при щуплом по виду сложении вынесла на себе с переднего края свыше полсотни тяжелораненых.

В первые минуты плена, ожидая надругательств и оскорблений, Лида и Женя просили пожилую сестру дать им яду.

— Да что вы, Лидия Степановна, право! Ведь раненых сколько! А мы без врачей остались. Вы понимаете, что это значит? Иван Сергеич убит наповал. Семена Исаича расстреляли возле ворот, — верно, сразу признали еврея. Доктор Николичев без сознания... Вы хотя ранены, да в сознании, можете нами и санитарками руководить. Вы жизнью своей не шутите в такой обстановке. А ты, Женька, лежи уж помалкивай, дура! — строго добавила пожилая сестра.

— Фрау ист доктор [Эта женщина — доктор (нем.)], — пояснила по-немецки та же находчивая сестра немецкому офицеру, который с победоносным, надутым видом во главе десятка солдат вошел в школу. — Она у нас единственный врач в лазарете и сама тоже ранена.

Немец что-то заговорил в ответ.

— Он говорит, Лидия Степановна, что если у нас окажутся среди раненых скрыты здоровые, то весь персонал расстреляет.

— Переведите ему, что мы не боимся смерти, — ответила Лида. Но сестра рассудила ответить иначе:

— Господин офицер может быть уверен, что кроме раненых у нас остались лишь сестры и санитарки...

На другой день школа была занята немецкой частью. Раненых перевели в колхозный овин и две недели держали здесь, в полутемном и холодном помещении.

Под руководством самой Лиды две сестры извлекли у нее из бока осколки. Рана стала затягиваться. К концу этих двух недель Лида смогла уже делать ежедневный обход и руководить перевязками, даже решилась сделать сама несколько небольших операций.

В это время израсходовались санбатовские продукты.

Через унтер-офицера охраны Лидия Степановна вызвала начальника и потребовала поставить лазарет на довольствие. Немец ответил, что для пленных здесь продовольствия нет и что их эвакуируют глубже в тылы. Спустя еще день, по приказу немцев, раненых погрузили в повозки, и они кое-как добрались до железнодорожной станции.

Их начали уже переносить в вагоны поданного состава, но вдруг погрузку пленных остановили. Пленным санитарам и сестрам выдали ведра с раствором лизола и приказали вымыть вагоны. Конвойные солдаты торопили их ударами и злобными окриками.

Через четверть часа этот поезд отправили на восток, за ранеными гитлеровцами, которых уже несчетно было накрошено под Москвой.

Размещенные в пустом пакгаузе, промерзшие и голодные, с радостью наблюдали раненые пленники бесконечное движение немецких санпоездов от Москвы...

С разрешения немцев, местные крестьяне привезли для лазарета картошки и овощей, которые санитары и сестры круглыми сутками варили в ведрах на улице. Раненые выползали греться возле костров.

Но когда несколько человек легкораненых убежали из-под охраны в лес, остальных наглухо заперли и через два дня всех, кто покрепче, погрузили в один товарный вагон немецкого санитарного поезда. Тяжелораненых приказали оставить в пакгаузе без персонала. Поезд еще не успел отойти от станции, когда в пакгаузе раздалась трескотня автоматов и крики. Сестры и санитарки с проклятиями и плачем бросились колотить в запертую дверь своего вагона. В ответ последовала лишь автоматная очередь охраняющего солдата.

...Их привезли в Германию. Под завывание зимней вьюги, в жестокий мороз, они оставались в запертом вагоне на запасном пути с вечера до утра. Закоченевших, измученных теснотой, лишь к полудню другого дня их выпустили из вагона. Пятеро оказались мертвыми.

Лида с ее подругами прибыли в этот лагерь около нового, 1942 года. В особо отгороженных двух женских бараках здесь уже было с полсотни женщин и девушек — «старожилок».

От века кровавые схватки были уделом мужчин. Женщина оставалась у очага, берегла детей, врачевала раненых и только тогда, когда враг врывался в селения, попадала в плен или бралась за оружие. Но уж если она оборонялась, то до последнего мига жизни. В истории войн не много рассказов о подвигах женщин, но все они говорят о геройстве, достойном славы и удивления. Тяжек вражеский плен для мужчины. Для женщин — еще тяжеле. Женщина, брошенная в неволю, на прозябание в грязном, прокопченном, тесном бараке, истощенная, умирающая от вражеской раны, как и ее подруга, бессильная облегчить ее страдания, мучается, силясь перед врагом не выронить жалобы. Женщину гложет тоска по утраченной женственности, но она отрекается от нее, отрекается от красоты, клянет ее, чтобы не приглянуться, не дай бог, врагу, потому что ей ненавистен его мужской взгляд, он оскорбляет ее и грязнит...

На фронте ей приходилось ползти по полю с катушкой телефонного провода, хорониться от осколков в наполненных водою старых воронках или в какой-нибудь котловине, где в глинистой луже пухнет непохороненный труп, или вытаскивала она ползком раненых с поля боя, вцепившись в шинель бойца пальцами и зубами, или в особо устроенной амбразуре пристально наблюдала точку через оптический прибор снайперского оружия, — там на ней тоже были тогда простая шинель, и кирзовые сапоги, и пилотка, и со своим оружием она была равной мужчине...

Но только-только окончится боевая страда, только смоет волною ветра кислый дым снарядных разрывов, только выйдет она для отдыха во второй эшелон, останется хоть на минутку одна, как сразу скинет пилотку, расчешет, уложит волосы, заглянет в ручное зеркальце и по секрету скажет себе, что она все еще женщина и всегда останется женщиной, и хочет и будет любить, и будет рожать и кормить детей. Вот только дайте управиться с теми, кто вторгся на нашу землю...

Даже самая суровая, самая строгая женщина-воин где-то в глубинах сердца хранила эти тайные мысли, несмотря на то что принимала подчас даже подчеркнуто грубый вид простого солдата.

И все-таки там она не тосковала. Преодолевая страх, боль, усталость, из самолюбия отвергая помощь даже в тех случаях, когда ее было естественно попросить и мужчине, она была уверенна и тверда.

А здесь, в бездеятельности этой гнилой и смрадной неволи, где не было места подвигу, хотя она и рвалась к нему, что было ей делать? Покончить с собою? Спятить с ума?

Назад Дальше