Обыденный Дозор. Лучшая фантастика 2015 (сборник) - Лукьяненко Сергей Васильевич 7 стр.


Я решительно кивнул.

– Дженни, давай съездим в госпиталь? Ну, извинимся, что убежали, спросим, что делать. Одежду, опять же, может, отдадут.

– Мобилку, – кивнула Дженни. – Мобилку особенно жалко. И наушники.

Госпиталь почти не изменился. Только перед зданием теперь стояли два автобуса: второй был зеленый – с расплющенной мордой и без лобового стекла, зато с уцелевшей табличкой «ЗАКАЗНИК-2». Профессор возился внутри, вывинчивая что-то из кабины. Он был хмур, наше появление его не удивило, но и не обрадовало.

– Вы за деньгами? – спросил он с ходу. – Денег не будет. Вы убежали, мы так не договаривались.

– Послушайте… – начала Дженни.

– Не будет денег! – упрямо повторил профессор. – Нет у нас сейчас денег. Нету. Нам Рустама пришлось отмазывать, нет денег.

– Да не нужно нам ваших денег! – крикнул я с отчаянием. – Скажите просто, когда это кончится? Когда нас отпустит?!

Профессор удивленно посмотрел на нас.

– А я вас и не держу, – сказал он. – Зачем вы мне нужны? Поднимайтесь на пятый, Ксения вам одежду вернет. Ну и всего вам доброго.

– А препарат когда прекратит действовать? – спросила Дженни.

– Какой препарат? – удивился профессор. – А, вы про эксперимент, что ли? А все закончилось.

– Да не закончилось же! – закричали мы хором. – Он же не отпускает!

– Кто? – изумился профессор.

– Препарат!

– Вы с ума сошли? – Профессор отложил отвертку и вытер замасленные руки об халат. – Это плацебо.

– Что?!

Профессор заговорщицки подмигнул и сообщил доверительным шепотом:

– У нас нет никакого препарата. У нас и лаборатории уже давно нет. Просто есть проект, есть финансирование, и начальство требует отчетов. Так что мы пока проводим вторую половину эксперимента. Чтобы отчитаться хотя бы на пятьдесят процентов.

– Какую вторую половину? – не понял я.

– Контрольная группа, – объяснил профессор. – Вы ж медики, должны знать: в любом эксперименте половина испытуемых – контрольная группа. Они принимают не препарат, а просто воду. Вот это вы и были.

– Так, значит, – опешил я, – не было никакого препарата?

– Не было, – подтвердил профессор. – Я ж вам сразу намекнул, что никакого действия на ваш организм не будет. Помните? Правду я вам не мог сказать, потому что какой же тогда эксперимент? Но воду-то в стаканчики я набирал прямо при вас из крана. Или вы не обратили внимания?

Я замолчал потрясенно. Дженни тоже молчала.

– Так что же это получается? – наконец произнесла она одними губами. – Нас теперь уже никогда не отпустит?

К.А. Терина ФАТА-МОРГАНА

Вечером его ждет карусель. С этой скверной мыслью Майнц открыл глаза. И зачем вспомнил? Теперь весь день будет отравлен ожиданием карусельного небытия.

Майнц мрачно всматривался в серую хмарь барака, дышал глубоко, стараясь успокоить разошедшееся от дурных предчувствий сердце. Припоминал и не мог припомнить воронову считалочку, которой учил его когда-то северный человек Тымылык, уверяя, что считалочка эта защитит от всякой напасти.

Тымылык давно уже сгинул в упырях. Не помогла считалочка. Да и был ли он, Тымылык? Память – штука ненадежная. Карусель кромсает ее, вымарывая, как из негодной рукописи, то строчку, то абзац, то целые страницы. После электрической встряски память лихорадочно штопает дыры, вместо разрушенных тропок прокладывает новые, путаные, ненадежные. Стохастические. Ишь, слово-то какое мудреное, откуда только берутся такие в голове? Все карусель виновата. Сам не заметишь, как чужие слова станут твоими мыслями, а чужая байка – твоим прошлым. Нельзя верить памяти, искалеченной десятками карусельных циклов и тысячью бессонных ночей.

