На торжествах изобретений Всуева ставили в ряд с умнейшими рабочими, вводившими новые правила производства и ударные высшие машины; Всуев стоял тогда на высоте трибуны и смотрел пред собою в этот радующийся мир, который был настолько несчастен, что приветствовал и возносил инженера за одно исполнение им своих обязанностей.
В половине двенадцатого одной ночи в комнату Всуева пришел пожилой человек и принес в руке старую, любимую книгу, всю пропахшую телом ее читателя. Человек сообщил Всуеву, что его профессия — шлифовщик двояковыпуклых чечевиц, фамилия — Климентов, возраст
— почти старчество.
Всуев выслушал гостя и осмотрел его книгу. Это было учение Максвелла о солнечном свете, который есть на самом деле лишь электричество. Четыре года мучился шлифовщик над сочинением, пока не понял его целиком, а поняв — усомнился: может быть, считать солнечный свет простым электричеством есть явное упрощенство диалектической сложности природы!
Теперь Климентов объявил Всуеву, что капитализм можно немедленно и научно обогнать, он сказал:
— Ты моего лица не замечал, товарищ Всуев. Я всегда стоял в гуще и проверял твое настроение, а теперь вполне приветствую тебя, как пролетарского соучастника… Что такое солнечный свет? Это электромагнитные волны, только они, сволочи, дюже часты в секунде и коротки в длине, — вот вопрос-то!
Два часа слушал Всуев неправильную, самоспорящую речь прибывшего человека. Гость стоял все время на ногах и отвергал технические идеи, способные лишь догнать капитализм, но не обогнать его. Например, идею академика Иоффе4 об отеплении тундры, о превращении льдов Северного океана в теплую воду — шлифовщик не очень одобрял. Он уже успел прочитать, что где-то в Тихом океане есть силовые двигатели, действующие разницей температуры воды и воздуха; поэтому перенесение той же идеи к нам, хотя бы для отопления советских ледовитых местностей, его явно не прельщало. Он хотел именно обгона капитала посредством создания такой технической идеи, которая бы решила задачу энергетики земного шара чисто социалистически — изящно, вечно и почти как бы невесомо. Материалист Климентов уважал в машине не чугун, а мысль, изложенную конструкцией. Он глубоко предчувствовал строгую нежность природы и ненавидел чугунно-паровую технику буржуазии, как ложь перед миром.
— Вот вопрос-то! — ежеминутно удивлялся Климентов и тут же делал теоретическое усилие, чтобы положить стоячий вопрос вниз.
— Жутко быть сейчас капитализмом! — наслушавшись шлифовщика, сказал Всуев; он не видел в Австралии размышления со стороны пастухов или прочей наемной силы о солнечном свете.
— Еще бы не жутко! — подтвердил Климентов. — Ему не только жутко, ему странно сейчас: вот вопрос-то!.. Городской переменный ток имеет длину волны километра два или четыре, частоту волн — пятьдесят штук в секунду, а солнечный свет бьет, стервец, миллиарды раз в ту же секунду, и его волна по длине почти ничто! Ну и пускай! Но ведь принцип-то один и тот же! Стало быть, нужно сделать волну солнечного света подлиннее, а ее колебания пустить на редкий счет вместо частого — и тогда мы получим электричество — и нет вопроса!
— Земля — это электромотор, а солнце — его единственная динамо! — высказался Всуев.
— Свет солнца нужно немедленно превратить в электричество, — сообщил шлифовщик. — Коммунизм должен вертеться силой, добытой впрямую из солнца — без антрацита, без дров, без водопадов, без температуры, без химии — безо всякого терпения…
— Я понимаю, — сказал Всуев.
Тот же Климентов дал Всуеву рисунок простого прибора, который, кроме стекла и нескольких металлических деталей, ничего не должен иметь. В одну сторону прибор принимал дневной свет, пропускал его через стеклянные сферы, мимо склоненных плоскостей, преломлял в сложных фигурах, по другую сторону прибора свет выходил уже в форме рабочего тока.
Шлифовщик определил будущую технику и философию как время, когда оптимизм будет внутри человека, а оптификация — снаружи его. Оптику, науку о свете и тьме, он считал самым прекрасным вопросом.
Везде, где есть солнце, луна, звезды, северное сияние, наконец, — рассеянный сумрак ночи, — везде можно мгновенно, непрерывно и даром иметь электрическую мощность.
