Наоборот - Жорис-Карл Гюисманс 4 стр.


В V веке, наконец, предстал Августин, епископ Иппонский. Дез Эссэнт знал его слишком хорошо, поскольку он был самым почитаемым церковным писателем, основателем христианской ортодоксии, тем, кого католики считали оракулом, верховным наставником. Дез Эссэнт его больше не открывал, хотя тот и воспел в своих "Исповедях" отвращение к земле, и его стонущая набожность постаралась в "Граде Божьем" успокоить жуткую скорбь века унимающими боль обещаниями лучшей жизни. Когда дез Эссэнт занимался теологией, он уже был утомлен, сыт по горло его предсказаниями, его сетованиями, его теориями предопределения и благодати, его борьбой против раскола.

Дез Эссэнт предпочитал перелистывать "Psychomachia" Пруденция — изобретателя аллегорической поэмы, которая будет свирепствовать позднее, в Средние Века; а также творения Сидуана Аполлинария (искушала его переписка, нашпигованная остротами, каламбурами, архаизмами, загадками). Он с удовольствием перечитывал панегирики, где епископ призывает языческих богов к поддержке своих тщеславных прославлений, и, несмотря ни на что, испытывал слабость к аффектации и намекам этих стихов, сделанных искусным техником, который заботится о своем механизме, смазывает маслом колеса, изобретая при надобности усложненные и бесполезные.

Кроме Сидуана, он ценил панегириста Мерободеса; Седулия, автора рифмованных стихов и гимнов секты "невежествующих", частично использованных церковью для ее служб; Мария Виктора, чей мрачный трактат о "Извращении нравов" вспыхивает то там, то здесь стихами, светящимися, как фосфор; Павлина из Пеллы, автора зябкой "Eucharistion"; Ориенция, епископа Ошского, который в двустишиях своих "Увещаний" бранит распутство женщин, чьи лица, как он полагает, губят целые народы.

Интерес дез Эссэнта к латинскому языку не ослабевал; теперь, когда полностью прогнив, язык повисал, теряя свои члены, источая гной, едва сохранив в своем разложившемся теле несколько твердых частиц, которые христиане извлекли, чтобы замариновать в рассоле своего нового языка.

Пришла вторая половина V века — жуткая эпоха, когда омерзительный хаос взбудоражил землю. Варвары разорили Галлию, парализованный Рим, отданный на разграбление Вестготам, чувствовал, как леденеет, видел, как его противоположные члены — Запад и Восток — бьются в крови, испускают дух с каждым днем.

Среди общего разложения, среди убийств цезарей, следующих друг за другом, среди шума резни, струящейся с одного края Европы до другого, звучало страшное "ур-а!", заглушая вопли, покрывая голоса. На берегу Дуная тысячи людей, вросших в маленьких лошадей, в плащах из крысиных шкур — страшные татары, с огромными головами, раздавленными носами, подбородками, изрытыми шрамами и рубцами, желтушными и безбородыми лицами, низвергаются, наползают, обволакивают вихрем территории имперских провинций.

Все исчезло в пыли галопа, в дыму пожаров. Сумерки сгустились, и народы, приведенные в ужас, дрожали, слушая, как прокатывается с громовым треском невероятный смерч. Орда гуннов выбрила Европу и была раздавлена на Шалонских равнинах: Аэций истолок ее в страшной атаке. Равнина, покрытая кровью, пенилась, как пурпурное море; двести тысяч трупов преграждали дорогу, разбивали порыв этой лавины; отклонившись с пути, она пала, разражаясь громовыми ударами, на Италию, где истребленные города пылали, как стога.

Западная империя обрушилась под ударом; агонизирующее существование, которое она влачила в глупости и мерзости, угасло, конец света был близок, голод и чума скосили города, забытые Аттилой; латынь казалась тоже погребенной под обломками мира.

Миновали годы; варварские идиомы начинали упорядочиваться, выпадать из своей оболочки, формировать настоящие языки; латынь, спасенная от разгрома монастырями, заперлась в них и в приходах; то там, то здесь замерцало несколько неповоротливых и холодных поэтов: Драконций-Африканец со своим "Гексамероном", Клавдий Мамерт с литургическими стихотворениями; Авитус Венский; потом биографы, такие, как Эннодий, что рассказывает о чудесах св. Эпифания, — проницательный и уважаемый дипломат, честный и неусыпный пастырь; такие, как Эвгиппий, описавший нам жизнь св. Северина, таинственного отшельника, смиренного аскета, явившегося, словно ангел милосердия, безутешным, обезумевшим от страданий народам; такие писатели, как Вераний Геводанский, который подготовил маленький трактат о воздержании; как Аврелиан и Ферреолий, компиляторы экклезиастических канонов; летописцы вроде Ротерия Агда, известного потерянной "Историей гуннов".

