У Тшесновского, бледного, потного, с носом Цезаря над синими губами, были огромные волосатые руки, которых боялись женщины. Жемиха он считал ступенькой, на которую можно встать, а Стефана вообще не замечал.
Несмотря на голод, Стефан не смог съесть третье яйцо и позвонил обслуживающей санитарке, а когда она не пришла, направился по темному коридору в сторону кухни. Маленькая комнатка была пуста. Налил себе воды в фаянсовую кружку, выпил и приподнял крышку кастрюли, стоявшей на газовой плите.
«Опять галушки на обед, — подумал он. — И работа собачья, и есть не дают».
Он вернулся в столовую, отчетливо ощущая давление холодной воды в желудке.
«Никому бы не посоветовал такой диеты, — подумал он и усмехнулся. — И стоило пробиваться в клинику? Университетская — великое дело!»
Говорили, что уже приближается конец господства Чумы Пшеменецкого, а Стефан хотел еще поработать какое-то время с кем-либо из старой гвардии, одним из тех, после которых остаются мраморные бюсты в университетских аудиториях и золотом писанные мемориальные доски. К операционному столу Чуме уже приходилось подходить боком, потому что ему мешал живот, но голосом он еще по-прежнему властвовал над людьми. Его гулкий бас разливался в каскадах довольного гремящего смеха, когда он украшал лекцию своими пикантными историями. Хорошо известно было его потогонное воздействие на окружение во время операций. Мало того что он сам страшно потел во время процедуры, так еще и колкостями, топотом, бросанием инструментов и бранью он весь персонал доводил до седьмого пота. Добродушный в лекционном зале (описывая какой-нибудь исторический факт вроде родов княгини Х., обращался к стоявшей за ним старой акушерке: «Ведь так было, пани Рихтерова?»), в операционной он бурлил, кипел, ферментировал, а когда наконец снимал мокрую от пота маску, на его большое слюнявое лицо с трудом возвращалось довольство и выражение спокойствия. Единственной особой, которая его не боялась, была госпожа Ойчикова, безраздельно царствовавшая в главной операционной уже лет двадцать. Она обозначала берега гудящего профессорского гнева, который умело направляла туда, куда ей было выгодно. Какой-то молодой врач отважился выступить против нее, но расплатился за это скорой утратой места.
Стефан все больше разочаровывался в Пшеменецком. Казалось, что его жизнерадостность — искусственная, шутки, даже лучшие, повторяемые ежегодно в одних и тех местах лекций, скучные. И вообще Чума напоминал ему размашистую театральную декорацию, какой-нибудь исполинский лес с замком, который не следует разглядывать вблизи. Правда, он умел выступать. Свою первую лекцию для еще не оперившихся медиков он начинал с получасовым опозданием. На дно амфитеатра вереницей входили врачи в белых халатах, занимали места у кресел и стоя ждали, когда в дверях появится Чума. Над залом пролетала короткая буря аплодисментов, как весенний ливень. Профессор, тряхнув большой головой с густо посеребренными черными волосами, закладывал большие красные руки за спину и отправлялся в путь по диаметру амфитеатра. «На других кафедрах, — произносил он, — вам рассказывают о земном существовании человека, о его перипетиях и сражениях с собственным телом, с бактериями, этими созданиями сатаны, а я расскажу вам кое-что совсем о другом. Кое-что самое важное! Я буду говорить о человеке — подводном существе. Да-да, — гудел он, как бы втягивая гигантскими ноздрями недоумение студентов, — я буду говорить о подводной жизни человека, о существе, живущем в водах, ибо девять месяцев своей жизни человек пребывает в околоплодных водах, словно водолаз, словно водолаз, — повторял он, радуясь сравнению, — связанный с матерью животворным каналом пуповины».
Стефан стоял у лифта. Самая тихая пора дня, послеобеденная, заполняла коридоры спелым янтарным светом.
«Комедиант», — неприязненно подумал он о профессоре и раздвинул стеклянные двери.
И поехал к «своей» варшавянке, чтобы еще раз послушать ее сердце. Что-то не нравилось ему — не столько аритмия, сколько чертовски глухие тона… Сделал ей укол глюкозы. В клинике царило спокойствие, изредка пролетала мохнатая ночная бабочка, беспомощно трепеща крыльями на солнце. Он зашел во вторую родильную палату. С минуту постоял там у входа, бессмысленно глядя на подносы с последами и кровью. Они стояли рядышком на полу. В нем уже поднималась усталость последних дней, он чувствовал ее в мышцах.
«Может быть, так начинается старость? — подумал он без улыбки, несмотря на свои двадцать девять лет. — Похоже, годы в лагере нужно умножить на четыре».
