Анкета. Общедоступный песенник - Слаповский Алексей Иванович 18 стр.


— Ты всегда прав. За это я тебя и ненавидела бы. Нет, хорошо, что ты не мой отец. Быть иль не быть — это ты в самое то попал. Тебе быть уже не обязательно — ты есть и всем доволен.

— Далеко не всем, просто…

— Кто учил меня, что перебивать других неприлично?

— Извини…

— А я вот поняла, кем я буду. Взяла вот так сразу — и поняла. Я буду самкой, сукой, я сопьюсь и заболею СПИДом. Это в лучшем случае. А в худшем — влюблюсь и выйду замуж по любви, а через год мы с мужем начнем тихо убивать друг друга словами и мелкими делами. Я буду стирать его вонючие рубашки и трусы — и захочу его отравить. Я уйду от него, найду другого. Он будет богатый, и у меня будет домработница. Он привезет меня на какой-нибудь деловой ужин, там со мной будет танцевать высокий брюнет, обнимая за талию и потихоньку подбираясь к груди, а после этого мой муж дома напьется и изрежет мне лицо, чтобы обезобразить. Я захочу посадить его в тюрьму и меня убьют нанятые мужем люди.

— Ты закончила?

— Нет еще. Но ты говори, говори. Я успею.

— А если так? — сказал я. — Ты поступаешь в педагогический институт и становишься учительницей. Ты хочешь отбыть в школе два-три года, а потом найти более подходящую работу. Но совершенно неожиданно ты вдруг начинаешь замечать, что тебе нравится работать в школе, особенно в старших классах. Ты начинаешь вести факультатив, устраивать школьные литературные вечера, ты ловишь себя на том, что всякое замечание тому классу, который ты ведешь в качестве классного руководителя, задевает тебя, а всякая похвала делает тебя счастливой. Это только пример наугад, один из вариантов. Суть же в том, что мы не так хорошо знаем себя, чтобы прогнозировать будущее.

— Я себя — знаю, — отрезала Настя. — Я уже сука и стерва. Я отбила у Лерки парня. Он мне абсолютно не нужен. Мне просто захотелось убедиться, стерва я или нет. Мысленно в этом не убедишься, так или нет? И я отбила. Главное, чем взяла, это же смех? Бутылка портвейна и постель, вот и все. Я сделала его мужчиной — и он теперь от меня без ума, на коленках готов ползать. Я ему сказала, что если проболтается, я ему рожу кислотой оболью. А он свой рожей дорожит, он меня боится. Он скоро меня ненавидеть начнет. Пускай, он мне не нужен. Так что, дядя Антон Петрович, я себя знаю. До самого далекого будущего, до смерти, потому что горбатого могила исправит.

— Это кто же у нас горбатый?

— Это я у нас горбатый. Мне много чего хочется. А характер такой: чего хочется — сделаю. Я не в вас пошла. Вам тоже много чего хочется, но вы себе никогда не позволите.

— То, чего мне хочется, я позволяю себе. Просто приходит возраст, Настя, когда понимаешь, что дело не в количестве желаний. Дело в гармонии души. «На свете счастья нет, но есть покой и воля», лучше Пушкина не скажешь. У меня есть покой — и воля.

— Чья воля?

— Собственная.

— Врете. Вот перед вами красивая стройная девушка. То, что она племянница, дело десятое. Почитайте газетку «СПИД-инфо», куда вы тоже кроссворды даете, или газету «Двое», или «Еще», не приходилось читать? — там то и дело такие истории. Итак, перед вами красивая стройная девушка, юная женщина — и обнаженная к тому же, — она стала разгонять пеку, чтобы показать свою обнаженность. — И что, у вас не возникает никаких мыслей?

— Каких?

— Сами понимаете, каких.

— Нет. Не возникает, — совершенно искренне ответил я.

— Вы что, импотент?

— Дурочка ты. Я нормальный человек. Есть грань, за которую я не перехожу даже мысленно. И не потому, что запретил себе, а просто не перехожу. Естественно не перехожу, — подчеркнул я.

