Анкета. Общедоступный песенник - Слаповский Алексей Иванович 10 стр.


Но, Бог миловал, Алексина, болея, конечно, как все дети, потихоньку росла, росла — и выросла.

Геннадий Николаевич давно уж перестал терзаться проблемой обязательности отцовской любви, он любил Алексину беззаветно… Звали ее Алюшей, Алечкой, Алькой. Сама Алексина, пошедши в школу и своим именем недовольная, назвалась Алиной — хотя и это имя не очень жаловала, но другого, близкого по звучанию, не отыскалось. К этому ее имени привыкли и одноклассники, и педагоги, под этим именем она даже в классных журналах была записана.

Вот она-то, Алексина, самый яркий пример того, как вести себя не так, как принято в кругу людей, среди которых вы находитесь.

Когда классная наша руководительница, Ирина, допустим, Ильинична, проводила беседу на тему морального облика советского молодого человека, постоянно повторяя, что надо уметь найти, с кого взять пример, Алексина подняла руку и скромно сказала:

— Можно я буду брать пример с вас?

Ирина Ильинична встревожилась.

— В каком смысле?

— Во всех. Буду курить, как вы, замуж второй раз выйду. За женатого тоже человека.

Я, помню, даже голову опустил.

Конечно, я знал, как и другие, что Ирина Ильинична курила и что у нее вторая семья, но… как бы объяснить… Пожалуй, вот как: в моей детской (или, пусть, подростковой) психологии существовало как бы две Ирины Ильиничны. Одна где-то там действительно курит и на ком-то там второй раз женится. Но та же, что входит в класс — это совсем другая Ирина Ильинична, это — Учительница, очень взрослая, почти пожилая, почти старая. Было же ей двадцать шесть лет, как я потом узнал.

Тут вещи известные: особенности детского восприятия. Подобно тому как я удивился, увидев рядом с Гафой мать, потому что это неожиданно объяснило мне, что он такой же человек, как и я. Или, помню, в первом или втором классе, войдя в школьную столовую, я впервые увидел, как моя учительница сидит за столом и ест. Я был поражен. Она ест — как все люди едят, как я ем! Обладая, если так можно выразиться, неудержимой инерционностью мысли, я тут же подумал, что учительница, пожалуй, делает и другое, свойственное всем обычным людям. Ну… Ну, спит, например, — то есть, где-то там у себя дома раздевается, ложится в постель…

Потом эта оторопь прошла, детское сознание умеет защищать себя, и я, открыв, что моя учительница тоже человек, все-таки сумел это призабывать, и она оставалась недоступной и недосягаемой — Учительницей. Это сохранялось во мне долго. Алексина же довольно рано поняла, что учителя тоже люди — и почему-то вследствие этого открытия стала относится к ним снисходительно, с иронией, словно узнала их уязвимое место.

И вот она задала свой вопрос. Покрасневшая Ирина Ильинична сказала:

— Как не стыдно, Алина, повторять какие-то глупые сплетни?

— Сплетни — это когда о чем-то плохом. А мне нравится, что вы курите. Я и сама курю. Мне нравится, что вы у другой женщины мужчину отбили. Я видела его, красивый мужчина, вы молодец. Я хочу тоже добиваться своего.

Ирина Ильинична так растерялась, что мне стало жаль ее.

— Ты говоришь пошлые вещи, — наконец вымолвила она.

— А что такое — пошлые вещи?

— Ну, хватит! — вспомнила Ирина Ильинична о своем праве учительницы прекращать любой разговор в том месте, где она сочтет нужным. И добавила: — Рано вам о таких вещах думать!

И опять покраснела. Она ведь — я видел это — была женщина умная и тонкая, но ют почему-то почувствовала себя глуповатой и усредненной представительницей учительской службы. Ведь на самом деле она знает, что вовсе не рано нам о таких вещах думать. На самом деле она бы не прочь о таких вещах поговорить — и это, может быть, самая интересная для нее тема, а вовсе не та, которую она обязана осветить, будучи в жанре классной руководительницы.

И Алексина тоже все это в ней видела, но ей не хватило милосердия — что я не смею осуждать, зная теперь, что она и себя не жалеет.

— Почему же рано? — спросила она голосом превосходства. — Может быть, мы кое в чем даже лучше вас разбираемся. Как вы считаете?

— Я считаю… — повысила голос Ирина Ильинична, как и следовало это сделать учительнице в такой ситуации, но сформулировать, что она считает, не смогла, она стояла вконец растерянная и боялась взглянуть на эту странную девочку, которая, кажется, и впрямь разбирается кое в чем получше ее.

А я, сознавая жестокость Алексины, я смотрел на нее с любовью — как и многие другие.

И Ирина Ильинична вдруг заплакала.

