Наши путешественники в сопровождении конвоя вскарабкались наверх. За письменным столом сидел некто и составлял деловое письмо, царапая гвоздиком по оберточной бумаге. Он встал и сделал «поворот кругом»; кошка соскочила на пол и спряталась под стулом, наемная барышня протиснулась в угол за кувшин с водкой, чтобы освободить место; солдаты прижались к стене рядом с ней, держа ружья «на плечо»; Альфред сиял от счастья и ощущения безопасности.
Майор обменялся с чиновником сердечным рукопожатием, непринужденно и бойко отбарабанил ему обстоятельства дела и попросил выдать желаемый паспорт.
Чиновник усадил своих посетителей и сказал:
— Хм, видите ли, я всего-навсего секретарь миссии, и мне бы не хотелось выдавать паспорт, когда сам посланник находится в России. Это слишком большая ответственность.
— Чудесно, так пошлите за ним.
Секретарь улыбнулся и ответил:
— Легко сказать! Он сейчас в отпуске, где-то в лесах, на охоте.
— Ч-черт подери! — воскликнул майор.
Альфред застонал, румянец сбежал с его щек, и он начал медленно проваливаться во внутрь своего костюма. Секретарь с удивлением проговорил:
— Для чего же чертыхаться, майор? Князь дал вам двадцать четыре часа. Взгляните на часы. Вам незачем беспокоиться, в вашем распоряжении еще полчаса. Поезд вот-вот придет, ваш паспорт будет здесь вовремя.
— Вы не знаете новостей, дорогой мой! Поезд опаздывает на три часа. Жизнь и свобода этого мальчика убывают с каждой минутой, а их осталось всего тридцать. Через полчаса я не дам и ломаного гроша за его жизнь. Клянусь богом, нам необходимо получить паспорт!
— О, я умираю, я знаю это! — возопил несчастный и, закрыв лицо руками, уронил голову на стол.
С секретарем произошла мгновенная перемена. Его безмятежность исчезла без следа, глаза и все лицо его оживились, и он вскричал:
— Я понимаю весь ужас вашего положения, но, право же, я не в силах вам помочь. Вы можете что-нибудь предложить?
— Кой черт, дайте ему паспорт, и дело с концом!
— Невозможно! Абсолютно невозможно! Вы о нем ничего не знаете; три дня тому назад вы даже не подозревали о его существовании. Установить его личность нет ни малейшей возможности. Он погиб, погиб, погиб безвозвратно!
Юноша опять застонал и, рыдая, воскликнул:
— О боже, боже! Дни Альфреда Пэрриша сочтены.
Тут с секретарем произошла новая перемена.
Прилив самого горячего сострадания, досады, растерянности неожиданно сменился полным спокойствием, и он спросил тем безразличным тоном, каким заговаривают о погоде, когда говорить уже не о чем:
— Это ваше имя?
Обливаясь слезами, юноша выдавил из себя «да».
— А откуда вы?
— Из Бриджпорта.
Секретарь покачал головой, еще раз покачал головой и что-то пробормотал. Затем спустя минуту спросил:
— И родились там?
— Нет, в Нью-Хейвене.
— А! — секретарь взглянул на озадаченного майора, который с бессмысленным выражением лица напряженно прислушивался к разговору, и как бы вскользь заметил:
— Если солдаты хотят промочить горло, здесь есть водка.
Майор вскочил, налил солдатам по стакану, и те приняли их с благодарностью.
Допрос продолжался.
— Сколько вы прожили в Нью-Хейвене?
— До четырнадцати лет. А два года назад вернулся туда, чтобы поступить в Йельский университет.
— На какой улице вы жили?
— На Паркер-стрит.
Майор, в глазах которого забрезжила смутная догадка, вопросительно взглянул на секретаря. Секретарь кивнул, и майор опять налил солдатам водки.
— Номер дома?
— Номера не было.
Юноша выпрямился и устремил на секретаря жалобный взгляд, который, казалось, говорил: «К чему терзать меня всей этой ерундой? Я и так уже достаточно несчастен!»
Секретарь продолжал, как будто ничего не замечая:
— Опишите дом.
— Кирпичный… два этажа.
— Выходит прямо на тротуар?
— Нет, перед домом палисадник.
— Ограда железная?
— Деревянная.
Майор еще раз налил водки, на сей раз не дожидаясь указаний, налил до самых краев. Лицо его просветлело и оживилось.
— Что вы видите, когда входите в дом?
— Узенькую прихожую. В конце — дверь. Справа еще одна дверь.
— Что еще?
— Вешалка для шляп.
— Комната направо?
— Гостиная.
— Есть ковер?
— Да.
— Какой?
— Старинный уилтоновский.
— С рисунком?