Издания последующих веков — редкость в библиотеке дез Эссэнта; VI век был еще представлен Фортунатом, епископом Пуатье (порой вспоминали его гимны и "vexilla regis", выкроенные из старой падали латыни, приправленной церковными ароматами), Боэцием, стариком Грегуаром де Тур и Йорнандесом; потом, в VII и VIII веках, словно в добавок к скверной латыни хроникеров, Фредегеров, Павлов-дьяконов и стихов, входящих в Бангорский сборник антифонов (порой дез Эссэнт созерцал алфавитный и на одной рифме построенный гимн, спетый в честь св. Комжилля), литература почти сплошь замыкалась в житиях святых, в легенде о св. Колумбане, написанной в обители монахом Ионой, и легенде о блаженном Кутберте, составленной Преподобным Беде по анонимным заметкам монаха из Линдисфарна — в тоскливые минуты дез Эссэнт ограничивался перелистыванием этих гагиографов и перечитыванием отрывков из жития св. Рустикулы и св. Радегонды; одно было рассказано Дефенсориусом, синодитом из Лигюже, другое — скромной и наивной монашкой из Пуатье, Бодонивией.

Но гораздо больше прельщали причуды англо-саксонской латыни; например, вереница загадок Адельма, Тэтвина, Эусебия — этих потомков Симфозия, и особенно сочиненные св. Бонифацием в акростихах загадки, ответы на которые заключены в начальных буквах стихов.

Его любопытство угасало с концом этих двух веков; не в восторге от тяжелой кучи каролингских латинистов, Алькуинов и Эгинхардов, он довольствовался в качестве образчика лексики IX века хрониками анонима св. Галля, Фрекульфом и Режиноном, поэмой об осаде Парижа, вытканной Аббо Курбе; "Ортулусом", дидактической поэмой бенедиктинца Валфрида Страбо (целая глава посвящена прославлению тыквы, символа плодородия: она приводила в веселое настроение); славящего подвиги Луи Кроткого поэмой Эрмольда Черного, написанной правильными гекзаметрами, в строгом, почти черном стиле, на железной латыни, вымоченной в монастырских водах с — там и сям — плевой чувства в жестком металле; " De viribus herbarum" — поэмой Мацера Флорида, услаждавшей своими поэтическими рецептами и преудивительными свойствами, которые автор приписывает отдельным травам и цветам: кирказон, например, будучи смешан с бычьим мясом и положен на низ живота беременной, побуждает ее мгновенно родить мальчика; бурачник, если распылить его в столовой, веселит гостей; растолченный корень пиона навсегда излечивает от падучей болезни; а укроп, стоит положить его на грудь женщины, очищает мочу и стимулирует безболезненность ее циклов.

За исключением нескольких специфических, не поддающихся классификации томов; современных или недатированных книг по кабалле, медицине и ботанике; несколько разрозненных томов из Патрологии Миня, где содержались ненаходимые христианские стихотворения, а также антологии малых латинских поэтов, собранных Вернсдорфом; за исключением Меруса, учебника классической эротологии Форберга, мёкиалогий и дьяконалий для исповедников (он просеивал их с редкими интервалами), латинская библиотека останавливалась в начале X века.{11}

Действительно, диковинки, усложненная наивность христианского языка тоже померкли. Груда философов и схоластов, средневековые словопрения начинали царствовать безраздельно. Нагромождались копоть хроник, исторических сочинений, свинцовые слитки собраний монастырских грамот; а лепечущая грация, порой изысканная неловкость монахов, стряпающих благочестивое рагу из остатков античной поэзии, были мертвы; процеженный сок глагольных конструкций, существительные, отдающие ладаном, странные прилагательные, грубо выкроенные из золота, с варварским и очаровательным привкусом готских драгоценностей, были сломаны. Старые издания, лелеемые дез Эссэнтом, иссякли; испытав гигантский прыжок веков, на полках громоздились теперь книги, уничтожающие разницу возрастов, приходя прямо к французскому языку нынешнего столетия.

IV

Ближе к вечеру перед домом в Фонтенэ остановился экипаж. Дез Эссэнт никого не принимал; в эти необитаемые места не заглядывал даже почтальон, чтобы передать какую-нибудь газету, журнал или письмо; вот почему слуги колебались, спрашивая друг у друга, стоит ли открывать; при бешеном трезвоне колокольчика осмелились приоткрыть потайное окошко в двери и заметили господина: всю грудь его закрывал огромный золотой щит.

