— Ты в последние дни как-то задумчив и неразговорчив, — заметила Сибель, когда я ночью вез её домой.
— В самом деле?
— Мы молчим уже полчаса.
— Знаешь, я на днях с отцом встречался... До сих пор не могу забыть. Словно он к смерти готовится.
В пятницу, 6 июня, за восемь дней по помолвки и за девять до вступительного экзамена Фюсун, мы с отцом, братом и Четином поехали куда-то в Чукурджуму — район между Бейоглу и Топхане, где находятся знаменитые Бани, — на поминки в дом пожилого рабочего родом из Малатьи, который всю жизнь проработал у отца, с тех самых пор как тот открыл свое дело. Я хорошо помню огромного добряка, ставшего частью отцовской фирмы с того дня, когда он поступил на работу мелким посыльным. На фабрике произошел несчастный случай и ему отрезало руку, поэтому он носил протез. После травмы отец перевел его в контору, и мы хорошо знали его. В первые годы его протез пугал нас с братом, но потом мы попривыкли и часто играли с ним, когда приходили к отцу, потому что Рахми-эфенди всегда был веселым и много шутил. Однажды мы с братом видели, как он, расстелив молитвенный коврик, отстегнул протез и совершает намаз в пустом кабинете.
Нас встретили два сына Рахми-эфенди, такие же веселые и улыбчивые, великаны. Оба поцеловали руку отцу. Усталая, худая и измотанная жена покойного, едва увидев нас, заплакала, вытирая слезы краешком платка. Отец с нежностью, на котороую не был способен ни я, ни брат, утешил её, обнял и расцеловал сыновей Рахми-эфенди и неожиданно быстро был принят всеми, точно родной. А мы с братом томились от неловкости.
В таких ситуациях важны не слова, не поведение, не искренность или даже не степень сопереживания, а способность подстраиваться под окружающих. Старший сын покойного протянул нам пачку «Мальтепе», отец, брат и я взяли по сигарете, прикурили от спички, протянутой им, и все трое, по странному совпадению, одновременно закинув ногу на ногу, закурили с таким видом, будто заняты самым важным делом на свете. Иногда мне кажется, что причина популярности сигарет не в воздействии никотина, а в том, что, когда куришь, создается ощущение, что делаешь нечто крайне важное.
Видимо, от непривычного вкуса «Мальтепе» я вдруг почувствовал, что вот-вот поддамся заблуждению, — так мне в тот момент показалось, будто стою на пороге постижения какой-то важной тайны бытия. Счастье — главная проблема в жизни. Кто-то счастлив, а кто-то не может быть счастливым. Большинство людей, конечно, пребывает где-то посредине. В те дни я купался в море счастья и не хотел этого замечать. Сейчас, по прошествии лет, мне кажется, нет лучше способа его сохранить. Но тогда я не замечал счастье не потому, что хотел сберечь, а потому, что боялся утратить, к чему неизбежно шел, потому, что боялся потерять Фюсун. Неужели оттого я стал более молчалив и более восприимчив в те дни?
Глядя на предметы маленькой, бедной, но чисто убранной квартиры (на стене висело два самых модных в 1950-е годы предмета домашнего интерьера: барометр и фигурно выписанная басмала[7] в рамке), я в какой-то момент почувствовал, что сам готов заплакать вместе с женой Рахми-эфенди. На телевизоре лежала вязаная салфетка, а на салфетке стояла фарфоровая статуэтка собачки. У собачки был жалобный вид: казалось, она вот-вот тоже заплачет. Помню, от чего-то почувствовал себя лучше, глядя на эту фарфоровую собачку, а потом подумал о Фюсун.
23 Молчание
По мере того как приближался день помолвки, мы с Фюсун все меньше разговаривали, паузы с каждым днем все увеличивались, а наши ежедневные встречи, продолжавшиеся, самое меньшее, два часа, и любовные ласки, страсть которых с каждым днем возрастала, были отравлены этим молчанием.
Однажды Фюсун прервала его:
— Маме пришло приглашение на помолвку. Она очень обрадовалась, отец говорит, что мы обязательно должны пойти. Родители хотят, чтобы и я пошла. Слава богу, на следующий день у меня экзамен, так что не придется изображать болезнь.