Отдых у непокойника короткий. Триста минут – больше не положено, да и не требуется. От долгого отдыха непокойник может нечаянно уснуть, а сон для него – билет в один конец.

Прозвенел наконец колокол, отмечая на полотне дня первую зарубку: пять утра.

Загорелась тусклая лампочка под потолком. Зашуршали одеяла на соседних нарах. Сверху посыпался кашель – проснулся Вольтов. Бодро впрыгнул в валенки юный Алёшка, пропел фальшиво:

– Утро красит нежным светом!..

– Буратинушка, заткни пасть! – зло зашипели на Алёшку сверху. Тот улыбнулся широко, подмигнул Майнцу и вышел вон.

Майнц глядел ему вслед без одобрения. Одно слово – буратина. Полено нетесанное. Пришел Алёшка крайним этапом, был весел, полон раздражающего оптимизма. Состояние для буратины ненормальное. Свежий непокойник обыкновенно к окружающему миру равнодушен, двигается неловко, дергано, говорит коротко, неохотно. Будто всему учится заново.

Ничего, карусель из него дурь-то повыбьет. Подумал так Майнц – и тотчас устыдился нехорошей мысли. Карусель, жадная сука, съедает все человеческое.

– Лев Давидыч, подсоби! – позвал Вольтов. В углу медленно копошилось и хрипело то, что вчера еще было Марковским, высоким громогласным мужиком. Давно, до всего, Марковский, говорят, комэском был. Солдатиков в атаки гонял. А теперь пожалуйста: уснул – и в упыри.

Майнц с Вольтовым вдвоем вынесли Марковского в сени, там его прибрали дневальные.

* * *

Предкарусельный день – самый тяжкий, пережить его едва ли не страшнее, чем карусель открутить. График составлен так ловко, чтобы лишнего грамма электры непокойник не получал. Оттого последний день тянется как целый век. А ты попробуй протяни век в мертвой Москве.

Вдоль колонны, скрипя ржавыми сочленениями, двинулись карлы, сопровождаемые острым запахом солярки. Майнц слышал байки – карлы, мол, не полностью механические, а будто бы сидит в каждой специальный человек. Громады они, конечно, знатные, лилипут или ребенок внутри всяко поместится. Да кто ж живого человека на такую работу поставит? Живых в наше время экономят, особенно детей. Живому наверх, в город, выбраться никак невозможно.

Равнодушные металлические щупальца карлы проверили Майнца на предмет контрабанды, беспощадно открывая холоду и без того промерзшие кости. Из контрабанды у Майнца были табак, завернутый в мятую бумажку, спички, тощая записная книжечка, исписанная убористым почерком, да огрызок карандаша. Табаком карлы не интересовались, а карандаш, спички и книжечку Майнц надежно припрятал в левом валенке.

Двинулись к выходу крытым коридором. Коридор этот проложен наружу мимо подземного подъемника. Потому карлы здесь злые и подозрительные. Нет-нет – а найдется непокойник, мечтающий вернуться вниз, в теплую Подземь, к живым. Таким карлы сразу хребет ломают, пощады не жди. Чтоб остальным неповадно было.

Коридор узкий, колонна по двое. Смотрит Майнц – рядом идет Алёшка.

Прошли первые ворота. Здесь крыша закончилась. Одна радость у непокойника – небо видит. Небо сизое, низкое; хмурые тучи нависли прямо над головой. Ничего в нем вроде и нет – а все равно утешает.

На востоке потянулась полоска рассвета, фиолетовая, неяркая. Видимости никакой: серый снег заместил собой воздух, набился в глаза и ноздри, хлещет по лицу.

– Вот тебе и весь рассвет, – сказал Алёшка таким тоном, будто продолжал прерванный разговор. – Ты, Лев Давидыч, помнишь, какие рассветы были раньше? Какое небо было?

