Люди августа - Сергей Лебедев 7 стр.


Но могла ли бабушка не принять его, восставшего из мертвых? Кажется, больше всего ее поразило, что он вернулся – вопреки предчувствию, что он погиб; спасся из окружений, где гибли армии, вышел к своим, к ней.

Какая же звезда вела его пустыми осенними лесами мимо занятых немцами хуторов? Что думал он там, один на ставшей чужой земле, человек без документов, без воинских знаков различия, – за то, что спорол знаки и зарыл документы, его и разжаловали, – просто человек, бегущий смерти, одаренный способностью уцелевать; через минные поля, брошенные противотанковые рвы и укрепрайоны, через смрад заваленных трупами траншей шел он, и я догадывался, что вело его: бабушка Таня была его якорем, его тропкой в мир живых.

Какую страшную власть имели они двое друг над другом в тот миг – и в ту осень! Бабушка могла сказать в своем «НИИ золотодобычи», что ее бывший гражданский муж, окруженец, явился к ней домой, – и этого было бы достаточно, чтобы он исчез. А он, как тот беспризорник со вшами, мог запачкать ее, просто устроив скандал на лестничной клетке, такой, чтобы соседи вызвали милицию.

Как они говорили, о чем говорили, что он сказал, как повел себя, узнав, что у него есть сын, что бабушка это скрывала, – тайна.

Она знала, что им нельзя видеться в ближайшее время, и он знал – не хотел же он ей опасностей; но наступившей зимой и позже, весной, они виделись несколько раз, он каким-то образом попадал в Москву, приходил ночью, когда все спали, и уходил рано утром; кажется, в это время он так и не увидел своего сына бодрствующим, только спящим.

В конце весны 1942 года дед М. снова попал в окружение, на этот раз под Харьковом; исчез, только на срок покороче, вышел к своим, но на этот раз не один, а во главе группы бойцов; прошел проверку и был отправлен обратно на фронт. Его словно притягивали безнадежные эти ситуации, точнее, он притягивался к ним, ибо они были настоящей его средой существования.

В зазоре, промежутке между линиями воюющих сторон, где не было власти, государства, командования, где одни сдавались, другие готовились отчаянно обороняться или бежали лесами, он находил для себя, как мне кажется, какую-то последнюю свободу. Все на всей земле кому-то принадлежало, кому-то подчинялось, чему-то служило; и только в «котлах» словно расступалась ткань истории, обнулялись двадцать советских лет; там была воистину ничейная земля, существующая скоротечно, месяц или два; туда-то он и нырял, в темные эти воды.

Я не знаю, чем занимался он осенью сорок первого, пока был за линией фронта; с него сталось бы сколотить небольшой отряд, воюющий против немцев – но как бы и сам за себя; он сумел объяснить контрразведке, где был и что делал, раз прошел проверку; но все это могло оказаться и частичной правдой, и полным вымыслом.

Осенью сорок второго, уже получив капитанское звание, он попал в штрафбат, был разжалован и лишен полученного летом ордена; воевал в штрафбате несколько недель – и вышел оттуда по ранению, по легкому ранению в ногу, как раз такому, чтобы законно хватило на формулировку «искупил кровью».

Кажется, в это время бабушка в первый раз заподозрила, что у него есть другие женщины – и не только там, на фронте, но и в Москве; он, мне кажется, словно пытался сохраниться в детях, связать себя с жизнью как можно большим числом уз.

Человека мужественного и стойкого, его развратила война, ибо мужество и стойкость не всегда определяются моралью.

Дважды разжалованный и вынужденный заново подниматься по лестнице званий, дважды лишенный наград, а потом добиравший их, он, наверное, чувствовал себя как способный ученик, два раза прихотью учителей оставленный на второй год. Его однокашники, вероятно, уже вышли в генералы, командовали дивизиями и корпусами; а он, как феникс, только исчезал и появлялся.

Снова, как перед войной, у него завелись большие деньги; никакой конкретики в дневнике, никаких деталей, бабушка чувствовала только, что М. все глубже вовлекается в темные дела – в торговлю ли трофеями, в перепродажу армейского имущества, продуктов, – не понять.

Был, кажется, один эпизод, который и надломил отношение бабушки к деду М., уже новому, воскресшему в 1941 году деду М. Осенью 1943-го, в конце сентября, оказавшись на два дня в Москве, он вручил ей подарок – трофейное женское белье. Из какого чемодана он его вытащил или на что выменял, кому оно принадлежало, какой путь совершило по рукам по обе стороны фронта?