— А я вот естественно перехожу, — сказала Настя. — Сейчас все больше мысленно, а потом… Слушай, дядя Антон Петрович! — вдруг совершенно другим голосом закричала она, — ты мне дашь домыться или нет? Иначе сам только ночью в ванную попадешь!

Я притворил дверь.

Через неделю она сменила печаль на веселость, гнев на милость, и вот уж сколько времени прошло, — она никаких поводов для беспокойства не дает.

А я теперь — почему-то — повторяю в памяти своей эти случаи и воспринимаю их ярче, живее, чем тогда, когда они были. Я тревожу себя — и тут же успокаиваю. То, что она несколько раз настойчиво являлась передо мной в полуобнаженном или обнаженном виде, вовсе не свидетельство ее неестественного ко мне интереса. В капитальном труде академика Ф. Д. Кренкеля «Сексопатология», имеющемся в моей библиотеке, я прочел, что детский и подростковый — часто бессознательный — эксгибиционизм, когда почему-то хочется показать свою наготу не только посторонним, а и членам семьи — и даже в первую очередь членам семьи — отцу (если девочка), матери (если мальчик) — есть явление вполне обычное, оно весьма редко становится манией на всю жизнь. Эксгибиционизм же взрослых людей есть уже психопатия, мужчины, сочетающие обнажение себя перед незнакомыми женщинами, девочками, а иногда и старухами с определенными действиями, просто-напросто больны и, кстати, они — потенциальные преступники.

Я сам себе заговариваю зубы.

Дело не в Насте. Ее мучает, ее судорожно корежит, то приступами, то понемногу, но ежедневно, ее возраст, — ломка характера и организма.

А я на вопрос ее — тот самый вопрос, в ванной, действительно ответил совершенно искренне. Я не видел и не мог видеть в ней женщину. Она, во-первых, племянница моя, а во-вторых (см. выше) — ребенок почти еще. Впрочем, уже не ребенок, уже все-таки девушка.

И вот — увидел. И вот — испугался поздним испугом. Испугался и судьбу поблагодарил за то, что не теперь, а тогда было это, в ванной. Потому что теперь…

Увидев в Нине, дочери Тани, женщину, увидев ясно и почти мучительно — как открытие, — я в Насте увидел женщину, — и что мне теперь с этим делать? Она, конечно, не заметит никаких изменений, я спрячу от нее это новое зрение, но — как от себя спрятать, как себя убедить, что это ерунда, это временно, это пройдет? В силу той хотя бы логики, что: раньше ведь не было. Так больной рассуждает: если я был здоров в том же теле, которое осталось при мне, значит, болея сейчас, но оставаясь в своем теле, я опять буду здоров, ведь тело помнит здоровье, а память тела крепче памяти ума…

Кстати, о памяти. С каждым днем я все больше убеждаюсь, что она щадит меня — как, быть может, и большинство людей. Не помню, кто из поэтов или писателей сказал, что он ничего, ничего! — не забывает. Несчастный человек! — но как раз поэтому и Поэт.

А я, оказывается, забываю легко, и энергия моей мысли, которой я всегда гордился, не есть ли трусливое движение вперед и только вперед, чтобы не было времени оглянуться? И есть там, в прошлом, что-то, десятилетиями не вспоминаемое и забытое, кажется, накрепко. Так накрепко, что, даже отвечая на вопрос, связанный с воспоминанием напрямую — не видишь этой прямой связи, поскольку воспоминание это молчит, подхихикивая — но так тихо, чтоб ты этого хихиканья не услышал.

Я возвращаюсь, например, к 25-му вопросу:

ЕСЛИ ВЫ ВИДИТЕ МУЧЕНИЯ ЖИВОТНЫХ, ТО ВАС ЭТО НЕ ОСОБЕННО ТРОГАЕТ.