С приходом ночи голова станет тяжелой, и никакой, даже самый яркий, свет не поможет. Он уже знал, как это бывает.
— Боже… Боже… Боже… — доносился тяжкий, неустанный стон из бокса.
— …купила два метра шифона в горошек и сшила себе прелестную юбочку…
— Дорогая, ты бы принесла ее как-нибудь, — отозвался другой голос, суховатый и писклявый.
— Ох, Боже мой… Боже мой… как больно…
— С оборочками, вот так, сбоку узко, внизу распущено, как сейчас носят.
— О Боже… сестра… о Боже…
Стефан забыл об усталости и влетел в палату как бомба, так что обе акушерки, стоявшие у окна, даже перепугались.
— Святой Антоний Падуанский, что ж вы так влетели? Я даже задохнулась, — сказала Жентыцкая.
— Где у вас болит? — раздраженно спросил он роженицу, зная, что не сможет сделать им выговор: стоят рядом с кроватью, а что не обращают внимания на стоны, неудивительно — они столько их слышали…
Он с минуту размышлял, не сделать ли женщине укол новокаина в область матки. Продолжительные, но редкие боли начались у нее четырнадцать часов назад.
Тут же вспомнил кислую мину профессора. «Это потому, что у коллеги Тшинецкого мягкое сердце», — бросил тогда Жемих. «Ну-ну… коллега, — пропыхтел Чума, — ну-ну… женщины рожают сто тысяч лет подряд, и всегда в болях. Они уже успели привыкнуть! Зачем новые порядки? Можно занести инфекцию, знаете ли».
Стефан знал.
— Ничего нельзя сделать, господин доктор? Ох-ох, о Боже, Боже, никогда больше, никогда…
— Каждая так говорит, а через год снова с брюхом, — затрещала сбоку вторая акушерка. Худая была как щепка, желтая, высохшая, на носу — массивные черные очки.
— Оставьте ее в покое, сестра.
Стефан не говорил «акушерка», как другие, с особенной, подчеркивающей дистанцию интонацией.
— Ну-ну, еще немного вам придется потерпеть. Большое устье?
— С маленькую ладонь.
— Вот видите… сейчас все откроется, и родим.
Велел, чтобы были внимательны, и вышел. На повороте у операционной его встретила госпожа Сивик.
— Как наша маленькая?
— Хорошо, но… — Она бросила на него снизу вверх быстрый черный взгляд. — Но вы что-то не очень… Вам бы подняться, поспать.
— Да что вы, я…
— Пара часов вашего сна в решающую минуту могут сыграть важную роль, — сурово сказала Сивик.
Он почувствовал, что она берет его под руку, вроде бы легонько, но хватка у нее была надежная, усмиряющая самых диких пациенток. Так и шли к лестнице: ее голова в маленьком чепчике едва доставала ему до плеча. Она мягко подтолкнула его, но он остановился и минуту с удовольствием смотрел на ее лицо, немножко округлое, с темными губами и черными глазами в окружении длинных и густых ресниц. «А ведь она красивая», — удивился он, потому что никогда об этом не думал. Знал, что Сивик давно уже работает в клинике. Как давно? Ей не могло быть больше чем двадцать восемь — двадцать девять лет. Столько же, сколько и ему. Она жила наверху, на вершине этого фарфорового острова, отрезанного от мира. Хотя он занимал комнату всего в нескольких метрах от нее, в другом крыле четвертого этажа, помимо работы, видел ее редко. Она не замужем. И такая одинокая… Ему стало ее жаль.
— А вы… — начал он.
— Слушаю, доктор.
Такая была трезвая, вежливая, быстрая.
— Вы умеете танцевать? — спросил он неожиданно для самого себя.
Она улыбнулась, но не так, как обычно. На правой щеке у нее была ямочка, совсем детская, а вторая, поменьше, как бы незавершенная, появилась на подбородке.
— Что за вопрос! Я умею танцевать.
Ему стало стыдно.
— Это хорошо, — сказал он и, хоть лифт был в двух шагах, побежал по лестнице. На повороте заметил, что девушка еще стояла там, где он ее оставил.
Он долго ворочался на кровати. Солнце сползало оранжевым пятном по стене, какие-то пурпурные дымки вились на небе. Где-то он видел такую картину: солнце, опускающееся все ниже, красный свет… где? Он заснул, вглядываясь в бесконечную голубизну. И увидел свой самый страшный сон. Его закрыли в камере с высокими узкими окнами, он чувствовал жар голых тел, потом раздалось чавкающее ворчание машины. Люди начали кричать все громче, все пронзительнее и тоньше. Изо всех сил он пытался вырваться из объятий трупов… весь скорчился от чудовищного отвращения и страха… наконец сон прервался. Что-то настойчиво звенело: телефон. Один прыжок, и он был уже на ногах, развернулся, натягивая халат, схватил стетоскоп. Телефон все звонил. Фрамуга окна розовела в боковом мягком свете.