— Это мать послала приглашение, — сказал я. — Лучше не приходи. Мне, по правде, тоже идти не хочется.
Я ждал, что Фюсун в ответ выкрикнет: «Ну и не ходи!» — но она промолчала. Чем ближе становилась помолвка, тем яростней мы отдавались друг другу, тем сильнее и привычнее сжимали друг друга руками, ногами, телами, будто мы давние любовники и много лет живем вместе. Иногда просто лежали, не обмолвившись и словом, и смотрели на тюлевые занавески, слегка покачивавшиеся от легкого ветра, проникавшего через открытую балконную дверь.
Мы встречались в «Доме милосердия» ежедневно, в условленный час. И ни разу не заговорили о нашем положении, о моей грядущей помолвке, о том, что с нами будет потом, — мы старались избегать всего, что напомнило бы об этом, и страстно занимались любвью. Невозможность говорить о том, что постепенно надвигалось на нас, приводила к молчанию. Снаружи доносились крики игравших в футбол мальчишек. В первые наши встречи нам было хорошо и весело, мы не задумывались о том, что будет, болтали обо всем на свете, смеялись и шутили, сплетничали о родственниках, об общих знакомых из Нишанташи. И вот теперь веселье быстро источалось. Предстоящая потеря навевала томящую грусть. Но та не отдаляла нас друг от друга, а, наоборот, странным образом сближала.
Я постоянно ловил себя на мысли, что мечтаю по-прежнему встречаться с Фюсун после помолвки. Мечта о рае (может быть, следовало сказать «иллюзия»?), где события сменяют друг друга своим чередом, постепенно превратилась в четкое и ясное намерение. Я убеждал себя, что Фюсун не бросит меня, ведь мы сильно и искренне привязаны друг к другу. Не могу сказать, что до конца сознавал свои мысли — скорее, нащупывал их в залежах подсознания. И не признавался в них даже себе самому. По словам же и поступкам Фюсун пытался догадаться, что думает она. Фюсун все это замечала, но ничего не говорила, и паузы становились длиннее. В то же время она смотрела на мое поведение и явно делала какие-то безнадежные выводы. Иногда мы оба подолгу пристально разглядывали друг друга, чтобы высмотреть важное для себя. Вот и сейчас о прежнем напоминают белые трусики, какие носила Фюсун, её белые ребяческие носки и грязные белые спортивные тапочки, немые свидетели нашего молчания.
День помолвки, против всех чаяний, наступил внезапно. С утра я занимался тем, что решал проблему с виски и шампанским (один из поставщиков не хотел привозить бутылки, пока не получит все деньги). Потом отправился на Таксим, где выпил айран и съел гамбургер в кафе «Атлантик», существовавшем со времен моего детства, и сходил к парикмахеру, которого тоже знал еще ребенком. Болтливому Джевату. До конца 1960-х годов его мастерская располагалась в Нишанташи, затем он переехал в Бейоглу, где открыл парикмахерскую неподалеку от мечети Хусейн-Ага. Мы нашли себе в Нишанташи нового мастера, Басри, но если я бывал в Бейоглу, то иногда заходил к нему побриться, когда хотелось послушать его веселые шутки и посмеяться. Джеват обрадовался, узнав, что у меня помолвка, и побрил меня особенно тщательно, как полагается жениху, помазал мне щеки импортной пеной для бритья, а затем увлажняющим, без запаха, по его словам, кремом, и тщательно сбрил каждый волосок на моем лице. Пешком я дошел до Нишанташи, до «Дома милосердия».
Фюсун, по своему обыкновению, пришла вовремя. Несколько дней назад я как-то обмолвился, что в субботу нам не стоит встречаться, потому что у неё впереди экзамен; но Фюсун возразила, что после насыщенной подготовки накануне испытания ей хотелось бы отдохнуть. Под предлогом сдачи экзамена она и так уже два дня не ходила на работу.
Не успела она войти, как села за стол и закурила.
— От мыслей о тебе у меня теперь никакая математика в голову не лезет, — насмешливо сказала она. Потом расхохоталась, будто это что-то ненастоящее, будто это слова из кино, и вдруг густо покраснела.