— Да. Соколиная охота на лошадях.
Майор покосился на часы. Оставалось всего шесть минут! Он сделал «налево кругом», повернулся к кувшину с водкой и, наполняя стаканы, бросил вопросительный взгляд сперва на секретаря, потом на часы. Секретарь кивнул. Майор на мгновение загородил часы своим телом и перевел стрелки на полчаса назад. Затем снова поднес солдатам — двойную порцию.
— Комната за прихожей и вешалкой?
— Столовая.
— Есть печка?
— Камин.
— Дом принадлежал вашим родителям?
— Да.
— Принадлежит им и сейчас?
— Нет, продан накануне переезда в Бриджпорт.
Секретарь помолчал и затем спросил:
— У вас было какое-нибудь прозвище в детстве?
Бледные щеки юноши медленно окрасились румянцем, и он потупил взгляд. Минуты две он, казалось, боролся с собой, потом жалобно проговорил:
— Ребята дразнили меня «мисс Нэнси».
Секретарь задумался, потом изобрел следующий вопрос:
— В столовой были какие-нибудь украшения?
— Да… Э-э… Нет.
— Нет? Никаких украшений?
— Никаких.
— А, чтоб вас! Вам не кажется, что это странно? Подумайте!
Юноша добросовестно задумался; секретарь, волнуясь, ждал. Наконец бедняга поднял на него унылый взор и отрицательно покачал головой.
— Думайте!.. Думайте же! — вскричал майор в неописуемом волнении и вновь наполнил стаканы.
— Как же так, — сказал секретарь, — даже картины не было?
— О, разумеется! Но ведь вы сказали «украшение».
— Уф! А что говорил ваш отец об этой картине?
Вновь лицо юноши залил румянец. Он молчал.
— Говорите же, — сказал секретарь.
— Говорите! — вскричал майор и дрожащей рукой пролил больше водки на пол, чем налил в стаканы.
— Я… я не могу повторить его слова, — запинаясь, произнес юноша.
— Скорее! Скорее! — воскликнул секретарь. — Ну же… не теряйте времени! Родина и свобода — или Сибирь и смерть, вот что зависит от вашего ответа!
— О, сжальтесь! Ведь он священник, и…
— Пустое! Выкладывайте поскорей, не то…
— Он говорил, что такой распродьявольской мазни и в страшном сне не увидишь.
— Спасен! — вскричал секретарь, хватая свой гвоздик и паспортный бланк. — Я удостоверяю вашу личность. Я жил в этом доме и сам написал эту картину!
— Ты спасен, мой бедный мальчик! Приди же в мои объятия! — воскликнул майор. — И будем до конца своих дней благодарны богу за то, что он создал этого художника, если только это дело Его рук!
ПЧЕЛА
С пчелой меня познакомил Метерлинк[24]; я хочу сказать: познакомил психологически и поэтически. На деловой почве я уже раньше был ей представлен. Я был тогда еще мальчишкой. Странно, что я запомнил подобную формальность на столь длительный срок: прошло ведь около шестидесяти лет.
Ученые, занимающиеся пчелами, всегда говорят о них в женском роде. Это потому, что все высокопоставленные пчелы женского пола. В улье имеется одна замужняя пчела, матка: у нее пятьдесят тысяч детей; из них около сотни сыновей, остальные — дочки. Некоторые из дочек — юные девы, некоторые — старые девы, все они девственницы, каковыми и остаются.
Каждую весну матка выходит из улья и улетает с кем-нибудь из своих сыновей, за которого она и выходит замуж. Медовый месяц длится всего лишь час-два. После этого матка разводится со своим супругом и возвращается домой, получив возможность снести два миллиона яиц. Этого хватает на год, но только в обрез, потому что сотни пчел ежедневно тонут, сотни других пожираются птицами, так что обязанность матки поддерживать численность населения на определенном уровне, — скажем, пятидесяти тысяч. Она всегда должна иметь такое количество детей наготове в самую горячую пору, то есть летом, иначе зима застанет их общину без достаточных запасов пищи. Матка кладет от двух до трех тысяч яиц в день, в зависимости от спроса, она должна действовать со строгим расчетом и класть не больше яиц, чем требуется при неурожае цветов, и не меньше, чем понадобится в урожайный год, иначе ее свергнут с престола и изберут на ее место более разумную королеву.
В запасе всегда имеется несколько наследниц королевского рода, готовых занять ее место, — готовых и только и ждущих случая, хотя речь идет об их родной матери. Этих девиц держат отдельно и по-королевски кормят и холят с самого дня рождения. Ни одна пчела не получает такой хорошей пищи, как они, никто не ведет столь роскошного и пышного образа жизни. В результате они больше, длиннее и глаже своих трудящихся сестер. И жало у них изогнутое, по форме напоминающее ятаган, тогда как у других пчел жало прямое.