Майнц не стал отвечать. Память непокойника – чужой альбом с семейными фотокарточками. Листаешь его равнодушно, думая: скорей бы последняя страница. Но иной раз среди парадных портретов и замысловатых интерьеров попадется деталь, от которой сердце замирает и в глазах появляется резь. Ты и сам не помнишь, почему тебе так важна эта надколотая чашка в руках у чужого младенца. Или потрескавшиеся обои за спиной незнакомки. Но тоска накрывает – хоть плачь.

За воротами жестянок меньше, и бдительность они сбавляют. За воротами дёру дать – дураков нет. Здесь уже карлы как бы и не надзирают, а охраняют. Мало ли что. Иной раз пройдутся по спине щупальцем, но нежно так, для порядка.

Подступил, взял за горло, пробрался во все косточки жгучий мороз. Даже Алёшка притих. Буратина буратиной, а понимает – тепло свое, не казенное. Беречь его надо, а не на пустые разговоры тратить.

Прошли по мосту на Балчуг, где круглые сутки дымит Раушская электростанция. На станцию вчера еще отписал Майнца бригадир – проинспектировать исправность труб вместо постоянного станционного мастера, который нежданно угодил в упыри. Теперь Майнц прикидывал, как изловчиться, чтоб не остаться приписанным к станции. С одной стороны, это, считай, повышение. И работа непыльная, если руки с нужной стороны приделаны. С другой – станционные всегда у карл на виду, оттого их чаще гоняют на торфы – без всякой очереди. А торф из-подо льда копать – хуже нет работы для непокойника.

– Ты, Лев Давидыч, сколько уже здесь? – снова вступил Алёшка. Майнц привычно смолчал, только покосился на буратину неодобрительно: молодой совсем, чуть за двадцать; лицо открытое, безволосое, характер незлобивый. И чем не угодил? Предчувствие беды грызло Майнца острыми зубами.

– Да ты хоть слово ответь, Лев Давидыч! Люди же, не карлы железные. Разговаривать надо! Общаться.

Вот ведь привязчивый. Три дня – с тех пор, как доставили свежих буратин из Подземи, – ходил Алёшка за Майнцем хвостом. Ни к кому больше не лип. Другой на его месте уже проучил бы Алёшку как следует. А Майнц отворачивался да отмалчивался – авось буратина сам отвяжется. Припоминал полоумную старушку из Александровского сада. На нее случайно, вскользь, глянешь, и она тотчас принимается рассказывать историю своего семейства от сотворения мира. Таков был и Алёшка.

Шагал буратина легко, пружинисто. Не умел еще беречь энергию. Не пришлось ему последний день до карусели дотягивать на жалких крохах, да чтоб сердце колотилось и в глазах темнота. А ты знай работай. Иначе от карлы по хребту получишь ржавым щупальцем.

Майнц двигался осторожно, без лишней торопливости, каждый шаг отмеряя точно по линейке.

На Садовнической случился затор. Что впереди – не разглядеть. Пошел шепоток, что карлы завели какую-то новую проверку на входе в электростанцию. Строй рассыпался, разбился на группы, кое-кто закурил. Наверху, в городе, всегда так: дисциплина улетучивается сама собой. Карлы засуетились, зашипели динамиками. Прошлись легонько по непокойницким спинам щупальцами – равнодушно, без злости. Досталось и Майнцу – самую малость. Битые непокойники на карл ноль внимания: разговоров не прекращают, папиросы не выбрасывают. А Алёшка хмурится, кулаки сжимает. Майнц слова сказать не успел – буратина камень поднял, какой поувесистей, да в карлу запулил со всей дури буратинской. На мгновение будто замер мир. А потом поехало. Карла пошатнулся на куриных своих лапах, всколыхнулся ржавой тушей, грозно зашипел динамиками, заскрежетал. Мать! Майнц так и присел. Обернется сейчас карла – разбирать не станет, который тут такой храбрый. Шупальцей сломит надвое, и всей радости Майнцу останется – в упырях вечность. А не сломит – в длительное отправят, на торфах косточки морозить.

