Мы отдались тягучей мелодии наслаждения и желания, без чего невозможна ни одна любовная история. Однако по взволнованным взглядам стало заметно, что нас тревожит мысль о сложном испытании, через какое нам предстоит пройти. Фюсун медленно сняла сережки, одной из которых предстояло стать первым экспонатом моего музея, и аккуратно положила их на тумбочку у кровати. То, как вдумчиво она сделала это, напомнив мне близорукую девочку, осторожно снимающую очки, прежде чем ступить в воды моря, заставило меня поверить, что она и в самом деле решила впервые «пойти до конца». Тогда молодые люди носили разного рода медальоны, колье и браслеты в виде заглавных букв своего имени — такой уж была мода; но сережек подобной формы я никогда ни у кого не видел. С той же решимостью Фюсун сняла с себя и трусики — это окончательно убедило меня. Если бы она не хотела идти до конца, то, как диктовали негласные правила того времени, так и осталась в них.
Я поцеловал её плечи, пахнувшие миндалем, коснулся языком влажной бархатной шеи и слегка удивился, заметив, что кожа на груди у неё немного светлее — ведь загорать еще было рано. Фюсун смотрела на меня грустными и полными страха глазами. Но я решился сделать это прежде всего ради неё самой и только потом ради нас двоих и вовсе не для одного лишь удовольствия. Жизнь поставила нас перед испытанием, и мы пытались преодолеть его, веря в себя. Поэтому, когда наступило время, всем телом навалившись на неё, причинить ей боль и среди множества нежных слов, какие шептали мои губы, я спросил: «Тебе больно, милая моя?» — она ничего не ответила, я не удивился, но замолчал. Ведь оттуда, где было ближе всего к ней, я чувствовал, точно собственную боль, легкую дрожь, поднимавшуюся из глубин её тела (и вдруг подумал, что так же дрожат подсолнухи на легком летнем ветерке).
По её взгляду, который она отвела от меня и, будто дотошный доктор, направила к своему лону, я понял, что она прислушивается к себе и хочет пережить в одиночестве то, что ей дано испытать впервые и только раз в жизни. А мне, чтобы завершить начатое и вернуться из трудного путешествия, следовало теперь эгоистично позаботиться о собственном удовольствии. Так мы оба поняли, что ощутить максимум наслаждения, которое привязывало нас друг к другу, можно, лишь оставшись наедине с собой. С силой, даже яростно, сжимая друг друга, мы безжалостно начали пользоваться телами друг друга ради корыстной, безудержной радости свершения. В том, как Фюсун пальцами впилась мне в спину, что-то напомнило мне испуганную маленькую девочку, которая не умеет плавать и, войдя в море, вдруг начинает бояться, что сейчас утонет, а потом изо всех сил прижимается к подоспевшему отцу. Десять дней спустя, когда она лежала с закрытыми глазами, обняв меня, я спросил, что она увидела в тот, первый, раз, и она ответила: «Я видела поле с подсолнухами».
Мальчишки, которые и в последующие дни будут сопровождать наши любовные игры смехом, веселыми криками и отборной бранью, играли в футбол в старом саду соседнего особняка. Когда их гомон на мгновение стих, комната погрузилась в сверхъестественную тишину, если не считать нескольких робких стонов Фюсун и одного-двух счастливых вскриков, которые, забываясь, издал я. Где-то вне нашего пространства, издалека, с площади Нишанташи, доносились вой полицейских сирен, гудки автомобилей, удары молотка. Какой-то мальчишка гонял по улице консервную банку, заплакала чайка, разбилась чашка, зашелестели листья платана от легкого ветерка.
Мы лежали, обнявшись, и нам обоим хотелось забыть о примитивных общественных штампах, вроде окровавленной простыни, разбросанной одежды и наших обнаженных тел, забыть постыдные подробности, которые так стремятся изучить и классифицировать ученые всех мастей. Фюсун тихонько плакала. Она не особо прислушивалась к моим утешительным словам. Сказала, что никогда всего этого не забудет, и потом затихла.
Так как много лет спустя жизнь сделает исследователем собственной жизни меня самого, мне не хотелось бы пренебрежительно отзываться о тех увлеченных людях, которые собирают различные предметы со всех концов света, пытаясь придать своей и нашей жизни особое значение. Однако я опасаюсь, что чрезмерное внимание к предметам и свидетельствам «первого любовного опыта» помешает посетителям моего музея разглядеть огромное чувство нежности и благодарности, возникшее между мной и Фюсун. Поэтому пусть хлопчатобумажный носовой платок в цветочек, который в тот день не показывался из сумки Фюсун, а лежал там, тщательно сложенный, и станет знаком этой нежности, с которой моя восемнадцатилетняя возлюбленная целовала мое тридцатилетнее тело, когда мы, обнявшись, молча лежали в кровати. А мамина хрустальная чернильница и письменный прибор, которые взяла со стола посмотреть Фюсун, закуривая сигарету, будут знаком хрупкости и уязвимости этого чувства. Когда мы одевались, я подержал в руках её большую, увесистую заколку, и меня охватил прилив мужской гордости. Поэтому пусть модный в те дни широкий мужской пояс, застегивая который я почувствовал себя виноватым из-за этой гордости, расскажет посетителям моего музея, как нам обоим было трудно покидать рай, одеваться, теряя наготу, и как тяжело было просто смотреть на старый, грязный мир.
