— А входить-то кто велел? — спросила Настя, совсем при этом не смущаясь, продолжая поливать себя из душа, запрокидывая голову, набирая воду в рот и прыская (я тоже люблю так делать). — Что, интересуешься?
— Подрасти сначала! — ответил я — и ответил без всяких обертонов! Ответил как дядя, а не как вожделеющий мужчина! — и словно груз тяжелый упал с души. Девчонка под душем, стройная, красивая — но невозможная, далекая, и никогда я не переступлю грань — не потому что не могу, а потому что не хочу. Я попробовал, — я не умею играть на пианино. Мне показалось. Приснилось. Почудилось.
* * *Посвежевший после душа, я принял решение все-таки съездить в микрорайон Солнечный. Настя, которая город знает лучше меня и, подозреваю, бывала в таких местах, где отроду моя нога не ступала, на мой вопрос, верно ли, что на сорок первый автобус до Солнечного можно сесть у здания, где кассы «Аэрофлота», сказала: верно, но сорок первый сейчас ходит плохо, надежней на десятом троллейбусе доехать до Сенного рынка, а там — на одиннадцатый трамвай — и пятнадцать-двадцать минут до Солнечного.
Не выразить, как приятно было мне деловито обсуждать с ней это, не пряча глаз. Ведь — подумал я — если б я действительно был плотски и кровосмесительно влюблен в племянницу, я бы таился, я бы подсматривал и подстерегал (в чем и заключается дьявольская прелесть подобных страстей), а не вламывался открыто в ванную, — между прочим, там есть окошко и из кухни отлично можно подглядывать!
И тут же настроение мое испортилось.
С какой стати я вдруг вспомнил про это кухонное окошко?
Если нет у меня дурных мыслей и побуждений, я бы о нем не вспомнил. Нет, вспомнил. Это во-первых. И поведение Насти как-то неадекватно. Другая застеснялась, засмущалась бы, даже закричала бы, а она спросила: «Интересуешься?» — и только задним умом я понял, что ведь фраза-то… Страшная ведь фраза! И предыдущие все случаи… Может, не я в нее, а она влюблена в меня? Если существуют влечения, подобные тому, о котором так придуманно, но высокохудожественно и убедительно написал Набоков (между прочим, тоже любитель кроссвордов или, как он называл, крестословиц), то почему не предположить о влечениях наоборотных. А? Лолита, которая пишет девический роман под названием «Гумберт»! А?
Надо переезжать к Ларисе. Нечего тянуть. Позвонить Тане и Синицыной, твердо сказать, что приятно было познакомиться. О Тамаре и речи нет, она наверняка уже с очередным женихом готовится встретиться, отсыпаясь сейчас после вчерашней выпивки.
Трамвай, полупустой и мирный в это время, поднялся в гору, свернул и покатился меж опытными полями сельскохозяйственного научно-исследовательского института и деревянными домишками окраинного поселка с названием непонятной этимологии: «Молочка». Уютно покачивался. Постукивал на стыках. Я глядел за окно и, вопреки населенности окрестностей, возникло слово: пустырь. Мне жалко стало людей, живущих на отшибе в своих убогих домишках, но тут же я укорил себя за эту высокомерную жалость. Чем лучше я? Тем только, что живу в не менее убогой квартиренке, но в большом доме и почти в центре? Или тем, что я работник интеллекта, обитатель пространства скорее духовного, а не материального — не дома и не подворья? Откуда во мне это?
Не знаю.
В трамвай ворвалась группа девушек-девчонок, ровесниц моей Насти, — накрашенные по-взрослому, с дикими прическами, гомонящие, возбужденные сами собой и друг другом.
Одна из них, в очень коротких шортах с махрами, сделанных из джинсов, с голыми ногами, в короткой белой майке, с голым животом, подсела ко мне и громко сказала — чтоб подруги слышали, и остальные — и весь мир:
— Дяденька, давай закурим!
— Я не курю.