Получив рисунок изобретателя, Всуев несколько месяцев продумывал вопрос, пока не пришел к выходу из него. Теперь инженер был уже способен доказать, что использование энергии солнца — через прямое обращение световых колебаний в электрический переменный ток промышленной формы, — лучше всего возможно оптическим прибором. Шлифовщик был прав, говоря однажды на высоте энтузиазма, что подобно зеркалу, производящему из лица одинокого человека призрак второго друга, — оптическая наука откроет на Земле солнечный родник, взойдет заря вечной энергии, и в математической поверхности оптической машины изобразится целое человечество, как второй товарищ каждому склоненному лицу.
Зимою инженер Всуев закончил всю проектную работу и передал ее на просмотр и подпись тов. Климентову. Шлифовщик проверил, сделал поправки и отослал на высшую консультацию, а Всуеву прислал ночную записку, исполненную обычным торжествующим стилем: «Привет бывшему колониальному рабу, служащему нынче помощником, товарищем машиниста на паровозе истории, обгоняющем финансовый империализм! Да здравствует солнечная централь, образующая коммунизм на нашей нижней земле! Смерть вопросам!»
Инженер Всуев, прочтя, не улыбнулся: он знал место, где производится такое скучное горе, что для забвения его нужна радость, безумная, как глупость. Он и сам испытывал сейчас счастье и написал те слова, которые написаны в начале рассказа, обращенные к самому себе.
Пробыв еще полгода на заводе «1/6 суши», австралийский инженер изобрел способ просвечивания атмосферных туманностей для беспрерывных астрономических наблюдений и был принят в партию, перестав быть подручным пролетариата.
Бандит, пасший кроликов в Австралии, проник тайно в СССР и работал кирпичным кладчиком на капитальном строительстве того же завода, где был Всуев. Бандита вскоре открыли и увели на следствие в тюрьму, а потом судили в клубе, где присутствовал и Всуев. Инженер вспомнил знакомое лицо и вышел свидетелем. Он сказал, что данный человек плакал в Австралии от горя по СССР!
Суд задумался и отпустил бандита работать на воле.
<1929>
НЕИЗВЕСТНЫЙ ЦВЕТОК (Сказка-быль)
Жил на свете маленький цветок. Никто и не знал, что он есть на земле. Он рос один на пустыре; коровы и козы не ходили туда, и дети из пионерского лагеря там никогда не играли. На пустыре трава не росла, а лежали одни старые серые камни, и меж ними была сухая мертвая глина. Лишь один ветер гулял по пустырю; как дедушка-сеятель, ветер носил семена и сеял их всюду — и в черную влажную землю, и на голый каменный пустырь. В черной доброй земле из семян рождались цветы и травы, а в камне и глине семена умирали.
А однажды упало из ветра одно семечко, и приютилось оно в ямке меж камнем и глиной. Долго томилось это семечко, а потом напиталось росой, распалось, выпустило из себя тонкие волоски корешка, впилось ими в камень и в глину и стало расти.
Так начал жить на свете тот маленький цветок. Нечем было ему питаться в камне и в глине; капли дождя, упавшие с неба, сходили по верху земли и не проникали до его корня, а цветок все жил и жил и рос помаленьку выше. Он поднимал листья против ветра, и ветер утихал возле цветка; из ветра упадали на глину пылинки, что принес ветер с черной тучной земли; и в тех пылинках находилась пища цветку, но пылинки были сухие. Чтобы смочить их, цветок всю ночь сторожил росу и собирал ее по каплям на свои листья. А когда листья тяжелели от росы, цветок опускал их, и роса падала вниз; она увлажняла черные земляные пылинки, что принес ветер, и разъедала мертвую глину.
Днем цветок сторожил ветер, а ночью росу. Он трудился день и ночь, чтобы жить и не умереть. Он вырастил свои листья большими, чтобы они могли останавливать ветер и собирать росу. Однако трудно было цветку питаться из одних пылинок, что выпали из ветра, и еще собирать для них росу. Но он нуждался в жизни и превозмогал терпеньем свою боль от голода и усталости. Лишь один раз в сутки цветок радовался; когда первый луч утреннего солнца касался его утомленных листьев.
Если же ветер подолгу не приходил на пустырь, плохо тогда становилось маленькому цветку, и уже не хватало у него силы жить и расти.
Цветок, однако, не хотел жить печально; поэтому, когда ему бывало совсем горестно, он дремал. Все же он постоянно старался расти, если даже корни его глодали голый камень и сухую глину. В такое время листья его не могли напитаться полной силой и стать зелеными: одна жилка у них была синяя, другая красная, третья голубая или золотого цвета. Это случалось оттого, что цветку недоставало еды, и мученье его обозначалось в листьях разными цветами. Сам цветок, однако, этого не знал: он ведь был слепой и не видел себя, какой он есть.