Увидев, как она смущена и расстроена, я попытался перевести все в шутку. Мы оба делали вид, будто не вспоминаем о том, что у меня сегодня помолвка. Но ничего не получалось. Мы оба испытывали тяжкую, невыносимую боль. От неё не избавишься шутками, её не облегчишь разговорами и не разделишь друг с другом. От неё можно было только сбежать, не размыкая объятий. Но грусть охладила и отравила наш любовный пыл. Фюсун лежала на кровати как безнадежный больной, который прислушивается к собственному телу, и, казалось, рассматривала облака печали, сгустившиеся у неё над головой, а я был рядом и смотрел вместе с ней в потолок. Мальчишки-футболисты сегодня не ругались и не кричали, мы слышали только удары мяча о землю. Затем замолчали даже птицы, и наступила полная тишина. Откуда-то издалека донесся гудок парохода, ему ответил еще один.
Потом мы выпили виски из одного стакана. Он когда-то принадлежал Этхему Кемалю — моему дедушке и второму мужу её прабабки. Потом начали целоваться. Мы с Фюсун пытались, как всегда, отвлечься разбросанными повсюду безделушками, старыми мамиными платьями и шляпками. И покрывали тела поцелуями. Ведь теперь мы оба хорошо умели это делать. Губы Фюсун таяли, захваченные мною. Наши рты составляли огромный грот, наполненный теплой и сладкой, как мед, жидкостью, которая иногда стекала из краешков губ к подбородкам, а у нас перед глазами оживала волшебная страна, какая бывает только в сказках или снах и какую видят лишь те, кто чист сердцем. Мы всматривались в этот яркий, разноцветный, напоминающий стеклышки калейдоскопа, мир, ища далекий и призрачный рай. Иногда один из нас, подобно волшебной птице, которая осторожно берет в клюв сладкий инжир, закусывал нижнюю или верхнюю губу второго и, зажав её зубами, будто говорил: «Теперь ты у меня в плену!» — а другой, терпеливо наслаждаясь приключениями своей губы, переживал остро-сладкое блаженство сдаться на милость любимого и впервые сознавал, какое это счастье — отдаться ему всем телом, целиком, и что именно здесь, между нежностью и покорностью, и спрятано самое тайное и глубокое место любви. И тогда плененный делал со вторым то же самое, и именно в эту минуту наши трепещущие языки стремительно находили друг друга, чтобы напомнить о сладкой стороне любви, что связана с нежностью и прикосновениями.
Потом мы выпили виски из одного стакана. Он когда-то принадлежал Этхему Кемалю — моему дедушке и второму мужу её прабабки. Потом начали целоваться. Мы с Фюсун пытались, как всегда, отвлечься разбросанными повсюду безделушками, старыми мамиными платьями и шляпками. И покрывали тела поцелуями. Ведь теперь мы оба хорошо умели это делать. Губы Фюсун таяли, захваченные мною. Наши рты составляли огромный грот, наполненный теплой и сладкой, как мед, жидкостью, которая иногда стекала из краешков губ к подбородкам, а у нас перед глазами оживала волшебная страна, какая бывает только в сказках или снах и какую видят лишь те, кто чист сердцем. Мы всматривались в этот яркий, разноцветный, напоминающий стеклышки калейдоскопа, мир, ища далекий и призрачный рай. Иногда один из нас, подобно волшебной птице, которая осторожно берет в клюв сладкий инжир, закусывал нижнюю или верхнюю губу второго и, зажав её зубами, будто говорил: «Теперь ты у меня в плену!» — а другой, терпеливо наслаждаясь приключениями своей губы, переживал остро-сладкое блаженство сдаться на милость любимого и впервые сознавал, какое это счастье — отдаться ему всем телом, целиком, и что именно здесь, между нежностью и покорностью, и спрятано самое тайное и глубокое место любви. И тогда плененный делал со вторым то же самое, и именно в эту минуту наши трепещущие языки стремительно находили друг друга, чтобы напомнить о сладкой стороне любви, что связана с нежностью и прикосновениями.
После мы ненадолго заснули. Сладкий, пахнущий липой ветерок, дувший из открытой балконной двери, приподнял на мгновение тюлевую занавеску и бросил нам её на лица, укрыв шелковым покрывалом, от чего мы вздрогнули и проснулись.