Бабушка с изумлением поняла, что М. действительно рассчитывает, что она наденет это белье. И осознала, что для него не существует «грязи», могущей запятнать ту ночную сорочку; только грязь в буквальном понимании, выстирала – и носи. Полагаю, она поняла, насколько дед М. опасен; словно лишенный привычки мыть руки, он мог притащить с собой любую заразу, любую – в переносном смысле – грязь; внести ее в дом.

Опять, я думаю, вспомнила она беспризорников с коробком вшей. А дед М., чувствуя ее отвержение, стал пить, дважды поднял на нее руку – дважды, надо было знать бабушку Таню, чтобы понять, как она переламывала себя, чтобы не расстаться с ним после первого же случая. Но, думаю, дело было в том, что никакие слова, никакие ритуалы расставания не подействовали бы на деда М., он все равно приходил бы к ней, даже вопреки ее воле. Однажды она впустила его, спасшегося, и это словно запрограммировало их отношения, отменило для нее возможность в следующий раз отказать.

Он о чем-то тревожился, что-то его снедало неотступно в последние месяцы сорок третьего, и свою тревогу он вымещал на ней. Может быть, дело было в том, что в сорок третьем году советские войска освободили огромные территории, которые, как казалось на исходе сорок первого, никогда не будут освобождены. Там, в немецком тылу, на путях отступлений сорок первого, остались множество малых и больших тайн: пропавшие без вести военачальники, доставшиеся немцам секретные архивы, безымянные могилы.

Там, на землях, два года сокрытых тьмой, жили еще свидетели драм сорок первого; в партизанских отрядах могли еще сражаться солдаты разбитых в первую военную осень дивизий. Наверное, многие из бывших окруженцев чувствовали себя неуютно в то время. Они уже сжились с легендами, которые придумали, чтобы скрыть какой-нибудь двусмысленный эпизод, уже сами уверили себя, что все так и было, как они показали при опросе в контрразведке; а теперь из темницы, из-под спуда оккупации могли явиться обличители.

Не исключено, что и у деда М. был какой-нибудь подобный эпизод; не предательство, не трусость, а что-то другое: застрелил повздорившего с ним командира старше по рангу или комиссара, реквизировал в пользу небольшого своего отряда деньги из банковской конторы. Какой-то след оставил он, отступая, след, позволяющий его найти, след, так сказать, с фамилией и именем; и, может быть, он ждал – откроется или нет, пройдут мимо контрразведчики или обратят внимание; заявят свидетели или все-таки смолчат. Ждал – и, чувствуя близость облавы, все бесшабашнее вел себя, столковался с каким-то капитаном из автороты, и тот почти открыто возил в Москву на продажу часы и кольца, собранные кем-то с мертвых немцев; когда капитану было нужно, он оставлял золото в бабушкиной комнате, и та не смела перечить, боялась деда М.

Ровно в это время бабушкин отец, мой прадед, получил давно ожидаемые большое назначение и большой чин; его назначили на высокий пост в медицинском снабжении. Он отвечал за поставки медикаментов и врачебной техники в госпитали; его подпись была решающей, поэтому именно к нему приходили директора заводов, желающие, чтобы приемщики закрыли глаза на недостатки, на плохое качество продукции; и к нему же шли жулики и пройдохи, желающие заработать, пустить часть дефицитнейших лекарств на черный рынок. Опасная должность – еще вчера прадед был всем друг, а теперь во мгновение ока у него появились сотни врагов и недоброжелателей.

В ночь на Новый год бабушка осталась дома одна, никто не пришел, никто никуда не звал. Вспомнила, наверное, уходящий год: даже если не захочешь, получится само собой.

Заканчивался сорок третий – год побед. Но именно в сорок третьем погибли двое родных бабушкиных братьев, Лев и Сергей; третий, Дмитрий, погиб еще в сорок втором. В сорок третьем же бабушка достоверно узнала о судьбе двух своих сестер и их мужей, умерших от голода в первую блокадную зиму, кто-то был в Ленинграде, сходил по старому адресу семьи. И если прибавить сюда других убитых и умерших, дальних и близких родственников, друзей, – ровно в сорок третьем году от большой семьи, жившей в двух городах и насчитывавшей три поколения, остались только трое: больной прадед, обремененный теперь огромной ответственностью на новом посту, бабушка и мой отец – двух с половиной лет от роду.