В середине лета цветок распустил венчик вверху. До этого он был похож на травку, а теперь стал настоящим цветком. Венчик у него был составлен из лепестков простого светлого цвета, ясного и сильного, как у звезды. И, как звезда, он светился живым мерцающим огнем, и его видно было даже в темную ночь. А когда ветер приходил на пустырь, он всегда касался цветка и уносил его запах с собою.
И вот шла однажды поутру девочка Даша мимо того пустыря. Она жила с подругами в пионерском лагере, а нынче утром проснулась и заскучала по матери. Она написала матери письмо и понесла письмо на станцию, чтобы оно скорее дошло. По дороге Даша целовала конверт с письмом и завидовала ему, что он увидит мать скорее, чем она.
На краю пустыря Даша почувствовала благоухание. Она поглядела вокруг. Вблизи никаких цветов не было, по тропинке росла одна маленькая травка, а пустырь был вовсе голый; но ветер шел с пустыря и приносил оттуда тихий запах, как зовущий голос маленькой неизвестной жизни. Даша вспомнила одну сказку, ее давно рассказывала ей мать. Мать говорила о цветке, который все грустил по своей матери — розе, но плакать он не мог, и только в благоухании проходила его грусть.
«Может, это цветок скучает там по своей матери, как я», — подумала Даша.
Она пошла в пустырь и увидела около камня тот маленький цветок. Даша никогда еще не видела такого цветка — ни в поле, ни в лесу, ни в книге на картинке, ни в ботаническом саду, нигде. Она села на землю возле цветка и спросила его:
— Отчего ты такой?
— Не знаю, — ответил цветок.
— А отчего ты на других непохожий?
Цветок опять не знал, что сказать. Но он впервые так близко слышал голос человека, впервые кто-то смотрел на него, и он не хотел обидеть Дашу молчанием.
— Оттого, что мне трудно, — ответил цветок.
— А как тебя зовут? — спросила Даша.
— Меня никто не зовет, — сказал маленький цветок, — я один живу.
Даша осмотрелась в пустыре.
— Тут камень, тут глина! — сказала она. — Как же ты один живешь, как же ты из глины вырос и не умер, маленький такой?
— Не знаю, — ответил цветок.
Даша склонилась к нему и поцеловала его в светящуюся головку.
На другой день в гости к маленькому цветку пришли все пионеры. Даша привела их, но еще задолго, не доходя до пустыря, она велела всем вздохнуть и сказала:
— Слышите, как хорошо пахнет. Это он так дышит.
Пионеры долго стояли вокруг маленького цветка и любовались им, как героем. Потом они обошли весь пустырь, измерили его шагами и сосчитали, сколько нужно привезти тачек с навозом и золою, чтобы удобрить мертвую глину.
Они хотели, чтобы и на пустыре земля стала доброй. Тогда и маленький цветок, неизвестный по имени, отдохнет, а из семян его вырастут и не погибнут прекрасные дети, самые лучшие, сияющие светом цветы, которых нету нигде.
Четыре дня работали пионеры, удобряя землю на пустыре. А после того они ходили путешествовать в другие поля и леса и больше на пустырь не приходили. Только Даша пришла однажды, чтобы проститься с маленьким цветком. Лето уже кончалось, пионерам нужно было уезжать домой, и они уехали.
А на другое лето Даша опять приехала в тот же пионерский лагерь. Всю долгую зиму она помнила о маленьком, неизвестном по имени цветке. И она тотчас пошла на пустырь, чтобы проведать его.
Даша увидела, что пустырь теперь стал другой, он зарос теперь травами и цветами, и над ним летали птицы и бабочки. От цветов шло благоухание, такое же, как от того маленького цветка-труженика.
Однако прошлогоднего цветка, жившего меж камнем и глиной, уже не было. Должно быть, он умер в минувшую осень. Новые цветы были тоже хорошие; они были только немного хуже, чем тот первый цветок. И Даше стало грустно, что нету прежнего цветка. Она пошла обратно и вдруг остановилась. Меж двумя тесными камнями вырос новый цветок — такой же точно, как тот старый цвет, только немного лучше его и еще прекраснее. Цветок этот рос из середины стеснившихся камней; он был живой и терпеливый, как его отец, и еще сильнее отца, потому что он жил в камне.
Даше показалось, что цветок тянется к ней, что он зовет ее к себе безмолвным голосом своего благоухания.
1950
БРОНЯ Фантастический рассказ
Саввин был пожилым моряком, он служил инженер-электриком на одном нашем черноморском крейсере. Будучи ранен в морском сражении в ногу, он теперь залечивал рану в тихом далеком тылу.