Она заплакала и вышла из класса, а тут и звонок…

Ирина Ильинична была не из тех, кто бежит сразу жаловаться к директору или завучу, но другие учителя жаловались на Алину частенько.

Естественно, первым звуком административной души было: звать родителей. Но Алексина спокойно и твердо говорила, что не видит причины нервировать родителей по пустякам. Учится она хорошо, что же касается ее личных слов и ее личного поведения, она вполне в состоянии сама нести за все ответственность. И даже директор, бывший раньше, поговаривали, тоже директором, но в какой-то чуть ли не тюремной школе, директор, одного взгляда которого хватало, чтобы в шумном коридоре перемены воцарялась тишина, директор, собственноручно скрутивший ворвавшихся в школу с веселым, но жестоким боем троих пьяных балбесов призывного возраста, директор, не терпящий ни единого слова возражения, директор Игнат Петрович Чекуреков перед Алексиной — пасовал. Нет, он говорил с ней не краснея, говорил твердо и сильно, как привык, но с недоумением чувствовал, что все это не действует и — главное — он чуть ли не впервые не знает, как поступить, потому что, стоит ему две минуты поговорить с Алексиной, как ему кажется, что она действительно права — ведь учится хорошо, а слова и поступки… — да ничего, в общем-то, особенного…

О, Алексина это умела и умеет, это дар ее природный: каждый, кому она прямо и насмешливо заглядывает в глаза, тут же побежден и уверен в правильности всего, что она говорит и делает. В любой монастырь, куда приходилось ей попадать, она именно спокойно входила со своим уставом, и очень скоро обитателям этого монастыря казалось, что их устав не годится, а единственно правилен — ее устав.

Это, правда, не касается ее друзей, среди которых каждый сам себе свой монастырь. Они с удовольствием друг другу противоречат, и получается, что, ведя себя в остальной жизни так, как не принято, собираясь у Алексины, ведут себя как принято — поскольку у нее принято все.

Я, повторяю, хожу к ней каждую субботу, она живет в маленькой квартирке возле драмтеатра, эту квартирку подарил ей последний муж, он же, ставши большим дельцом, снабжает ее регулярно деньгами и примерно раз в три месяца приезжает пьяный на большой черной машине, без охраны, ничего не боясь, проходит, не раздеваясь, плачет, ругается и просит ее выйти за него замуж второй раз, потому что не хочет он длинноногих девочек, которых у него миллион, не хочет он тридцатилетних зрелых красавиц, которых у него два миллиона, а хочет он только Алексину, которой под сорок лет, но которая моложе и лучше всех женщин на свете.

Алексина молча выслушивает, укладывает его спать, а утром молча выпроваживает. Она знает, что стоит ей согласиться, он, став мужем, тут же откроет счет второму миллиону длинноногих девочек и третьему миллиону зрелых красавиц. Деньги же берет у него спокойно, вот уже восемь лет нигде серьезно не работая. Плетет — больше для души, чем для заработка, стульчики и креслица из лозы, которую привозит ей научивший ее этому второй муж — Засонов, художник-предметник, как он себя называет, то есть, человек, творящий штучные и неповторимые предметы быта. Вся квартира Алексины обставлена этими предметами, да еще книгами, в том числе антикварными, — это осталось от мужа первого, Сергея Качаева, который был страстный книжник, букинист известный, авторитетный, его серьезные знатоки Москвы и Питера в лицо знали, но потом с ним что-то случилось, он отдал Алексине все свое богатство, а сам перестал не только собирать книги, но и читать их. Не читает он и газет, не смотрит телевизор, когда при нем заходит разговор о текущем моменте, он торопливо просит не продолжать или дождаться его ухода. В силу этого он умудряется не знать ничего о том, что на устах у всех.

Правда, мне кажется, тут больше игры, чем истины, ведь наши улицы таковы, что, пройдя по любой, обвешанной листовками и плакатами, годами треплющимися на столбах и заборах, ибо их приклеивают каким-то особенным клеем, претендующим на качество вечности, невозможно не насытиться знаниями о происходящем в городе, стране и даже в мире. Впрочем, Качаев ходит, глядя перед собой и чуть вверх, так что, возможно, и не видит ничего постороннего, он ходит прямо и высоко в длинном кашемировом пальто, черной широкополой шляпе и черных туфлях — брезгливо переступая через лужи.

Итак, ходят к Алексине в гости бывшие мужья, ходят друзья из старых и новых, если Алексине хочется с ними общаться, она общается с ними, если не хочется, она уходит в спальню читать или плести свои креслица, или смотреть телевизор, или просто дремать, предоставляя гостю — или гостям — делать все, что угодно. Условие одно — не приводить женщин. Подруг же у нее нет — за исключением бывшей сокурсницы Анастасии Жувельской.