Я ответил неверно — но мне не приходилось видеть мучений животных. Мне повезло. Но составители анкеты (а составляли ее, напоминаю сам себе, еще в советское время) не могли — им просто в голову это не пришло! — задать вопрос: ЕСЛИ ВЫ ВИДИТЕ МУЧЕНИЯ ЛЮДЕЙ…

Где ж это советский человек мог увидеть мучения советского же человека? Да за такой вопрос составителей самих бы заставили отвечать на анкеты — совсем другие и совсем в другом учреждении — если бы, повторяю, им в голову пришло такой вопрос задать, — что абсолютно исключено даже гипотетически.

О чем я, к чему я?

В том же самом детстве, где была моя вражда с Гафой, но еще до открытой вражды, хотя я уже не любил его и боялся его, мы отправились с ним в гору, в лес, на так называемую Кумысную Поляну, которая не поляна, а холмы и леса на этих холмах и в ущельях меж ними, но была и впрямь когда-то где-то обширная поляна, где паслись лошади и где была, действительно, кумысная лечебница — до революции еще. Алексина рассказывала об этом народу, когда работала (естественно, временно и недолго) на телевидении и вела среди всего прочего порученную ей природоохранную экологическую передачу. Алексина настойчиво, с гражданской болью и твердостью, но и с женской мягкостью и мудрой безнадежностью говорила в этих передачах о том, что лесам, полянам, родникам, птицам и зверям, которые проживают в этих местах, нужно придать статус национального парка. Легкие города, так называла она эти места в лирическо-публицистическом порыве.

Странно вообще мне было смотреть, как она ведет передачи — совсем чужой, совсем посторонний человек — и, да простит она мне! — ненастоящий даже какой-то человек! Журналистика сама по себе дело ненастоящее, более игровое, чем многие другие виды деятельности, но требующее при этом создания вида, имиджа, как теперь говорят, это игра с видом серьезности. За словом газетным игру спрятать легче, на телевидении же в этом смысле требуется искусство вообще особое. Алексина перед камерой была искренне граждански озабочена, но я знал ее — и видел глубже, и понимал, что в жизни ее волнуют куда более другие вещи. И она тут ни при чем, это общее.

Поэтому я не верю в радение за народное благо, не верю в экологию и политику, я верю лишь в инстинкты собственности и самосохранения, которые одни лишь позволяют развиваться и двигаться обществу к промежуточному процветанию с последующим концом всего.

Но пока мы живы — мы живы.

Мы ходили на Кумысную поляну просто так. Детские такие походы тем и хороши, что не имеют цели. По пути Гафа рассказал, как однажды, в день какого-то праздника, он и его друзья набрели там на троих выпивающих мужиков.

Мужиков они, само собой, примочили, а вино и закуску выпили и съели сами. Примочить — это не то же самое, что замочить. Второе означает убийство, первое — всего лишь жестокое избиение. И еще Гафа рассказал, как он с друзьями наткнулся в кустах на парочку. Он подробно рассказал, как парочку обнаружили, но не спугнули, долго смотрели, что они там делают, — все это Гафа подробно описал, называя вещи своими именами, — а потом все тихонько разошлись кругом — и со всех сторон набросились, закричали, заулюлюкали, кидали палками и грязью, мужик с бабой с ума сошли, голые, как эти, мечутся, баба визжит, рассказывал со смехом Гафа. Мужчина, по словам Гафы, стал просить у парней прошения, чтобы они не били и не убивали его, и сам предложил им женщину, а сам убежал. И они, восемь человек, воспользовались женщиной, Гафа специально не пошел первым, потому что знает свои особенности и таланты. Женщина вошла во вкус, рассказывал Гафа, очень ей понравилось, а уж когда Гафа приступил к делу, она кричала и просила его, чтобы он был с ней, а больше чтобы никто не был, она его два часа не отпускала, все уже ушли, а она не отпускала, целую ночь потом не отпускала, потом нашла, где живет, ходила, дура, приставала, в морду дать пришлось, рассказывал Гафа.