Перед выходом я сказал Фюсун, что, если она хочет поступить в университет, последние полтора месяца ей нужно много заниматься.
— Ты что, боишься, что я до конца жизни останусь продавщицей? — улыбнулась она.
— Нет, конечно... Но я хочу подготовить тебя к экзамену. Будем заниматься здесь. По каким вы книгам учитесь? Классическая математика или современная?
— В лицее у нас была классическая. Но на курсах преподают обе. Вопросы будут и по той, и по другой. И мне все это трудно дается.
Мы договорились начать занятия завтра же. Как только она ушла, я пошел в книжный магазин Нишан-таши, нашел учебники, по которым их учили в лицее и на курсах, и, немного полистав их у себя в кабинете за сигаретой, понял, что действительно способен ей помочь. Мне сразу стало легче на душе, и я почувствовал огромное счастье и странную, смешанную с радостью, гордость. Счастье, острое, как кинжал, отдавалось болью в шее, на носу и даже в груди. Где-то в уголках сознания все время трепетала мысль, что у нас с Фюсун впереди еще немало любовных свиданий в «Доме милосердия». Но я сразу понял, что смогу встречаться с ней, только если не буду воспринимать её как нечто особенное.
10 Огни города и счастье
Тем вечером Йешим, лицейская подруга Сибель, праздновала помолвку в гостинице «Пера Палас». Все наши друзья должны были присутствовать там, и я тоже пошел. Сибель в тот вечер сияла от счастья. На ней были блестящее серебристое платье и вязаная шаль. Она полагала, что помолвка подруги будет репетицией нашей, и потому обращала внимание на все детали, подходила ко всем гостям и все время улыбалась.
К тому моменту, когда сын нашего с Фюсун дяди Сюрейи, имя которого я никогда не помнил, представил меня немецкой манекенщице, снявшейся у Заима в рекламе его лимонада, я уже выпил два стаканчика ракы и наконец расслабился.
— Как вам Турция? — поинтересовался я у неё по-английски.
— Я видела только Стамбул, — ответила Инге. — Удивительный город, ничего подобного себе не представляла.
— А что вы представляли? — Неожиданно для себя самого я раздражился.
Мгновение мы молча смотрели друг на друга. Видимо, эта умная женщина давно поняла, как легко обидеть турка. Она быстро улыбнулась и произнесла по-турецки с очень сильным акцентом рекламный девиз лимонада «Мельтем»: «Вы достойны всего!»
— За неделю вас узнала вся Турция, как вы себя чувствуете после этого?
— Да, теперь на улице меня все узнают. Полицейские, водители такси, все, — мой вопрос обрадовал её, как ребенка. — Как-то даже продавец воздушных шаров остановил меня, подарил шарик и сказал: «Вы достойны всего!» Легко стать известным, когда в стране только один телевизионный канал.
Интересно, заметила ли она сама презрение в своих словах? А ведь ей хотелось проявить почтение.
— А сколько каналов в Германии? — поинтересовался я. Она поняла, что сказала не то, и смутилась. Мой вопрос также был неудачен, и я поспешно произнес: — Каждый день по пути на работу вижу вашу фотографию на стене. Очень красивая.
— Да. Вы, турки, намного опережаете Европу во всем, что касается рекламы.
Эти слова почему-то порадовали меня, хотя не следовало забывать, что говорят их из вежливости.
Я поискал глазами Заима в шумной толпе веселых гостей. Он разговаривал с Сибель. Приятно было думать, что они смогут подружиться. Даже сейчас, спустя много лет, помню, как обрадовался тогда. Между нами Сибель придумала Заиму прозвище под стать рекламному девизу его лимонада: «Заим, достойный всего». Эти слова казались ей глупыми и вульгарными. Сибель считала, что в такой бедной и проблемной стране, как Турция, где убийства происходили только лишь за принадлежность к правым либо левым политическим организациям, эти рекламные лозунги совершенно неуместны.
— А сколько каналов в Германии? — поинтересовался я. Она поняла, что сказала не то, и смутилась. Мой вопрос также был неудачен, и я поспешно произнес: — Каждый день по пути на работу вижу вашу фотографию на стене. Очень красивая.