IV

Ближе к вечеру перед домом в Фонтенэ остановился экипаж. Дез Эссэнт никого не принимал; в эти необитаемые места не заглядывал даже почтальон, чтобы передать какую-нибудь газету, журнал или письмо; вот почему слуги колебались, спрашивая друг у друга, стоит ли открывать; при бешеном трезвоне колокольчика осмелились приоткрыть потайное окошко в двери и заметили господина: всю грудь его закрывал огромный золотой щит.

Доложили хозяину; он завтракал.

— Чудесно, впустите.

Дез Эссэнт вспомнил, что когда-то оставил адрес гранильщику, чтобы тот отдал заказ.

Господин поздоровался, положил на сосновый паркет столовой щит. Тот покачнулся, приподнимаясь; из-под него вытянулась и юркнула под панцирь змеиная головка черепахи.

Незадолго до отъезда из Парижа дез Эссэнту взбрела в голову фантазия. Разглядывая как-то раз отблески восточного ковра, исследуя скользящие по аладиново-желтым и фиолетово-сливовым шерстяным нитям серебристые переливы, он подумал: а неплохо бы положить сюда что-нибудь подвижное и темное — обострить живость ковровой расцветки.

Во власти замысла слонялся по улицам, пока не забрел в Пале-Руайяль; перед витриной Шеве хлопнул себя по лбу: в бассейне сидела огромная черепаха. Купил. Потом, сидя перед нею на ковре, долго смотрел, сощурившись.

Цвет "голова негра" (сиена жженая) панциря грязнил отблески ковра, ничуть не оживляя; серебринки едва искрились теперь, подчиняясь холодным тонам исцарапанного цинка по краям жесткого тусклого щита.

Он грыз ногти, ища возможность уладить мезальянс, помешать решительному разладу оттенков; в конце концов пришел к выводу: первоначальное желание разжечь огонь ковра покачиванием темного, положенного сверху предмета было неверным, ведь ковер выглядел еще слишком ярким, слишком резвым, слишком новым. Цвета недостаточно притупились и ослабели; речь шла о том, чтобы поставить идею с ног на голову: смягчить тона, пригасить их контрастом чего-то сверкающего, что подавляло бы всё вокруг и отбрасывало золотые лучи на бледное золото. В таком ракурсе проблема разрешалась легче. И посему он решил позолотить кирасу черепахи.

Принесенная от умельца, взявшего ее на пенсион, она стала солнцем; от ее сверкания поблекли краски ковра. Она излучалась, как вестготский щит с чешуей, которую, наподобие черепицы, выточил художник-варвар.

Сначала дез Эссэнт был очарован эффектом; затем решил, что гигантская безделушка — лишь набросок; полную законченность придаст только инкрустация драгоценными камнями.

В японской коллекции выбрал рисунок — стайки цветов, вылетающих фейерверком из тонкого стебля; принес ювелиру, наметил бордюр, замыкавший букет овальной рамой, и сказал ошеломленному мастеру, что листья и лепестки каждого цветка должны быть из драгоценных камней и вставлены прямо в панцирь черепахи.

Его затруднял выбор камней; бриллиант стал удивительно банальным с тех пор, как все торгаши напяливают его на мизинец; изумруды и восточные рубины скомпрометированы меньше, отбрасывают златозарное пламя, но чересчур похожи на зеленые и красные глаза некоторых омнибусов (вдоль висков утыканы фонарями таких же цветов); что касается дымчатых или ярких топазов, то эти дешевые камешки любимы мелкой буржуазией, обожающей запирать ларчики в зеркальных шкафах. Аметист, хотя церковь и сохранила за ним репутацию святости, придав одновременно умилительность и торжественность, тоже подпорчен красными ушами и трубчатыми пальцами жен мясников: за умеренную цену те желают украсить себя настоящими и вескими драгоценностями; среди этих камней лишь сапфир уберег огонь от промышленной и денежной глупости. Искорки, потрескивая на чистой холодной воде, в какой-то мере охраняли его сдержанное горделивое благородство от грязи. К несчастью, при свечах потрескивание пламени прекращается; вода сворачивается клубочком, кажется спящей, чтобы пробудиться только утром.{12}

Решительно ни один камень не удовлетворял дез Эссэнта; к тому же они были очень цивилизованы, очень известны. Он просеивал между пальцев самые удивительные и необычные минералы; кончилось тем, что отобрал серию настоящих и фальшивых: смесь должна была образовывать притягательнейшую, ошеломляющую гармонию.