— И не пьешь?
— И не пью.
Отвечая, я смотрел на веселые ее глаза, на загорелое лицо (подло помня о том, что ноги и живот ее так же загорелы) и думал: это уже чересчур. Так и не бывает даже. Это материализация мыслей, что ли: то сомнительный мужчина в троллейбусе — после того, как я стал размышлять об этом, то вот девчонка, невыносимо, терпко и вседозволенно пахнущая не духами, которыми улила себя с головы до ног, а крепким — я-то различаю! — молодым животным потом ловкого, гибкого, гладкого тела. Наваждение — говорил уже и еще скажу, наваждение какое-то!
— Девки, он не пьет и не курит, — обратилась моя соседка к подругам, которые приблизились, обступили нас. — Значит, экономит, денежки бережет. Значит, есть у него денежки. Поделись, дядя!
Я не знал, что ответить.
— Жадина-говядина, — сказала толстая девочка в кожаной тугой юбке и с щеками, натертыми чем-то белым.
— Ну? — сказала соседка. — Давай деньги, козел.
Она сказала это, понизив голос, но по-прежнему весело — и вдруг сузила глаза очаровательным напряжением злости и жестокости и резким движением, коротко и умело ударила меня по щеке жесткой ладонью.
— Глянь! — тут же подняла мне к лицу толстая девочка свою ногу, показывая высокий острый каблук-шпильку (как она ходит в таких туфлях по поселковым колдобинам?) — пикнешь, падла, насквозь проткну!
Хотя по-прежнему стучал трамвай колесами, дергался, скрипел, но, казалось, наступила полная тишина. Немногочисленные пассажиры, народ большей частью пожилой, старательно смотрели в окна.
— Денег мне не жалко, — сказал я девушкам-подросткам. — Но мне жалко вас.
— Себя пожалей! — ответила моя соседка.
— Мне жалко вас, — продолжил я. — Мне жаль, что вы кроите свои души, одежды и даже, возможно, тела под какой-то образец. Мне жаль, что вы свою свежую энергию направляете на саморазрушение. Вы все молоды и красивы, но зачем вы кощунствуете по отношению к своей молодости и красоте? Я объясню: потому что вы не знаете и не представляете ничего другого. Вот вы, — обратился я к девочке, — пригрозили мне гибелью от вашего каблука. Да, вы несколько напугали меня, поскольку я допускаю, что вы способны на это. Но разве это настоящая цель настоящей женщины: напугать? Есть стихи: «Так вонзай же, мой ангел вчерашний, в сердце острый французский каблук!» Хорошие стихи, хоть отчасти и манерные. Так вот, вам такие стихи не посвятят. А разве не хотелось бы, чтобы посвятили? Главное: то, что вы делаете, не идет вам. У вас это получается ненатурально. Вы играете в глупую и страшную игру, пусть и серьезно играете. И знаете, я ведь уверен, что большинство из вас эту игру и вообще все эти игры бросит, но как стыдно, как больно будет вам вспоминать об этом, — зачем же вам этот стыд и эта боль? Но еще хуже будет тем, кто не остановится и действительно убьет кого-то или искалечит с помощью каблука или другого предмета. Они попадут в колонию или тюрьму. Там оскорбят их девичество, они выйдут оттуда с презрением к людям и себе, ведь человек, презирающий других, обязательно презирает и себя, хотя иногда сам этого не осознает. Вы сейчас не меня грабите, вы себя грабите, понимаете это, девочки?
— Или псих, или учитель какой-нибудь из школы, только там такие придурки, — сказала басом густобровая красавица-дивчина баскетбольного роста, возвышавшаяся над всеми головою. — Дайте мне его, а то вы только сопли размазываете.