— Мне снилось, что я иду по огромному полю подсолнухов, — пробормотала Фюсун. — Они так странно покачивались на ветру. Почему-то было страшно, хотелось кричать, но я не смогла.
— Не бойся. — успокаивал я. — Я здесь.
Не хочу рассказывать, как мы встали с кровати, как оделись и подошли к двери. Я сказал ей, чтобы она была на экзамене повнимательней, чтобы не забыла регистрационную карту, что все пройдет хорошо, а потом добавил, стараясь произносить будто само собой разумеющееся фразу, которую повторял про себя за эти дни тысячи раз:
— Завтра встретимся здесь в это же время, хорошо?
— Хорошо! — кивнула Фюсун, отводя глаза.
Я с любовью проводил её и сразу понял, что помолвка состоится.
24 Помолвка
Открытки с изображением стамбульского отеля «Хилтон» я добыл через двадцать с лишним лет после событий, о которых веду рассказ. Мне пришлось, прежде чем создать Музей Невинности, познакомиться с главными коллекционерами Стамбула и обследовать многие блошиные рынки. Знаменитый собиратель Хаста Халит-бей после долгих препирательств позволил прикоснуться к одной из этих открыток, и знакомый фасад отеля, отстроенный в современном, международном стиле, сразу же восстановил в памяти не только вечер помолвки, но и события моего детства.
Когда мне было десять лет, родители ходили на торжественный прием по случаю открытия отеля с участием совершенно забытой ныне американской кинозвезды Терри Мур. В последующие годы все быстро привыкли к новому зданию, хотя оно было чуждым старому и усталому силуэту Стамбула, и начали заскакивать в отель по любому поводу. Представители европейских компаний, закупавших товары отца, останавливались в «Хилтоне» ради того, чтобы посмотреть восточные танцы. Мы всей семьей ездили туда на выходных ужинать, чтобы отведать чудного блюда под названием «гамбургер», тогда еще не подававшегося ни в одной турецкой закусочной, а нас с братом очаровывала ярко-красная, отделанная золотой лентой, униформа усача-швейцара, с блестящими пуговицами на эполетах. В те годы большинство западных новинок появлялось прежде всего в «Хилтоне», и все главные газеты держали в отеле специальных корреспондентов. Кроме того, с открытия «Хилтон» превратился в островок смелых новшеств. Респектабельным господам и смелым дамам номера в нем предоставляли, не спрашивая свидетельство о браке. Если на каком-нибудь любимом мамином костюме появлялось пятно, она отсылала его в химчистку «Хилтона». В вестибюле же гостиницы была кондитерская, где она любила пить чай с подругами. Многие мои родственники и друзья праздновали свадьбы в большом бальном зале отеля на первом этаже. Когда стало понятно, что полуразвалившийся летний особняк моей будущей тещи в азиатской части Стамбула для помолвки не очень подходит, мы вместе выбрали «Хилтон».
Четин-эфенеди рано высадил нас (маму, отца и меня) перед огромной вращающейся дверью, козырек над которой напоминал ковер-самолет.
— У нас еще полчаса, — сказал отец, входя в отель. — Пойдемте посидим, выпьем что-нибудь.
Мы сели в углу, за большим цикламеном в кадке, откуда отлично просматривался вестибюль, и заказали у пожилого официанта, знавшего отца и осведомившегося о его здоровье, по стаканчику ракы, а матери — чай. Нас закрывали широкие листья цветка, и поэтому проходившие мимо нас знакомые и родственники не могли нас увидеть.
— Ой, смотрите, как дочка Резана выросла, какая милая стала, — восклицала мама. — Мини-юбку надо запретить носить тем, у кого ноги для такой длины не годятся, — неодобрительно оглядывала она другую гостью. — Семейство Памуков мы не собирались сажать в углу, просто так получилось, — отвечала она на какой-то вопрос отца, а потом указывала на других гостей: — В кого превратилась Фазыла-ханым! Как жаль! Её бесподобная красота исчезла, и ничего-то не осталось... Сидели бы дома, чтобы никто не видел бедняжку в таком виде... А эти, в платках, кажется, родственницы матери Сибель... Хиджаби-бея для меня теперь не существует. Бросил свою умницу жену, детей, женился на заурядной девице... Нет, ты посмотри, парикмахер Невзат, мне назло, конечно же, сделал Зюмрют такую же прическу! А эти муж с женой кто? Ну надо же! У них и лицо, и носы, и походка, и даже одежда как у лисиц... У тебя есть деньги, сынок?