— Алло? Амбулатория? Уже иду!
«Собственно, мог бы пойти и Жемих… Куда он подевался?» — думал он с неприязнью, торопливо сбегая по главной лестнице. Все было залито медовым сиянием солнечных лучей, пробивающихся сквозь оконные витражи.
«Скорая» привезла из города женщину с приступом эклампсии. Ее приходилось силой прижимать к резиновому матрасу. Стефан бился, пытаясь разжать стиснутые судорогой челюсти, сделал ей один укол, второй, сделал кровопускание. Когда приступ прошел, больная впала в беспробудный сон. Он еще раз проверил пульс и пошел наверх. Здание было совершенно пустым. На пороге дежурки столкнулся с привратником, который как раз выходил из нее.
— Я принес там господину доктору. — Он сделал неопределенный жест в сторону темного помещения.
— Что?
На столике стоял высокий белый предмет — бутылка, завернутая в бумагу. Он потряс ее, забулькало. Бумага соскользнула и полетела на пол. Это был ликер.
— Что это?
— Это… это один тут принес. Которому вы ребенка спасли.
— Не следовало принимать, — скривился Стефан.
— Так я же не знал. Нужно брать, — доверительно добавил привратник, видя смущение Стефана, — когда дают.
Он вышел. Стефан подержал в руке бутылку, поставил ее на стол и подошел к окну. Опускались сумерки, глубокие и чистые. Деревья и цветы уже теряли цвет.
История была глупая. Неделю назад во время его дежурства в третьей палате рожали две женщины. Первая была студенткой последнего курса медицины. С момента прибытия в клинику она стала любимицей врачей и сестер. Рожала она довольно легко, а причиной интереса была ее красота и капризное поведение. Ну и в некоторой степени «мерседес» ее мужа, который неустанно привозил в клинику цветы почти со всего города. Поэтому она лежала в кровати, уставленной сиренью. Стефан безуспешно пытался ее убрать. Когда было больно, она не призывала Бога, как большинство женщин, лишь тихонько постанывала, прижимаясь лбом к руке сестры. В стоне этом было что-то из певучих причитаний. При первой сильной боли она забыла всю свою медицину и стала беспомощным малым ребенком. С изумлением смотрела на то, какие странные вещи творятся с ее телом, и не могла поверить, когда ей показали мальчика, что это ее собственный, самый настоящий сын. Отец тем временем то крутился перед родильной палатой, то сбегал во двор и давил на клаксон, давая знать, что он близко и бодрствует, вот только ему не разрешают войти в палату. Даже Жемих принес ей ветку сирени, и она смеялась в ответ сквозь слезы. В то же время на другой кровати рожала работница фабрики электроприборов. Руки у нее были темные, покореженные работой, лицо и лоб покрыты пятнами. В ее отделении было пусто. Она не стонала, только беззвучно сжимала зубы и кулаки, внимательно глядя в глаза Стефану, который краснел от злости, исследуя ее, потому что так же, как и она, прекрасно слышал разговоры и смех за стенкой из зеленого кафеля. Стефан охотно принес бы ей цветы, но стеснялся, и это еще больше распаляло его гнев. Он ничего не стал говорить сестрам, лишь поставил двух у кровати работницы и сам часто к ней заходил, минуя второй бокс, где и так не был нужен, потому что там постоянно появлялись врачи, даже те, у которых не было дежурства. Он поговорил с работницей. Она рожала в первый раз, а муж работал за городом и не мог в этот день прийти. Она очень мучилась, стараясь этого не показывать. Во время разговора минутами замолкала, и тени ложились у нее под глазами. Ночью начались собственно роды, сестра вызвала Смутека, посчитав, что в этом случае будет достаточно и медика. Лишь когда после рождения ребенка оказалось, что он не подает признаков жизни, подняли с постели Стефана.
Он прибежал в халате, наброшенном на пижаму, и, крепко обругав присутствующих, стал делать маленькому искусственное дыхание, завершившееся успехом: ребенок ожил.
Когда он, залитый потом, скользя по мокрому от воды паркету, с волосами, спадающими на лоб, издали показал ребенка, бесцветные пересохшие губы женщины задрожали в первой улыбке.
Глядя на подарок, он размышлял, сколько может стоить такой ликер. Наверное, злотых шестьсот. Разорились, глупые.
Он поехал на лифте на первый этаж, чтобы проверить женщину с больным сердцем. Очень бледная, она смотрела из синеватого полумрака глазами, которые становились такими большими, словно впитали в себя всю ночь. Ее молчание беспокоило его.