— Мы размазываем? — обиделась моя загорелая прелестная соседка (прелесть — что обольщает в высшей мере, обольщенье, обаянье; // манна, морока, обман, соблазн, совращенье от злаго духа;//стар.: ковы, хитрость, коварство, лукавство, обман;// красота, краса, баса, пригожество и миловидность, изящество; что пленяет и льстит чувствам или покоряет себе ум и волю. — Бесподобный, многозначнейший В. И. Даль!) — и вторично ударила меня по щеке. — Кончай базар, гони деньги, пока живой!
А толстушка опять начала задирать ногу.
— Да берите, Бог с вами!
Я вынул старенький свой бумажник и отдал им.
Денег там было не очень много.
Девочки стали меня обыскивать: трое держали, а густобровая красавица обшарила карманы брюк и даже зачем-то обхлопала ребра сквозь рубашку — так в гангстерских фильмах проверяют, есть ли оружие. Оттуда, наверное, и взято.
Не найдя ничего, они обругали меня и пошли к двери, чтоб выйти на первой же остановке.
Задержалась лишь моя соседка. Она вновь подняла руку. Я смотрел на нее печально и с невольной усмешкой грусти.
Она не ударила меня, а потрепала по щеке и сказала:
— Ты не обижайся. Думаешь, нам в самом деле деньги нужны? Это мы так, по приколу.
— Я не понимаю жаргона.
— Какой жаргон? Я говорю, в смысле: ну, мы в шутку. А стихи чьи? Ну, про каблук?
— Кажется, Блок.
— Этого мы не проходили еще. Блок?
— Блок.
— Еврей?
— Не знаю.
— Евреи хорошо пишут про любовь. У нас в классе был такой… Смотри-ка, даже фамилию забыла! Я там полгода училась всего, перевелась в другую, потому что учительницу из цветочной вазы облила — за дело, между прочим, она меня оскорбила лично. Сапаловский, что ли? Или Солоповский… Причем, на морду, вроде, русский, а фамилия еврейская. У них бывает. Он в меня сразу влюбился, урод, в меня уроды с первого взгляда влюбляются, — и стихи записками присылал. Твой взгляд всегда направлен мимо, его поймать никак нельзя. Но мне всего лишь необходимо знать, что есть твои глаза. Тоже красиво, правда?
— Да.
— Ну, пока. Не сердись.
Она присоединилась к подругам, трамвай остановился. Они, о чем-то наскоро поговоря, взорвались смехом — и гурьбой выпрыгнули из трамвая — а в меня, кем-то брошенный, полетел мой бумажник.
Я не сумел поймать его, он упал на пол. Я поднял, отер рукой, открыл. Деньги были целы. Не пересчитывая, я знал, что девочки ничего не взяли.
Трамвай тронулся. Тут же заговорили старики и старухи — с ненавистью.
Я отвернулся, мне скучны были эти разговоры.
В Солнечном я быстро отыскал улицу Днепропетровскую, а на ней дом номер три — длинный, панельный, девятиэтажный.
Дверь открыла та, кого я про себя называл: «пятая невеста». Из ее объявления: Молодая мама и ее шестилетний сын ждут того, кто станет заботливым мужем и отцом. Адрес. Ирина.
— Антон Петрович? — нетерпеливо спросила она.
— Да.
— Проходите, проходите. Я дура какая, написала вам, а время не сказала, сижу как на иголках, думаю: наверно, вечером, а вы вот какой молодец, прямо с утра, спасибо, спасибо, проходите на кухню, у меня там… Убраться все хотела, да как-то… И сын спит.
— Как его зовут?
— Сына? Виталий. Ему шесть лет.
— Я знаю.
— А меня Ирина зовут.
— Я знаю.
— Конечно. Это я растерялась. Чаю?
— Не откажусь.
— А вина?
— Я не пью.
— Что, совсем?
— Совсем.
— Болезнь какая-нибудь?
— Нет, просто — отвращение.
— Бывает. Я знаю, бывает — не может человек пить, организм не переносит, блюет сразу, — сказала Ирина, соболезнуя.