Одно хорошо: разворачиваются карлы неуклюже. Хитрые их механизмы не для того приспособлены, чтобы балеринские пируэты выдавать.

Алёшка, не будь дурак, сквозанул в проулок, ну и Майнц за ним – прятаться надо, а там уже думать.

Дальше пошло совсем наперекосяк. Догнало Майнца щупальцем, самым краем, но теперь уже всерьез. И не то плохо было, что спина горела от больного удара, а то, что карла мог его запомнить.

Переулками, переулками вышли к мосту. Сейчас бы к электростанции завернуть да затаиться, пока карла перебесится… Нет, не выйдет номер. У ворот трое карл караулят, злющие. Ждут. Делать нечего: помчался вслед за Алёшкой через реку чуть не к самому Кремлю. За мостом оглянулся – не вернуться ли? Не вернуться: у моста карлы собираются, щупальцами шевелят, совещаются.

* * *

Самое страшное – тишина. В бараках ли, на работах – абсолютной тишины никогда не случается: то карла пройдет, шипя динамиком, то свой же брат непокойник закашляется или захрапит. Это даже при таком сферическом условии, что никто баек в углу не травит, не перешептывается и не поет.

Другое дело – мертвый город. Пока ветер завывает – еще ничего. А ну как затихнет?

Майнц припал спиной к каменной кладке, затаил дыхание. И накрыло его ватной тишиной. Тишина эта Майнцу представлялась существом – недобрым, темным. Тишина пряталась за углом и в подвале, сквозила по лестницам заброшенных домов. И смотрела.

Алёшка остановился рядом, дышит тяжко. А глазищи так и светятся. Тьфу, дурачина!

– Славно пробежались, а, Лев Давидыч?

– Да чтоб тебе провалиться, буратина ты эдакая! На торфы хочешь загреметь – дело твое, меня-то за собой зачем тянешь?

– А я уж было подумал, что вы говорить разучились, – усмехнулся Алёшка. – Хотя б для того стоило побегать, чтоб вы мне отвечать стали.

– Ты зачем, собака, в карлу камень бросил?

– Так я ж за вас вступился!

Вот дурачина. Ишь, вступился он. Он, поди, и благодарности ждет. Не понять ему, полену, Майнцевой беды. Последнее дело бегать так, когда электры едва-едва осталось: в глазах темнеет, сердце из груди рвется.

Алёшка отдышится – и снова будет человек, у него электры еще на месяц. А Майнцу нехорошо.

– За мной не ходи, – сказал Майнц строго. – Сам кашу заварил, сам и расхлебывай.

Шатаясь и припадая на левую ногу, пошел он прочь.

* * *

А страшней тишины только фата-моргана.

За углом снежная хмарь закончилась. А началась дивная весна, и черемуха, и тенистые аллеи парка. Майнц прямо-таки закачался от запаха этой весны.

Важно семенили по тропинке старушки-гусыни, беседуя о старушечьих своих делах. Мальчик лет пяти разогнался на велосипеде – упал. Майнц разглядел, как струится кровь из ударенной коленки.

Порыв ветра сорвал лепестки черемухи, и они, играя в лучах света, падали, падали, падали.

На скамейке устроилась молоденькая студенточка с шариком мороженого на вафле. И так, и эдак примеривалась, как бы половчее надкусить. Подле нее читала книжицу барышня в белом крепдешиновом сарафане. Левой рукой покачивала детскую коляску. Прошел франт в шляпе, полосатый весь, с кучерявой собакой на поводке – всякому ясно, иностранец или писатель. У тележки цветочницы приостановился, выбрал себе колокольчик в петличку. Пижон.