Обыкновенная пчела жалит кого попало, но матка жалит только маток. Обыкновенная пчела может ужалить и убить другую обыкновенную пчелу, но когда надо убить королеву, применяются другие методы. Если королева состарилась, обленилась и не кладет достаточного количества яиц, одной из ее королевских дочерей дается возможность напасть на нее, причем остальные пчелы присутствуют на дуэли и следят, чтобы все шло по правилам. Это дуэль на изогнутых жалах. Если одной из сражающихся приходится туго и она, отказываясь от борьбы, убегает, ее заставляют вернуться и снова сражаться один или, может быть, два раза. Если же она еще раз убежит, пытаясь спасти свою жизнь, ее удел — смерть по приговору: ее дети облепляют ее со всех сторон и держат в этом тесном окружении два-три дня, пока она не умрет с голоду или не задохнется. Тем временем пчеле-победительнице воздаются королевские почести, и она выполняет единственную королевскую функцию: кладет яйца.
Что же касается этической стороны убийства королевы — это вопрос политики, каковой и будет обсуждаться в свое время и в другом месте.
В течение почти всей своей недолгой жизни в пять-шесть лет матка пребывает во тьме египетской и высоком одиночестве королевских апартаментов, окруженная исключительно слугами — плебеями, которые проявляют к ней лишь поверхностную, показную заботливость, тогда как ее сердце жаждет любви; которые шпионят за ней по наущению наследников и доносят им — с преувеличениями — обо всех ее изъянах и недостатках; которые пресмыкаются перед ней, льстят ей в лицо и клевещут за ее спиной; унижаются перед ней в дни ее могущества и отрекаются от нее, когда она стареет и теряет силы. Так она и восседает на своем троне всю долгую ночь своего существования, отгороженная золоченым барьером страшного королевского сана от нежного сочувствия, приятного общества и любовных излияний, по которым она тоскует; печальная изгнанница в собственном своем доме, утомленный объект формальных церемоний и механического поклонения, крылатое дитя солнца, рожденное для голубого неба, свежего воздуха и цветущих полей и обреченное случайностью своего рождения променять это бесценное наследство на мрачное заточение, показное величие и жизнь без любви, завершаемую позором, оскорблениями и жестокой смертью, и в силу присущего ему человеческого инстинкта обреченное считать эту сделку выгодной.
Губер, Леббок,[25] Метерлинк — короче, все крупные авторитеты — единодушно отрицают, что пчела принадлежит к роду человеческому. Не знаю, почему они так поступают; думается, что из нечестных побуждений. Ведь бесчисленные факты, выявленные их собственными трудолюбивыми и исчерпывающими опытами, доказывают, что если на свете и существует воплощение глупости, то это и есть пчела. Этим как будто все сказано.
Но именно это и характерно для ученого. Он тридцать лет затрачивает на то, чтобы нагромоздить целые горы фактов ради доказательства некоей теории, и затем так радуется своему достижению, что, как правило, проходит мимо самого главного факта, а именно: что накопленный им материал доказывает совершенно обратное. Когда вы указываете ему на эту ошибку, он не отвечает на ваши письма; когда вы заходите к нему на дом, чтобы убедить его, прислуга изворачивается, и вас не допускают к нему. Ученые отличаются отвратительными манерами, кроме разве тех случаев, когда вы поддерживаете их теории; тогда вы можете занимать у них деньги!
Справедливости ради я должен признать, что иногда кто-нибудь из них и отвечает вам на письмо, но при этом он вечно уклоняется от ответа, — вам никак не удается припереть его к стене. Когда я сделал открытие, что пчела сродни человеку, я написал об этом всем ученым, о которых только что шла речь. В смысле уклончивости я никогда не видел ничего подобного полученным мною ответам.
После матки следующее по значению лицо в улье — девственница. Девственниц насчитывается от пятидесяти до ста тысяч, и это — рабочие, труженицы. Вся работа в улье и за его пределами выполняется исключительно ими. Самцы не работают, матка не работает, если не считать кладки яиц, а это, как мне кажется, отнюдь не работа. Да и яиц-то всего два миллиона, и ей дается пятимесячный срок на выполнение этого подряда. Разделение труда в улье столь же строго продумано, как на большой американской фабрике или на заводе. Пчела, овладевшая одной из многочисленных и разнообразных специальностей данного предприятия, не знает никакой другой и кровно обиделась бы, если бы ей предложили поработать не по специальности. Она столь же человечна, как и любая кухарка, а если вы попросите кухарку подать на стол, вы ведь знаете, что произойдет. Играть на рояле кухарка еще, возможно, согласится, но на большее не пойдет. В свое время я попросил одну кухарку наколоть дров, так что я знаю, о чем говорю. Даже для приходящей прислуги есть границы: правда, они неясны, нечетко очерчены, даже растяжимы, но все же они существуют. Это отнюдь не предположению; это абсолютная истина. А дворецкий? Попросите-ка дворецкого помыть собаку! Дело обстоит именно так, как я говорю; здесь можно многому научиться, не прибегая к книгам. Книги — это очень хорошо, но книги не охватывают всей эстетики человеческой культуры. Профессиональная гордость — одна из первооснов существования, если не единственная его первооснова. Несомненно, так обстоит дело и в улье.