Пока она ставила чайник, пока доставала из шкафчиков и холодильника какие-то банки и баночки, коробки и коробочки, тарелки и тарелочки, я оглядел кухню. Потолок желтоват, побелка шелушится, но зато окна чисто вымыты и рамы свежепокрашены, но зато газовая плита покрыта толстым слоем пищевой грязи, но зато стены оклеены новой — еще слышен резкий особенный запах — клеенкой, ужасающие красные цветы на ужасном синем фоне, но зато… В общем, в кухне ощущался тот стиль жизни, когда все делается по вдохновению, порывом, налетом, в результате одно приведено в порядок, а другое упущено и запущено. Но не это главное, не это. Главное, пожалуй, было то, что Ирина оказалась из всех моих невест самой молодой и самой, пожалуй, красивой, хотя красота ее на чей-то вкус могла показаться простоватой: голубые глаза, светло-русые волосы, нос не совсем древнегреческий, пожалуй даже картошинкой, но — милый, губы припухлые, яркие не от краски, а от природы — и чудесный шрамик на щеке, не след пореза, а другого происхождения, в форме капли, будто оспинка… Тем более непонятен мне был ее тон излишнего и суетливого гостеприимства, будто лишь одного меня она ждала в этой жизни, непонятен был взгляд, вопросительный и чуть ли не заискивающий, в нем видна была даже боязнь не угодить.
Чего-то я не понимал в этой ситуации.
Стал пить чай. Ирина предлагала то какую-то колбасу, то крабовые палочки, то печенье трех сортов, то персиковый джем. Джем мне понравился.
— Значит, вы любите детей? — спросила Ирина.
Об этом я не писал ей, но ответил:
— В общем-то да.
— А у вас были дети? Вы были женаты?
— Нет.
— Значит; вы с детьми обращаться не умеете?
— Почему? Я и в школе работал, и даже одно время в детском саду. Я же культпросветучилище закончил. Организовывал утренники всякие, елки, Дедом Морозом даже был.
— Правда? Ой, я умираю, как здорово! — воскликнула Ирина. — Я тоже в детском саду работала поваром, а потом в столовке, потом в ресторане, потом официанткой стала, потом… То есть, и до сих пор официантка. Так что насчет пожрать в доме всегда полный холодильник. Вот смотрите, смотрите! — она открыла две дверцы огромного холодильника, который был забит банками, свертками, пакетами и т. п. — На месяц хватит! А в детском саду я тоже работала, и воспитательницу подменяла, знаю, какие там сволочата бывают, а мой тихий, спокойный, я не потому что он мой ребенок, он в самом деле хороший мальчик, вам с ним нетрудно будет.
— Я надеюсь.
— При чем тут надеюсь, я серьезно говорю! Вот фотография его, смотрите, какой хорошенький! Жалко, спит, а будить не хочу, путь спит, правда?
— Пусть спит.
— А график работы у вас какой?
— Пока я работаю дома.
— Это как?
Я объяснил.
— И деньги платят за эти ваши кроссворды?
— Платят.
— И сколько в среднем за месяц выходит?
Я сказал.
— Ни фига себе! У меня зарплата меньше! Нет, конечно, я натурой получаю и сроду в магазин за продуктами не хожу. Давайте все-таки выпьем? У меня шампанское в холодильнике открыто уже.
— Нет, спасибо.
— А я чуть-чуть выпью. Можно?
— Конечно.
Она торопливо вынула бутылку, налила себе в чайную чашку, выпила, поставила бутылку обратно, закурила.
И видно было, что она хочет сказать что-то очень важное, но не решается.
Вместо этого вздохнула философски:
— Жизнь идет и проходит, Антон Петрович! А она одна! Вы понимаете это, Антон Петрович?
— Вполне.
— У вас было счастье?