И вот как он составил букет: для листьев — ярко выраженная зелень: спаржа хризобериллов, порей перидотов, оливки оливинов; они отделялись от альмандиновых и уваритовых стеблей красновато-синего оттенка, бросая отблески столь же суховатые, как у крошек винного камня в глубине бочек.

Для цветов, отброшенных от стебля, удаленных от подножия фейерверка, использовал пепельно-голубой; но принципиально отказался от восточной бирюзы: она идет на броши и перстни и вместе с банальным жемчугом и омерзительным кораллом доставляет радость толпе; он выбирал только западную бирюзу, камни, являющиеся, собственно, окаменевшей слоновой костью, пропитанной медянистыми субстанциями; бледная зелень ее засорена, мутна, серниста, словно выжелчена.

После чего мог, наконец, вставлять лепестки цветов, распустившихся в середине букета, возле самого стебля, используя прозрачные минералы со стеклообразным и болезненным свечением, с лихорадочно едкими отблесками.

Он компоновал их исключительно из цейлонских "кошачьих глаз", симофанов и синих халцедонов.

Мерцание этих трех камней было поистине загадочным, извращенным; искры с болью вырывались из потревоженной ледяной воды.

"Кошачий глаз": серовато-зеленоватый, испещренный концентрическими венами; они словно шевелились, перемещались в зависимости от расположения света.

Симофан: лазурная дрожь, пробегающая по молочному оттенку, который плавает в глубине.

Синий халцедон: зажигает голубоватые фосфорные огни на шоколадном, приглушенно-коричневом фоне.

Гранильщик отмечал, куда и какие камни должны быть вставлены. "А бордюр панциря?" — поинтересовался он.

Сначала дез Эссэнт подумал об опалах и гидрофанах; заманчивые цветовым колебанием, сомнением пламени, они слишком уж непокорны, слишком изменчивы: опал обладает ревматической чувствительностью, огонь его лучей, в зависимости от влажности, переходит от тепла к холоду; а гидрофан пылает только в воде, соглашаясь зажигать свой серый уголь, лишь когда его смочат.

В конце концов остановился на камнях с чередующимися отражениями: на красном акажу гиацинта из Компостеллы; на зеленоватом аквамарине; на винном уксусе рубина-шпинель; на бледно-аспидном зюдерманийском рубине. Их слабые переливы достаточно освещали сумрак чешуи и не затмевали цветения камней — только обрамляли их тонкой гирляндой.

Прикорнув в углу столовой, дез Эссэнт наблюдал за черепахой, рдеющей в полумраке.

Он испытывал абсолютное счастье. Глаза опьянялись сиянием венчиков, пламенеющих на золотом фоне; изменив привычке, он почувствовал аппетит и макал гренки в чай: безупречную смесь Си-а-Фаюна, Мо-Ю-тана и Ханского сорта желтого чая, доставленного контрабандным караваном из Китая в Россию.

Он пил этот жидкий аромат из китайских фарфоровых чашечек, прозванных за свою прозрачность и легкость "яичной скорлупой", и, подобно тому, как дез Эссэнт признавал только эти милые чашечки, он пользовался только истинными вермейевыми приборами с чуть поблекшей позолотой, когда под усталым слоем золота проглядывает капелька серебра, придавая ему совершенно изношенный, умирающий оттенок старинной мягкости.

Допив чай, вернулся в кабинет и приказал принести черепаху: та упрямо не желала двигаться.

Падал снег. При свете ламп за голубоватыми стеклами росли ледяные стебли; изморозь, похожая на растаявший сахар, поблескивала в бутылочных донышках с золотыми крапинками.

Глубокая тишь обволакивала домишко, оцепеневший в сумерках.

Дез Эссэнт грезил; жаровня, нагруженная поленьями, наполняла комнату горячими испарениями; он приоткрыл окно.

Серебряным горностаем на черном поле поднималось черное небо, источенное белым.

Ледяной ветер набежал, ускорил безумный лет снежинок, нарушил порядок цветов.

Геральдическая обивка неба изменилась: теперь настоящий горностай — белый — был омушен черными точками ночи, просеянными сквозь хлопья.

Он закрыл окно; ошеломило внезапное, без перехода, превращение жары в мороз; съежившись у огня, подумал, что не помешал бы глоточек спиртного.

В одну из стенок столовой был вделан шкаф, где на крошечных подставках из сандалового дерева располагалась серия прижатых друг к другу бочонков с серебряными кранами в низу брюшка.

Это собрание бочонков с ликерами он называл органом для рта.

Одна трубка, соединяя все краники, могла воздействовать на них одновременно: достаточно нажать на кнопку, спрятанную в панели, чтобы краны, повернувшись в одну и ту же секунду, наполнили крошечные бокалы под ними.

Назад Дальше