— Почему ты спрашиваешь? — удивился отец.
— Он домой в последний момент прибежал, быстро переоделся, будто не на помолвку, а в клуб идет. Ты взял с собой деньги, Кемаль, сынок?
— Взял.
— Вот и хорошо. Смотри, не сутулься, все же на вас смотреть будут... Ну что, пора вставать.
Отец сделал знак официанту, заказав еще стакан ракы, сначала себе, затем, внимательно посмотрев на меня, и мне, опять на пальцах показав количество.
— Ты вроде уже перестал грустить, — заметила мать. — Что опять стряслось?
— Я что, не могу на помолвке собственного сына пить и веселиться? — возмутился отец.
— Ах, какая она у нас красавица! — воскликнула мать, завидев Сибель. — Какое платье прекрасное, и жемчуг подошел. Правда, она такая красивая, что ей все подойдет... И это платье! Как она изящно в нем смотрится, правда, сынок? Ну такая милая! Кемаль, тебе очень-очень повезло!
Сибель обнялась с двумя красивыми подругами, которые недавно прошли перед нами. Девушки осторожно держали тонкие сигареты, аккуратно поцеловались, не касаясь друг друга губами, накрашенными ярко-красной помадой, чтобы не задеть и не испортить друг другу макияж и прическу. Разглядывая наряды, они весело демонстрировали ожерелья и браслеты.
— Каждый разумный человек знает, что жизнь прекрасна и что главная цель — быть счастливым, — задумчиво произнес отец, глядя на них. — Но счастливыми, в конце концов, становятся только дураки. Как это объяснить?
— Сегодня у твоего сына один из самых счастливых дней в жизни. К чему ты все это говоришь, Мюмтаз? — рассердилась мать. Потом повернулась ко мне: — Давай, сынок, иди к Сибель! Чего ты сидишь? Не отходи от неё, веселитесь, будьте счастливы!
Я отставил стакан, сделал шаг, выбравшись из листьев цветка, и направился к девушкам; на лице у Сибель засияла счастливая улыбка. «Где ты задержалась?» — спросил я, целуя невесту.
Сибель представила меня подругам, а после этого мы с ней следили за вращающейся дверью.
— Ты сегодня очень красивая, дорогая моя, — прошептал я ей на ухо. — Самая красивая!
— Ты тоже сегодня очень красивый. Может, не будем здесь стоять?
Мы остались у входа. Не потому, что я не хотел уходить, а потому, что Сибель нравилось ловить на себе восхищенные взгляды знакомых и незнакомых гостей и богатых туристов, входивших в гостиницу.
Сейчас, когда прошло так много лет, я понимаю, что в годы нашей молодости круг состоятельных и европеизированных людей Стамбула был весьма узким. Все друг друга знали, все сплетничали друг о друге. Вон идет семья оливкового и мыльного фабриканта Халиса из Айвалыка, мама с ними дружила, когда водила нас с братом, совсем маленьких, в парк Мачка играть в песочнице. Вон их невестка с невероятно длинным, как у всего семейства, подбородком (тут виновато смешение линий внутри рода!) и их сыновья, у которых подбородки еще длиннее... Вот и Кова Кадри с дочерьми — отец служил с ним в армии, а мы с братом ходим с ним на футбол. Он бывший вратарь, теперь импортер автомобилей. На дочерях сверкают и переливаются серьги, браслеты, ожерелья, кольца... Следом прошли толстошеий сын бывшего президента Республики и его стройная супруга. Он как-то попал в темную историю, когда занялся торговлей. Доктор Барбут в свое время вырезал миндалины всему высшему свету Стамбула и мне в том числе, так как двадцать лет назад эта операция считалась очень модной. Тогда один вид его сумки и светло-коричневое пальто доктора приводили в ужас и меня, и сотни других стамбульских ребятишек...