Анастасия тоже ведет домашний образ жизни, она тоже была не один раз замужем, у нее такой же, как у Алексины, дом открытых дверей — но не в Саратове, а в противоположном, то есть через Волгу, городе Энгельсе, которому почему-то все никак не вернут историческое название Покровск.

У нее тоже сохранены отношения с бывшими мужьями, она тоже в их присутствии делает то, что велит ей душа, а не эфемерные законы гостеприимства, у нее тоже нет подруг — кроме одной странной женщины, воспитательницы интерната, которая познакомилась с Анастасией в пору ее кратковременного учительствования в школе, познакомилась на каких-то курсах — и полюбила ее беззаветно, как свойственно таким натурам, пишет письма ей через день, сообщая о событиях души и жизни, приезжает регулярно из глухой глуши — из какого-то поселка на границе Саратовской области и Казахстана…

Но все это не значит, что Анастасия как бы копирует судьбу и жизнь Алексины, — Анастасия не такова, она сама достаточно оригинальна. В студенческие годы кто-то мог подумать, что Анастасия завидует свободе Алексины, ее раскованности и уму, и тщится достичь того же, — но так мог полагать лишь человек, не знающий, что она начала воспитывать в себе свободу сама, без всякого примера — еще в школьные годы, когда она жила любимой и послушливой единственной дочерью в офицерской семье, в военном летном городке, что раскинулся на окраине Энгельса-Покровска.

Быт городка достаточно замкнут, дети военных и служащих не всегда могут найти себе сверстников для общения помимо школы, поэтому Анастасия была домашней тихой девочкой. Она или учила уроки, или читала книги, или, по примеру матери, занималась плетением из особых веревочек так называемых макраме — это такое декоративное кружевное узорочье, которое можно, например, под вазу подложить, можно им столик покрыть, а можно и для красоты на стенку повесить. (Это рукодельничанье — еще одно случайное совпадение с Алексиной!). Мать Анастасии организовала в городке для офицерских жен курсы макраме, а также кройки и шитья, и была в этом большая искусница, но Анастасия к возрасту пятнадцати лет превзошла ее и мастерством, и фантазией. Родители наумиляться на нее не могли, глядя, как она ежевечерне, сделав уроки, поглядывая уютно в зимнее окно, плетет кружева, — и тревожно думали о том, кому достанется в жены их сокровище. Отец, кадровый офицер, хорошо знал, каковы мужчины-то бывают.

Меж тем, пока тонкие белые пальцы Анастасии плели и сплетали тонкие белые веревочки, мысли ее сплетались не менее причудливо. Она думала о том, что ей хорошо, что она всю жизнь готова прожить с папой и мамой, но так нельзя и так не бывает. Для самостоятельной жизни она совершенно не готова. Конечно, я красива, умна, но я инфантильна, с печалью думала она. Я даже умею это скрыть, но менее инфантильной от этого не становлюсь. Я уже заканчиваю школу, мне почти семнадцать лет, я должна мечтать о будущей жизни, а я совсем о ней не мечтаю. Я должна думать о юношах и мужчинах, а я совсем о них не думаю, что для моего возраста противоестественно. Может быть, мне не хватает эмпирического опыта, за которым последует уже и внутренний интерес?

И вот однажды вечером, когда мама ее вела кружок кройки, шитья и макраме, а потом собиралась зайти к приболевшей подруге, а папа был на боевом дежурстве, будучи военным летчиком и неся вахту на бомбардировщике, облетая всю страну, а может, кто знает, и весь мир, Анастасия позвала к себе соседа Валерия, который говорил о себе «мы студенты», хотя давно уже был выгнан из студентов за нерадивость и пьянство. Он увлекался музыкой, в гарнизонном клубе с такими же оболтусами, как сам, играл на электромузыкальных инструментах, он был длинноволос, высок и зеленоглаз, он был — ничего ведь не утаишь в столь тесном и ограниченном пространстве — любитель женщин, а проще, по-народному сказать — бабник, причем удивляло Анастасию то, что ровесницами Валерий почти не интересовался (да и мало, повторяю, их было), а вот некоторыми офицерскими женами… Один скандал был особенно громким, о нем целый год говорили, подробно обрисовывая детали: вернувшийся нежданно домой из-за неисправности самолета капитан, взломанная дверь, прыжок Валерия с третьего этажа — в объятия, однако, капитана, который неестественным образом успел сбежать эти три этажа и подставить свое крепкое выносливое тело под рискующего жизнью «студента», оба свалились на землю, капитан спросил: «Ты цел?» Валерий застонал, еле поднялся, словно был весь разбит, но тут же резво побежал. Капитан без труда поймал его, привел домой, чтобы Валерий оделся — ибо прыгнул он полуголый. После этого капитан поступил странно: он попросил жену уйти, чтобы она не возбуждала в нем ненужных эмоций, а с Валерием сел пить водку. Они выпили водки, и капитан начал читать Валерию свои стихи. Капитан писал стихи, но обычно стеснялся их показывать. Товарищи и сослуживцы, считал он, в стихах ничего не понимают, он давно хотел узнать мнение человека сведущего, а Валерий хоть и бездельник и пьяница, но, между прочим, сам сочинял тексты к песням и три его стихотворения были опубликованы в областной газете. И вот капитан стал читать Валерию свои стихи. Валерий слушал и после каждого стихотворения взрывался восторгом, жадно — от восхищения, может быть, — пил водку и готов был слушать хоть всю ночь. Под утро он назвал капитана самородком. Капитан до того растрогался, что посвятил Валерия в свои планы. Понимаешь, сказал он Валерию, для большой поэзии нужны большие чувства. Вот у меня был друг Евгений, который погиб. Мы трое катапультировались в экстремальной летной нештатной ситуации, двое остались живы, а Евгений погиб. Я очень переживал. И какие стихи получились! — целый цикл о погибшем друге! Ну, ты слышал. Сильно ведь? И капитан еще раз прочел самое заветное из этого цикла:

Ты сквозь облака пролетал слегка.

Нет, ты не хотел умереть.

Я знаю, Евгений, ты хотел без сомнений землю насквозь пролететь!

(Валерий запомнил эти строки и передал Анастасии, а Анастасия потом Алексине, а Алексина мне, вот откуда я знаю их.)

— Ты понимаешь, — продолжал капитан, — настоящие стихи — на крови, на любви и смерти. (На крови не обязательно, на всякий случай заметил не хмелеющий от особенности ситуации Валерий). — Нужны сильные эмоции, — говорил капитан, — а жизнь наша при всей романтике летчицкой профессии, довольно однообразна. Это странно, но это так. А теперь у меня внутри струна дрожит, у меня вдохновение к горлу подступает, стихи стихами, а я ют к поэме давно уже подбираюсь. Возьми любого большого поэта, у него то стихи, стихи, а потом обязательно поэма. Как этап! Я хотел написать поэму о любви и ревности. Но я выдумывать не умею! Теперь же — напишу! И любовь есть, и ревность зажглась такая, что убить вас обоих готов. Горит все во мне, понимаешь? — Понимаю, — сказал Валерий — и сделал вид, что у него к горлу тоже подступило, но не вдохновение, а нечто более прозаическое, он попросился в туалет, а сам — шасть в дверь — и был таков. Капитан, впрочем, этого не заметил, он грезил уже будущей поэмой, потом спел в память друга Евгения песню «Обнимая небо крепкими руками» — и заснут, счастливый…

В общем, пригласила Анастасия Валерия и сказала ему:

— Валерий, ты мне не нравишься, как человек, но как в мужчине я нахожу в тебе объективные достоинства. Мне хочется завести любовника и я остановила свой выбор на тебе. Надеюсь, ты сумеешь не обмануть мои ожидания.

Ошарашенный Валерий постарался. Но ожидания обманул, Анастасия никаких перемен в себе после этого не обнаружила и впредь решила с Валерием больше не встречаться. А он вдруг влюбился в нее. Она была холодна, с досады он повел себя не по-джентльменски и стал говорить про Анастасию лишнее. Поползли слухи. Родители не выдержали и напрямик спросили Анастасию. Она, будучи спокойно честной, могла запросто солгать, зная, что ее честности это не убавит — ведь в сущности ничего не произошло! Ибо то, что было, равнялось для нее физическому контакту на уровне рукопожатия. Однако, лгать она не стала, потому что ей интересно было посмотреть на реакцию родителей, обнаруживших, что дочь их не такая, какой они себе ее представляют. Реакция была ужасной — истерика матери, скрежещущие скулы отца и глаза в сторону, не в силах смотреть на дочь. Анастасии это доставило толику волнений, и она подумала, что именно такие серьезные переживания лишают личность инфантильности и пробуждают в ней настоящие взрослые чувства. Поэтому после Валерия у нее был друг его Петр, тоже студент, но без кавычек, настоящий, потом одноклассник Вовочка, с которым она почувствовала приятную опытность, глядя на дрожь его и бледность, потом был опять по какой-то прихоти Валерий, а потом даже тот самый капитан, который читал Валерию стихи. На этот раз, видимо, он собирался писать новую поэму о любви, но дело обернулось серьезно. Вместо поэмы он стал предлагать Анастасии бросить все и уехать, куда глаза глядят. Анастасия испугалась его накала и категорично запретила ему показываться ей на глаза. Капитан стрелялся. Выжил. Его комиссовали. Стихи он писать бросил.

Назад Дальше