— Все будет хорошо; если будет больно, поставим капельницу… В такой большой клинике обязательно справимся, — обращался он к ней как к ребенку.
— Мама мне снилась, — сказала она вдруг тихо и отчетливо. — Знаю, что ребенок умрет…
— Глупости вы говорите. Вздор! Это всего лишь сон.
Он похлопал варшавянку по плечу, отер ее влажный лоб и направился к двери. На электрических часах было девять. У выхода его догнала сестра.
— Выпейте немного кофе, господин доктор.
Стефан сделал три больших глотка горячей горьковатой жидкости, буркнул что-то и убежал.
В коридоре его объяла холодная темнота. Он с минуту постоял в нерешительности, потом направился к лестнице. После спадающего напряжения вновь наступала усталость. Он сел в маленькое кресло и засмотрелся в темную даль, заканчивающуюся овальным окном. На фоне одиноко светящейся матовой лампы мелькнуло что-то черное: он замигал. Да, в коридоре носилась летучая мышь. Не хватало еще, чтобы залетела в палату, где лежали женщины после родов! Он быстро встал и пошел по коридору, поочередно закрывая двери. У последних ему показалось, что слышит далекий сигнал. Остановился: нет, это этажом ниже гудели водопроводные трубы. Он закурил, глубоко затягиваясь, чувствуя, как дым опускается в глубь легких и нежно их щекочет. Напротив лифта хотел выбросить окурок в урну и вздрогнул. Красные лампочки вдоль коридора вспыхнули и погасли. Сейчас же отозвались установленные в дежурках зуммеры. Вызывали всех врачей.
Такая тревога была редкостью, ему стало жарко. «Везет же мне!» — подумал он, затушил сигарету и рысью побежал к висевшему на стене телефону. Вызывала первая родильная палата. Варшавянка!
Он не стал ждать лифта и помчался наверх, перепрыгивая через три ступеньки. Когда открыл дверь, его ослепил яркий свет: сестры устанавливали у кровати рефлектор.
— Что произошло? — спросил он, одновременно засучивая рукава и хватая поданную щипцами стерильную щетку. Он мылил руки, а акушерка лихорадочным шепотом цедила ему в ухо:
— Кровотечение, сильное кровотечение…
— Преждевременное отделение? — Он сдержал проклятие, бросил щетку и хотел бежать к кровати, когда в зал втиснулся лоснящийся от пота, запыхавшийся Жемих.
— Маску и эфир!
— И еще… — Стефан, схватив вторую щетку, до боли тер руки, с которых стекала мыльная вода. Перекрикивая шум и беготню сестер, кричал: — …Корамин нужен, лобелин, плазму крови… аппарат для трансфузии!
— Нет донора!
— Консервированная есть?
— Нет.
— Тогда только плазму. Как пульс?
— У плода нормальный, а у нее очень нерегулярный.
— Напряжение среднее, — сказал Жемих. Он стоял у кровати и делал лежащей укол.
Часы показывали двенадцать. На полу — кровь вперемешку со слизью. Остро пахло хлором. Ежеминутно кто-нибудь пробегал перед слепящим глаза рефлектором, отбрасывая на стену большую косую тень. Звякали инструменты.
— Давайте наркоз.
Смутек, щуря водянистые, слезящиеся после сна глаза, наклонился над маской, прикрывая ею веснушчатый носик женщины. Из-под марли донесся приглушенный голос:
— Ребенка спаси… те…
Жемих пытался вставить щипцы. Пот лился с него, он дико гримасничал, выворачивая наружу губы. Правая щека инструмента два раза соскальзывала с замка. Сдвинуть рукоять не получилось, поэтому он сильнее вбил в тело блестящий стержень. Женщина застонала под маской. Стефан не мог смотреть, если что-то делал не сам, и убежал за кафельную стенку.
— Плохо с ней, господин доктор? — протяжно, как бы во сне, спросила его вторая женщина, ожидающая родов в боковом боксе. Он даже вздрогнул, напуганный этим неожиданным голосом из мрака. Смутившись, махнул рукой:
— Нет, все хорошо, — и вернулся на свет.
Жемих уперся изо всех сил, выпучил налитые кровью глаза, голову вжал в плечи и потянул.
Стон словно опухал, заполняя воздух. Кровать дрогнула.
— Медленней! — прошипел Стефан.
Три сестры придавили белеющее тело, и вслед за окровавленным никелем щипцов показалась черная головка. Затем восковое тельце упало на резиновую подстилку в потоках крови и воды.
— Вы… ребенка, а я… уж остальное, — с трудом выдавил Жемих, локтем вытирая пот и глаза. Слюна стекала у него по бороде, халат был весь в красных потеках.
Тшинецкий поспешил за акушеркой, которая змейкой извлекала слизь из ротика маленького.