— Сложный вопрос… Понимаете, у кого-то бывает счастье как кратковременное состояние. Он помнит, что никогда ему так хорошо не было и говорит: это счастье. Другой же никогда ничего особенного не испытывал и, кажется, жизнь его идет ровно и гладко, но на самом деле в каждом дне у него есть понемногу того, что скапливается на протяжении жизни — и это в суммарности своей тоже можно назвать счастьем. Наверно, я отношусь ко второму типу. Впрочем, человек часто ошибается, когда говорит о себе. С другой стороны…
— Ты не темни! — перебила меня Ирина. — Я тебя прямо спрашиваю, а ты прямо ответь: было счастье у тебя или не было?
Меня смутил ее напор и явственный надрыв в голосе. Не вторая ли Тамара мне попалась, подумал я, — со склонностью к алкогольной болезни?
— Было или нет? — настаивала Ирина.
— Пожалуй, было.
— А у меня нет! Имею я право от него отказываться, если оно ко мне пришло?
— Смотря что называть счастьем, хотя…
— Не имею! Потому что его может потом не быть никогда! Вам легко рассуждать! А вы влезьте в мою шкуру и поживите так, как я жила! И, между прочим, сына выкормила, вырастила, обут, одет, скромный, тихий, умный! Ты любишь детей дошкольного возраста?
— Я всяких люблю.
— Не врешь? Врут же люди, все врут!
— У меня нет причины обманывать вас.
— Если кто моему сыну плохо сделает, своими руками задушу, — сказала Ирина, с силой вкручивая окурок в блюдце, служащее пепельницей. — Задушу и заставлю мочу свою пить и кровью блевать! Ты хороший человек?
Вопросы в стиле Ларисы, подумал я. Велика, однако, степень повторяемости в этой жизни!
— Скорее хороший.
— Смотри! — погрозила пальцем Ирина. — Если ты выделываешься, тебе же хуже. Я тебе поверила, а я никому не верю! Я твою фотографию бабке одной носила, бабка все насквозь видит, она и порчу с меня снимала, и тоже фотографию я ей носила одного гада, она про все его планы мне рассказала, только не успел он, я так сделала, что он долго помнить будет, и жена его будет помнить — бывшая жена, которая из дома его выгнала в одних тапочках! Так вот, бабка мне по твоей фотографии все сказала. Человек положительный, с совестью, о подлости подумать любит, но подлость не сделает, труслив слишком. Никого в жизни не обижал, крови на нем нет. Богат не будет и беден не будет. Все сказала! Что, неправда? Неправда?
— Правда, в общем-то… Только трусость…
— Бабка умная, памятник ей поставить! У тебя паспорт с собой?
— Нет. А зачем?
— Записать. На всякий случай.
Странная просьба.
— Если нужны серия, номер и так далее, я помню наизусть.
— Это уже лучше. Напиши.
Она оторвала листок от календаря, висевшего на гвоздике на стенке, дала огрызок карандаша. На листке была дата: 15 мая 1994 года. Год с лишним провисел он нетронутым — или эта дата что-то значила для нее? Я написал, она взяла листок и ушла в комнату. Вскоре вернулась, взглянула на часы.
— Ну, ладно. Мне выйти позвонить надо. Телефона-то нет, а автомат за два дома. А надо позвонить срочно по делу. Скоро вернусь, ты не тоскуй. Чай пей или кофе — или шампанское. А сын проснется, ты с ним поговори. Он все знает. Ну, я пошла?
— Конечно.
— Ты запри, у нас дверь сама не защелкивается. Ключи вот тут вторые висят. Это я на всякий случай, вот тут, посмотри, это от нижнего замка, это от верхнего. Ну, поймешь.
Она вдруг всхлипнула.
Я деликатно молчал.
Она открыла дверь и встала в двери, опустив руки, глядя на меня.
— Что-то я хотела… Да! Мы ведь не поцеловались даже. За знакомство!
Не медля, она приникла ко мне и горячо поцеловала. Отстранилась — глядя куда-то поверх моего плеча. Отодвинув меня рукой, сняла с вешалки кожаную куртку.
— Что-то там похолодало вроде?