— Да. Вы, турки, намного опережаете Европу во всем, что касается рекламы.
Эти слова почему-то порадовали меня, хотя не следовало забывать, что говорят их из вежливости.
Я поискал глазами Заима в шумной толпе веселых гостей. Он разговаривал с Сибель. Приятно было думать, что они смогут подружиться. Даже сейчас, спустя много лет, помню, как обрадовался тогда. Между нами Сибель придумала Заиму прозвище под стать рекламному девизу его лимонада: «Заим, достойный всего». Эти слова казались ей глупыми и вульгарными. Сибель считала, что в такой бедной и проблемной стране, как Турция, где убийства происходили только лишь за принадлежность к правым либо левым политическим организациям, эти рекламные лозунги совершенно неуместны.
Через большую балконную дверь внутрь проникал аромат цветущей липы. Внизу, в водах Золотого Рога, отражались огни города. Даже трущобы и бедные кварталы Касым-Паша казались прекрасными. Я чувствовал, что меня ожидают полная гармонии и радости жизнь и что все происходящее сейчас — только подготовка к настоящему счастью, которое предстоит пережить в дальнейшем. Напоминание о случившемся между мной и Фюсун выбивало меня из равновесия, но, впрочем, ведь у каждого бывают тайны. Кто знает, какие заботы или душевные раны снедали этих блестящих гостей? Однако стоило только выпить в компании друзей, сразу становилось понятно, как не важны и ничтожны все беды и горести.
— Видишь того раздражительного человека? — Сибель показала мне взглядом на него. — Это знаменитый Супхи; собирает спичечные коробки. У него их целая комната. Говорят, он начал их коллекционировать, когда его бросила жена. Да, скажи, у нас на помолвке официанты не будут так забавно одеты? И почему ты пьешь сегодня так много? Вот еще что...
— Что?
— Мехмеду нравится немка-манекенщица, он от неё не отходит, а Заим ревнует. А вот тот человек, видишь? Сын твоего дяди Сюрейи... Оказалось, он племянник Йешим!.. У тебя сегодня плохое настроение? Ты что-то от меня скрываешь?
— Нет, ничего. Мне очень даже весело.
Сейчас, через много лет, прекрасно помню, как нежна в тот вечер была Сибель. Веселая, умная и ласковая, и я не сомневался, что буду счастлив рядом с ней — не только в молодости, всю жизнь счастлив. Но, проводив её поздно вечером домой, мне не хотелось уходить к себе; я долго бродил по пустым и темным улицам, размышляя о Фюсун. Больше всего меня беспокоило не столько то, что Фюсун отдалась мне первому, сколько её решимость, это никак не укладывалось в нарисованную мною картину. Ведь Фюсун совершенно не ломалась, даже раздеваясь, она не колебалась ни минуты...
Дома родители спали, гостиная была пуста. Бывало, отцу не спалось, иногда по ночам он приходил в гостиную в пижаме, и мы подолгу беседовали. Но сейчас из их спальни доносился мерный мамин храп и шелест папиного дыхания. Прежде чем лечь, я выпил еще пару рюмок ракы и выкурил сигарету. Сцены наших с Фюсун объятий, смешавшись со сценами помолвки, проплывали перед глазами.
11 Курбан-байрам
Между сном и явью я почему-то вспомнил о сыне нашего с Фюсун дальнего родственника, дяди Сюрейи, который оказался племянником Иешим и имя которого я все время забывал. Дядя Сюрейя ведь тоже приходил к нам домой в тот далекий праздничный день, когда в гостях была Фюсун и мы поехали кататься на машине. Я лежал в кровати и пытался заснуть. Сознание восстанавливало картины холодного, свинцового праздничного утра. Известные в деталях, они почему-то казались замысловатыми, неправдоподобными: так бывает, когда во сне видишь привычное, обыкновенное. Я заметил наш с Фюсун старый трехколесный велосипед, потом мы вышли с ней на улицу и смотрели, как режут барана, затем поехали кататься на машине. На следующий день, когда мы встретились в «Доме милосердия», я спросил её, помнит ли она об этом.
— Велосипед мы с мамой принесли из дома, чтобы вам вернуть, — сказала Фюсун. Она помнила все лучше меня. — За несколько лет до этого твоя мама отдала его мне, после того как на нем катался ты с братом. Но я тоже выросла. И в тот день мама принесла его обратно.
— А потом, наверное, моя мама принесла его сюда, — задумчиво произнес я. — Я почему-то вспомнил, что дядя Сюрейя был у нас дома...
— Потому что именно он захотел ликера, — подсказала фрагмент прошлого Фюсун.