Я верил и не верил. Тому, что он с друзьями примочил пьющих мужиков, этому я верил безоговорочно — потому что был равнодушен к этому приключению. А вот второму случаю не знал, верить или нет, потому что не только не был равнодушен, но, идя в сторонке, думал о том, что я, пожалуй, позволяю себе представить себя на месте одного из этих восьми — и мне хотелось, чтобы мы опять нашли какую-нибудь парочку. Но я боялся этого. Я знал, что когда дойдет до сути, я не смогу быть таким, какими были эти восемь, я, скорее всего, убегу.

Но мы не нашли ни пьющих мужиков, ни влюбленной парочки — и развалились на солнышке, на полянке, отдохнуть, покурить, кто курил — я тоже, но не затягиваясь, а изображая.

И тут из леса вышли два парня.

Два парня возраста Гафы. А нас было с Гафой шесть человек.

Эти парни были слегка пьяные и первым делом спросили выпить.

Гафа, знавший многих деловых ребят округи и всего города, этих не знал. Иначе бы они поздоровались. А тут он глянул на них — и отвернулся.

Выпить у нас не было, тогда парни стали приставать к нам.

— Какие у тебя ботиночки, — сказал один из них, с пузырем ветрянки на губе, сказал моему ровеснику Костику. — Разве можно в таких ботиночках по лесу ходить? Надо вот в каких ходить, — и он указал на свою обувку, представлявшую собой обрубки солдатских кирзовых сапог.

— Эх, жалко! — сказал он, — но я добрый! Сымай, меняться будем!

Костик стал снимать свои ботинки.

Гафа смотрел в землю, сидя согнувшись, и ковырял землю прутиком.

Парень с ветрянкой начал примерять ботинки Костика. Ботинки не лезли.

— Ты чего мне подсунул?! — рассердился он, швыряя ботинки в лицо Костику и напяливая опять свои обрубки. — Ты что, не видел, какой у меня размер, сволочь, ты чего мне подсунул? А? А?

Костик не мог ответить на его вопросы.

— Сань, они издеваются над нами! — обратил внимание друга парень с ветрянкой.

Саня смотрел на нас хмуро и тупо.

— Пришли на наше место и еще над нами издеваются! — закричал парень. — Вам кто разрешил? Кто вам разрешил? Кто вам разрешил, я спрашиваю? Кто вам разрешил?

Мы съежились. Мы боялись.

Мы посматривали на Гафу. А он все так же, опустив голову, колупал прутом землю.

— Чего молчим? — распалялся парень с ветрянкой. — Сейчас лично каждого спрашивать буду!

И он начал лично спрашивать каждого. Он подходил и задавал вопрос:

— Кто тебе разрешил? А?

Ответить на этот вопрос было невозможно, спрашиваемый молчал — и получал хлесткий удар по лицу.

Следующий.

— Кто разрешил? А?

По лицу.

Следующий.

— Кто разрешил? А?

По лицу…

Так он обошел всех, включая, конечно, меня. Гафу оставил напоследок.

— Ты! — отнесся он к нему особо. — Ты у них старший, что ли? Может, ты им разрешил?

Гафа встал.

— Ну, я, — сказал он.

Он сказал без вызова. Он был бледен. Было видно, что он боится. Но и еще что-то было в его взгляде. Он прямо смотрел на парня, но и молчаливый мрачный Саня был в поле его зрения.

— Ты? — изумился парень. — А кто ты такой?

— Гафа.

— Не слышал. А про Мосла ты слышал? Это я. Сережа Мосол. Слышал?

— Нет. Ты откуда?

— С Поливановки. Приходи, гостем будешь.

Он отвернулся от Гафы — как бы посчитав его ровней и показывая нам, соплякам, что у взрослых меж собой совсем другие отношения. Он отвернулся и сказал добрым голосом:

— Ладно, ребят, отдыхайте. В самом деле, приходите к нам. Мы вас не тронем. Это я так, я же шутя. Ведь не больно никому? А?

Мы молчали, пряча глаза.

Тут раздался звук.

Парень по кличке Мосол лежал на земле.

Гафа стоял над ним с толстой суковатой палкой.

Молчаливый Саня, увидев, какие случились неожиданности в этом, только что простом и ясном мире, моментально пустился бежать. Гафа бросился за ним, но не догнал. Вернулся.