Он был моряк старый, храбрый и добрый; небольшого роста, он раздался, однако, в ширину — в прочные кости и мускулы, не потратив силы в напрасный рост вверх. Слегка багровое лицо его, точно раз навсегда заржавленное, постоянно имело угрюмое выражение, сохраняя невидимыми за мрачным лицом доброту его сердца и кроткий нрав. Говорил он хриплым внутренним голосом, будто слова у него рождались не во рту, а в глубине живота, но говорил он редко, любя больше слов безмолвие, наблюдение и размышление. Это был обыкновенный моряк, потому что таких людей много среди русских моряков, и я в начале нашего знакомства был равнодушен к нему: «Еще один добряк и пьяница», — подумал я про него.
Но я ошибся. Морской инженер Семен Васильевич Саввин лишь изредка выпивал, но постоянно пить вино не любил. Он не любил и моря: «В море грустно, там тоска, — говорил он, — море само по себе не красивое, оно простое и серьезное: это водоем, где водится рыба для нашего пропитания, а поверху его можно возить грузы, потому что это обходится дешево, а счастья на море нет, на сухой земле лучше — тут хлеб, тут цветы, тут люди живут»…
— А почему тогда вы всю жизнь моряк, Семен Васильевич? — спросил я у него.
Саввин помолчал. Мы сидели в траве, на склоне отлогой балки, нисходящей устьем к реке Белой. Пред нами, на той стороне балки, вжились в землю мирные деревянные жилища, и от них зачинались кроткие картофельные огороды, спускающиеся вниз по падению земли. Вдалеке по небу плыли облака над синими холмами Урала, столь ослепительно чистые от освещающего их солнца, что они казались святыми видениями. А под теми облаками лежала открытая, беззащитная земля, в труде и терпении непрерывно рождающая благоухающие нивы для жизни людей.
— Я с детства люблю нашу русскую землю, — сказал Саввин, он умолк и вдруг тихо заплакал, потом захрипел от смущения, прокашлялся, пробормотал сам себе осуждение и произнес: — Наша земля всегда мне виделась такой доброй и прекрасной, что ее обязательно когда-нибудь должны погубить враги. Не может быть, чтобы ее никто не полюбил и не захотел захватить. Еще в детстве я глядел на маленький дом, где я жил с родителями, слушал, как жалобно поскрипывали ставни на окнах, а за домом было великое поле хлебов, и от боли, от страха, может быть — от предчувствия, у меня тогда горевало мое маленькое сердце. Все это было давно, но чувство мое не прошло, мой страх за Россию остался… Потом я вырос, как все растет, меня призвали в армию, а из армии я уже не ушел. Только потом, постепенно, из рядового солдата я стал военным морским инженером; я понял, что умелый, образованный солдат сильнее неумелого. Потом я полюбил корабли. Эти быстрые стальные крепости, казалось мне, должны хорошо оборонять нашу мягкую русскую землю, и она останется навеки нетронутой и цельной…
— Одних кораблей мало, — сказал я моряку. — Нужны еще танки, авиация, артиллерия…
— Мало, — согласился Саввин. — Но все произошло от кораблей: танк — это сухопутное судно, а самолет — воздушная лодка. Я понимаю, что корабль не все, но я теперь понимаю, что нужно — нам нужна броня, такая броня, какой не имеют наши враги. В эту броню мы оденем корабли и танки, мы обрядим в нее все военные машины. Этот металл должен быть почти идеальным по стойкости, по прочности, почти вечным, благодаря своему особому и естественному строению… Броня — ведь это мускулы и кости войны!
Саввин воодушевился, что с ним бывало очень редко, вероятно потому, что свое воодушевление он тратил в тайну своего размышления и работы, и на виду оно не проявлялось.
Я пошел проводить Саввина в госпиталь. Он шел медленно, опираясь на трость. Возле одного деревянного домика, ветхого, глубоко ушедшего в почву, но милого, похожего обликом на дремлющего старика, Саввин остановился. Он долго смотрел на этот домик, думая и вспоминая.
— Сердце у меня слабеет, — произнес он затем, — но жизнь от этой слабости я чувствую как-то лучше…
— Ничего, мы одолеем врага, и на душе опять будет легко, — сказал я спутнику в утешение.
— Одолеем! — странно и злобно воскликнул Саввин. — Надо еще уметь, чтоб одолеть, надо сделать победу из работы и боя!
И он добавил своим обычным, хриплым и кротким, голосом:
— Небольшую долю нашей победы я сделал.
Я удивился и не поверил.
— Где же она, ваша победа?
Саввин ответил:
— Она спит в одной избушке в Курской области, там я схоронил в бумаге десять лет работы.