Ту неожиданную автомобильную прогулку Фюсун тоже запомнила лучше, чем я. Фюсун тогда было двенадцать, мне — двадцать четыре года. 27 февраля 1969 года шел первый день Курбан-байрама, Праздника жертвоприношения. Как всегда, праздничным утром у нас дома в Нишанташи собралась в ожидании застолья толпа веселых, нарядных родственников — близких и далеких; женщины надели свои лучшие платья, а все мужчины — пиджаки и галстуки. Часто раздавался звонок в дверь, прибывали новые гости. Собравшиеся вставали, чтобы пожать руку или расцеловать в щеки вновь пришедших, пододвигали им стулья. Мы с братом и Фатьмой-ханым стояли и держали сладости для большой компании, как вдруг отец отвел нас обоих в сторонку.
— Мальчики, дядя Сюрейя опять требует ликера, — сказал он. — Пусть кто-то из вас сходит в лавку Алааддина и купит ликер — мятный и клубничный.
Раньше в нашем доме существовала традиция на праздники угощать мятным и клубничным ликером, который подавали в хрустальных стаканах на серебряном подносе, но в те годы мама запретила это делать, потому что отцу пить было вредно, а он иногда перебирал лишнего. Помню даже, как двумя годами ранее, таким же праздничным утром, когда дядя Сюрейя не менее настойчиво требовал налить ему ликера, мать, чтобы не допустить скандала, заявила: «Разве мусульманам можно пить алкоголь во время религиозных праздников?» И тогда наш чрезмерно светский дядя, ярый сторонник Ататюрка, вступил с ней в нескончаемый спор об исламе и цивилизованности, Европе и Республике.
— Так кто из вас пойдет? — Из пачки новеньких, хрустящих десятилировых купюр, специально взятой в банке к празднику, чтобы раздавать подходившим почтительно поцеловать ему руку детям, привратникам и сторожам, отец вытащил одну бумажку.
— Пусть Кемаль идет! — предложил брат.
— Пусть Осман идет! — отозвался я.
— Давай иди-ка ты, — посмотрел на меня отец. — Да, и не говори матери, куда отправляешься!
Выходя из дома, я заметил двенадцатилетнюю Фюсун с тонкими, как тростинки, ножками, в аккуратном платьице.
— Пойдем со мной в магазин.
Ничто в ней не привлекало внимания, кроме бантов из белоснежной капроновой ленты, похожих на бабочек, в её блестящих косичках. Обычные вопросы, заданные мной той маленькой девочке в лифте, Фюсун воспроизвела через шесть лет: в каком ты классе? («в шестом!»); в какую школу ходишь? («в женский лицей Нишанташи!»); кем хочешь стать? (Молчание.)
Мы прошли несколько шагов по холоду, как вдруг я заметил, что на соседнем с нашим домом пустыре, под маленькой липой, будут резать барана и уже собралась толпа зрителей. Сейчас я, конечно, никогда бы не повел маленькую девочку смотреть на это. Но тогда... Тогда, ни о чем не задумываясь, направился прямиком туда.
На земле лежал принесенный нашим привратником Саимом-зфенди и поваром Бекри-эфенди баран со связанными ногами, выкрашенными хной. Рядом, в переднике и с огромным ножом, стоял мясник. Баран все время вырывался, и мяснику никак не удавалось выполнить свою миссию. Наконец у привратника с поваром получилось крепко прижать бедное животное к земле. Тогда мясник, грубо взяв барана за добродушную мордочку, повернул его голову в сторону и резко вонзил ему в горло длинный нож. Воцарилась тишина. «Аллах велик! Аллах всемогущ!» — громко провозгласил мясник. Быстро двигая ножом, он разрезал белое горло барана. Едва он вынул нож, как хлынула густая, ярко-красная кровь. Баран бился в предсмертной судороге. Все застыли. Внезапно в голых ветках липы завыл жуткий ветер. Наконец мясник отрезал баранью голову, а кровь вылил в заранее вырытую яму.
Я увидел скривившихся в сторонке любопытных мальчишек, нашего водителя Четина-эфенди, какого-то старика, возносившего молитву. Фюсун, затаив дыхание, вцепилась мне в рукав пиджака. Баран еще бился, но то была уже агония. Вытиравшего о фартук нож мясника звали Казымом, лавка его располагалась неподалеку от полицейского участка, но я его не узнал. Когда мы встретились взглядами с поваром Бекри, стало понятно, что зарезали нашего барана, которого купили накануне праздника и неделю держали на привязи в саду.
— Пойдем отсюда, — сказал я Фюсун.
Ни слова не говоря, мы зашагали прочь по улице. От чего мне стало не по себе — от того ли, что по моей вине маленькая девочка оказалась свидетелем такой сцены? Я ощущал вину, но причину её понять не мог.