Раньше дед М., одиночка, человек без родни и прошлого, был как бы дальней планетой на орбите большой семьи, к которой принадлежала бабушка. Теперь большая семья исчезла, два десятка человек легли в землю, на которой взошел урожай побед; и бабушка осталась наедине с дедом М. В сорок первом, когда принимала она его, возвратившегося с того света, такая ситуация просто не могла прийти ей в голову; по инерции мирного времени бабушка чувствовала за собой силу семьи, хотя и не была никогда особенно семейным человеком.

«В окружении отца должно быть политически чисто», – записала бабушка в дневнике в ту новогоднюю ночь, в канун 1944 года. Короткая, отстраненная фраза, как приговор.

Дед М. тогда служил в войсках Первого Украинского фронта. Если бы уцелело хоть одно из его писем, о которых упоминала бабушка, можно было бы найти его воинскую часть, его полк, узнать имя. Но бабушка вообще не сохранила писем тех лет, похоже, они были для нее все равно что вещи из несчастливого дома, мебель из комнаты повесившегося.

В начале марта 1944-го войска Первого Украинского приготовились к наступлению, предстояла Проскуровско-Черновицкая операция. Правофланговая 60-я армия наступала с севера на юг, из-под Ровно к предгорьям Карпат, к старой границе СССР. Потом, уже в Львовско-Сандомирской операции, летом, 60-я повернула на запад – и вошла во Львов.

А может быть, дед М. был в 38-й армии, 11 марта ударившей из района Винницы в направлении запад – юго-запад, взявшей Жмеринку, Каменец-Подольский – и тоже подошедшей к Карпатам?

Но если доигрывать, достраивать рисунок судьбы по максимуму, то дед М. должен был быть в 1-й гвардейской армии, наступавшей из района городка Любар на Проскуров, а позже, после взятия Проскурова, все на тот же Каменец-Подольский. Ведь именно 1-й гвардейской предстояло в августе взять Самбор и Дрогобыч, города, где для деда М. началась война, откуда отступал он в 1941 году.

Но оставалось только догадываться, где был он.

Из бабушкиного дневника он пропал. В конце февраля пришло от него последнее письмо. Фронт уже готовился к наступлению, и он, наверное, отправил послание, думая, что дальше будет уже не до писем, сплошные бои, войска уйдут вперед, тылы отстанут…

Наступление наше выдохлось примерно через месяц, в десятых числах апреля войска Первого Украинского перешли к обороне. Тут дед М. мог бы послать следующее письмо, но, судя по всему, не послал. И не посылал больше никогда.

Убит? Пропал без вести? Попал в плен? Бабушка, не бывшая официальной женой, не получила никаких бумаг. Может быть, она писала командованию части, где он служил, может, нет – я не знаю; может быть, узнала что-то, что не сочла нужным или возможным записать в дневник.

«Черт подслушал».

Короткая запись в начале июня. Сперва я проскочил ее; какой такой черт, что он мог подслушать, что вообще бабушка имеет в виду? Но потом вернулся, прочитал раз, другой.

«Черт подслушал».

Бабушка пишет о себе самой. Это ее черт подслушал. И что? Донес? Напакостил? Бабушка неверующая, а тут черт…

И вдруг я понял: бабушка писала о словах, сказанных – вслух или нет – в новогоднюю ночь; о своем однажды прорвавшемся желании, чтобы дед М. не вернулся с войны. Эти-то слова черт и подслушал; как ни чурайся теперь, как ни стыдись, не пытайся их выскоблить из себя, а уже поздно; уже серой пахнет.

В начале лета она ужаснулась исполнению своего желания; такому скорому, словно в годы беды, в годы страха черт сидит под стулом, черт выглядывает из-под кровати, черт качается на занавеске, – и втроем, впятером, вдесятером слушают черти, ждут неосторожного слова, черного желания в сердце, стремглав бегут его выполнять, словно выполнят – и еще один черт родится.

Когда бабушка пожелала, чтобы война забрала его, она словно в ахиллесову пяту попала. Дед М. был защищен от пули, осколка мины, штыка, неуязвим для сотен опасностей, и только одна была оставлена для него открытой, самая простая, на которую не подумаешь: пожелают тебе, чтобы ты не вернулся, – и ты не вернешься.

…Я не сказал отцу про дневник; возможно, это было нечестно, но я чувствовал, что дневник – наша тайна с бабушкой Таней, что нельзя повторять опыт с рукописью.