Мосол лежал на земле, схватившись за голову, и ныл:

— Зачем дубиной-то? Зачем дубиной, ты мне череп проломил!

Гафа грубо ощупал голову парня, убедился, что пролома нет — и пинками заставил его подняться.

— Ребят, хорош, а? — ныл парень. — Ну, квиты, а?

— Еще нет, — сказал Гафа.

И он велел нам каждому подойти и дать Мослу по морде.

Я был третьим.

И я не отказался его бить. Я никого не ударял до этого — и никого не ударил потом. Но его стукнул кулаком, сильно — и с удовольствием. И именно после моего удара из носа парня пошла кровь.

— До первой крови! Закон! — тут же завыл он.

— До десятой! — ответил ему Гафа. — Пока все тебе не примочат, стой смирно. А то опять от меня словишь.

От него парень не хотел словить — и стоял смирно. После меня бить осталось двоим, и они били изо всех сил, раздразненные моим ударом.

Лицо парня все залилось кровью, это возбудило и Гафу, отбросив палку, он начал бить парня тяжело и мрачно, тот падал, Гафа его ногами, он полз, кувыркался, вскакивал, пытался бежать, Гафа догонял и валил, — но вот парень сквозь кусты рванулся — и покатился под откос, вниз.

И меня зрелище это не только не особенно трогало, как деликатно формулирует анкета, я чувствовал радость мщения, смешанную с облегчением от миновавшего унижения и страха.

Прошло некоторое время (покашливание, смешки, тяжелое дыхание Гафы) и вдруг откуда-то снизу:

— Убью, падлы!

Мы весело рассмеялись. Мы смеялись весело и гордо, чувствуя свое геройство и свое братство, мы с любовью и преданностью смотрели на Гафу, который спокойно вытирал о траву испачканные кровью руки.

— Тут ручей вон там, — сказал я, хорошо зная эти места. — Пойдем, покажу.

И Гафа пошел со мной.

Я помню, я вспомнил теперь — как я эти слова произнес. Угодничество, заискивание, рабское обожание, желание услужить — Господи, каких только оттенков подлости не было в моем голосе!

И мои последующие действия, вражда с Гафой — ведь это все правда — ничего или почти ничего не меняют. Одно не отменяет другое. Искупления — не бывает. Это не новой краской замазать старую. Как-то, будучи у Алексины с Качаевым и Засоновым и смотря невнимательно по телевизору выступление какого-то политика, демократичного теперь и коммунистичного в недавнем прошлом, выступление, в котором много места уделено было анализу былых ошибок, я, не удержавшись, сказал, что не верю в раскаяния. Сделанное — сделано. Сказанное — сказано.

Это не значит, конечно, что уж раз сделано одно нечто этакое, то можно и впредь безумствовать, коль скоро прощенья все равно нет, но…

Впору заново отвечать на анкету.

Но — для себя — и потом. Пока мне нужно ответить, исходя из цели, о которой я начал подзабывать — и напрасно. Долг, взывающая кровь отца и деда велит мне не сворачивать с пути.

* * *

79. БЫВАЛО, ЧТО ПО НЕСКОЛЬКУ ДНЕЙ ИЛИ ЦЕЛЫХ МЕСЯЦЕВ ВЫ НЕ МОГЛИ НИЧЕМ ЗАНЯТЬСЯ, ПОТОМУ ЧТО ТРУДНО БЫЛО ЗАСТАВИТЬ СЕБЯ ВКЛЮЧИТЬСЯ В РАБОТУ.

Неверно.

80. ВЫ ПОЧТИ ВСЕГДА О ЧЕМ-НИБУДЬ ТРЕВОЖИТЕСЬ.

Благородное беспокойство милиционера о благополучии Отчизны. Верно.

81. ВАМ ТРУДНЕЕ СОСРЕДОТОЧИТЬСЯ, ЧЕМ БОЛЬШИНСТВУ ДРУГИХ ЛЮДЕЙ.

Назад Дальше