Майнц совсем было собрался своею рукой проверить, каковы на ощупь деревья эти, скамейки и барышни, когда заметил на аллее Алёшку. Очень уж нелеп получился непокойник на эдаком фоне. Теперь только разглядел Майнц, как бледен буратина лицом, увидал ввалившиеся глаза его и щеки, грязную, вовсе неуместную в весенней свежести одежду – валенки эти да штаны ватные, телогрейку, шапку с ухами.

Рядом с крепдешиновой барышней и коляской Алёшка остановился. Присел на самый краешек скамейки – осторожно, как бы не запачкать. Стал смотреть в книжку. Руки Алёшка упер в колени и вообще вид имел самый смущенный. Наклонился над коляской, сказал что-то младенцу. Потом вздохнул тяжко и пошел прочь, отворачивая лицо.

Майнц достал из-за пазухи коричневую бумажку, в которую у него был завернут табак. Здесь же, с табаком, и газетка была припрятана.

Оглянулся еще раз на аллею. Таяла фата-моргана, порванная ледяными порывами ветра, занесенная колючим снегом. Сквозь призрачные деревья просвечивали серые руины и голодные черные дыры обледенелых переулков.

На запорошенной снежной скамейке осталась только барышня в крепдешине. Уже почти прозрачная, она продолжала читать книжку, не замечая холода и снега.

К Майнцу подошел Алёшка.

– Жена моя, – сообщил буднично. – Верочка. А в коляске – сын, Андрюха.

Что ответить, Майнц не нашелся. Не одного человека свели с ума фата-морганы. Но чтоб за непокойников брались, такого не бывало. Всё больше живых донимали. Давно уже этих фата-морган никто не видел, а было время, когда цеплялись еще люди за поверхность, полный город таких призраков ходил наравне с живыми.

Вниз, в подземелья, люди не столько ото льда и мертвого воздуха бежали, сколько от них – от фата-морган.

Майнц отмерил щепотку табака, протянул на обрывке газеты Алёшке. Тот с благодарностью принял.

– Раньше-то как было. Смена здесь, смена там. Здесь засну, там проснусь. – Алёшка, не имея мундштука, ловко скрутил козью ножку, задымил.

– Контра ты, Алёшка, – не удержался Майнц. – Страсти какие рассказываешь. Был бы живой, расстреляли б.

Алёшка ухмыльнулся как-то неправильно – легкомысленно, что ли.

– Пусть бы и расстреляли. Чем так.

Историй таких Майнц слышал немало. Их приносили из-под земли буратины, не прошедшие первую свою карусель. Рассказы становились легендами, обрастали домысленными подробностями.

Что-де во сне-то мир остался прежним, и неизвестно еще, какой из миров – настоящее. Что никакого Ускорителя там не было, а город цел, и цветут сады. Снилось многим, а болтали не все. Тех, кто поговорливее, расстреливали без суда. Соображений было два: чтоб не подрывали моральную целостность строителей Подземи да чтоб не болтали, какие там новые политические веяния в якобы настоящем мире им наснились.

Сам-то Майнц, конечно, ничего такого не помнил – карусель начисто вымарала его память о досмертном существовании.

– Я все думал – головой повредился, – продолжил Алёшка. – К доктору ходил. А когда Димка, аспирант, проговорился, что с ним та же история, – тогда-то я испугался по-настоящему.

– Ладно врать! Какие теперь аспиранты?

– Да не здесь же. Там… – Алёшка махнул рукой в сторону исчезнувших уже аллей. – А потом прекратилось. Только вот я остался на этой стороне, а не на той. Снов нет – как отрезало. Засыпаю – и чернота. Просыпаюсь – опять здесь. Точно в кошмар провалился.

Что тут ответишь? Душевное нездоровье со смертью никуда не исчезает. Случалось ему видеть непокойников с разными фанабериями. Исправляла все карусель, равняла всех под одну гребенку. И правильно. Оно спокойнее, когда рядом свой же, понятный непокойник, а не безумец какой.

Назад Дальше