Бабушка Таня оказалась повинна в исчезновении деда Михаила. Насколько? Сложно сказать точно. Но вина – неисчисленная, неопределенная, подобная дальнему облаку на горизонте памяти, все же существовала. И была усугублена тем, что бабушка не признала ее, подчистила мемуары.

При этом – отчасти вопреки портрету, который я нарисовал по бабушкиным дневниковым записям, – у меня возник глубинный интерес к деду Михаилу. Наверное, я чувствовал, что я такой, какой я есть, дичок в семье, – его наследник; он дал мне объяснение собственной чуждости родственному кругу.

Отец после смерти бабушки прекратил поиски; кажется, его мучило ощущение, что напрасно он так поспешил, лучше бы провел эти два года с ней, пусть мало что помнящей. А я чувствовал в себе энергию, словно высвобожденную находкой дневника, приближением к тайне чужой смерти; подобно наркотику, она требовала возобновления. И я продолжал свои странствия, уже предчувствуя, что однажды вернусь к дневнику, деду Михаилу, – и страшась этого.

Часть вторая

Глава V

В начале лета 1994 года мне нужно было ехать на поезде через Львов в Польшу, меня наняли проверить черный маршрут. Я вез с собой могильную урну, опечатанную, как положено, и все прилагающиеся к ней документы. Из бумаг следовало, что я переправляю прах своей троюродной тетушки на ее историческую родину в Жешув.

Документы, естественно, были фальшивыми, имя и фамилию несуществующей тетушки я придумал сам; на всякий случай я придумал ей и биографию, она-де была дочерью польского коммуниста, в конце двадцатых перебравшегося в СССР, работавшего в польской секции Коминтерна и расстрелянного в 1937 году, во время польской операции НКВД. Фамилию я взял у реально существовавшего человека, из опубликованных тогда расстрельных списков. Конечно, можно было и не изощряться так с легендой, но мне была необходима драматическая история, на которую в нужный момент легко переключить внимание таможенников, особенно польских таможенников.

В похожей на термос металлической урне были не прах, а пепел и угли – я набрал их на кострище в лесопарке; в конце концов, ведь никто не знает, как выглядит человеческий прах, думал я. А среди углей лежали штук пятнадцать или двадцать маленьких граненых стекляшек, подвесок с разбитой люстры, хранившихся среди прочего хлама у нас дома.

Такие урны нельзя открывать на таможне, если они опломбированы и перевозящий их имеет документы от уполномоченной ритуальной конторы, удостоверяющие, что внутри – только прах; идеальный способ разовой перевозки особо ценной контрабанды.

Насколько я понял, мои заказчики хотели отработать резервный канал трафика драгоценных камней, скорее всего – якутских алмазов. Конечно, крупные подпольные торговцы «брюликами» просто имели окна на таможне. А вот те, что помельче, кто нелегал и с точки зрения властей, и с точки зрения больших фигур мира контрабанды, – те вынуждены были хитрить, придумывать свои ходы.

Идея с урной принадлежала не мне; я бы, честно говоря, придумал что-то другое, менее привлекающее внимание. Моей задачей было проехать по маршруту через три таможни, российскую, украинскую и польскую, посмотреть, как будут реагировать таможенники, как отнесутся к документам, какие вопросы будут задавать, не понесут ли урну на рентген – если он где-то есть, что покажет «просветка» (для этого в пепел и были брошены стекляшки – «увидит» ли их аппарат, не вообще рентгеновский аппарат, а конкретная машина на конкретной таможне); будут ли вымогать взятку, и если да, то какую; и вообще – обратит ли кто-нибудь из служащих внимание на странный термос или решат, что это термос и есть, и не станут ничего спрашивать.

Мной делали ход как пешкой, Е2–Е4; сначала я думал отказаться от этой работы, но потом почувствовал соблазн.

Задание открывало мне дверь в призрачный мир, не потусторонний, не посюсторонний, застрявший на стыке бытия и небытия; мир, где обретаются в посмертии фальшивые личины, сфабрикованные события, ложные свидетельства, сочиненные – и сделавшиеся для кого-то правдой – биографии, мнимые связи, не существовавшие люди-персонажи, придуманные для объяснения чего-либо. Я сам становился его частью, шутовским жутковатым героем, троюродным племянником вымышленной полуеврейки-полупольки; явлением той же природы, что и дед Михаил – радист, а значит, мог пройти это пространство насквозь – и выйти по другую сторону, там, где был настоящий дед Михаил.

Назад Дальше