НАСТАВЛЕНИЕ ХУДОЖНИКАМ
Если работаешь одновременно над целой галереей портретов, больше всего неприятностей случается из-за горничной, которая приходит в студию, вытирает с полотен пыль и забывает ставить их на место, так что, когда собираются посетители и просят показать им Гоуэлса, Депью, или еще кого-нибудь, приходится кривить душой, а это на первых порах весьма неприятно. К счастью, вы знаете наверняка, что и Депью и Гоуэлс у вас имеются; это придает вам храбрости, и вы говорите твердо: «Вот Гоуэлс», а сами украдкой наблюдаете за гостем. Если прочтете в его глазах недоумение, тут же поправьте себя и предложите ему другой портрет. В конце концов, вы найдете настоящего Гоуэлса, и вам сразу станет неизъяснимо легко и радостно; но помните, что страдания ваши перед тем будут велики, а радость кратковременна, ибо следующий посетитель остановится на Гоуэлсе, не имеющем ничего общего с первым и похожем скорее на Эдуарда VII или на Кромвеля, за коих вы его сперва и принимали, хотя, конечно, помалкивали об этом. Лучше всего, принимаясь за работу, прилеплять к холмам ярлычки с фамилиями, это избавит вас от сомнений и позволит даже заключать пари с публикой без риска проиграть.
Но больше всего хлопот мне доставил портрет, который я писал частями: голову на одном холсте, бюст на другом.
Горничная поставила полотно с бюстом набок, и теперь я никак не могу определить, где у него верх, а где низ. Одни — а среди них имеются знатоки своего дела — говорят, что нижний холст надо приставить к верхнему так, чтобы под подбородком мужчины оказалась булавка для галстука, другие советуют поместить туда воротничок, причем один из сторонников второй точки зрения аргументировал ее следующим образом: «Булавку для галстука можно носить и на животе, если уж так нравится, а вот воротничок — черта с два, не нацепишь куда попало». Что ж, ему, конечно, в здравом смысле отказать нельзя. А вопрос и по сей день не решен. Когда я прикладываю булавку к подбородку, получается очень хорошо; когда я поворачиваю холст воротничком вверх, опять выходит недурно; одним словом, как ни верти, все получается естественно, и линии совпадают точно; булавка на животе — лицо довольное и счастливое, как будто ничего иного ему и не требуется; воротничок на животе — опять то же счастливое выражение; правда, справедливости ради надо заметить, что, когда я вовсе убираю бюст, выражение радости и удовлетворения не исчезает; удивительное, в самом деле, лицо, какое постоянство выражения, несмотря на все превратности судьбы! Никак не могу вспомнить, кто это такой. Пожалуй, есть что-то общее с Вашингтоном. Только вряд ли это Вашингтон, у него было два уха. Всегда можно узнать Вашингтона по этому признаку. В отношении ушей он был большой педант и терпеть не мог всяческих новшеств.
Голова на одном холсте. Бюст на другом.Со временем я, конечно, справлюсь со всей этой путаницей, и тогда все пойдет как надо; некоторая неразбериха естественна поначалу, ее не избежишь. Слава пришла ко мне неожиданно, свалилась как снег на голову; это произошло, когда я опубликовал свой автопортрет; и, признаюсь, голова у меня слегка закружилась, — да и как иначе: такого еще свет никогда не видывал. В один только день шестьдесят два человека обратились ко мне с просьбой не писать их портретов, а среди них были самые выдающиеся люди страны: президент, министры в полном составе, писатели, губернаторы, адмиралы, претенденты на руководящие посты от оппозиционной партии, — словом, все, кто был хоть чем-нибудь; это широкое признание, эта всеобщая любовь вскружили бы голову каждому, кто делает первые шаги в искусстве. Сейчас я мало — помалу прихожу в себя и снова начинаю браться за кисть; надеюсь, что в самое ближайшее время смятение чувств уляжется и тогда я буду творить свои произведения рукой точной и уверенной, я смогу в мгновенье ока отличать одно лицо от другого и находить без промедления нужный мне портрет среди десятка других.