Как и многие люди на земле, я впервые увидел целующихся влюбленных в кино. Помню, зрелище потрясло меня. После этого поцелуи долго казались чем-то невероятным, тревожа мое воображение. Кроме нескольких эпизодов в Америке, за тридцать лет жизни я нигде, кроме кино, ни разу не видел целующуюся пару. Поэтому даже в тридцать лет пребывал в наивной уверенности, что в кино ходят специально для того, чтобы смотреть, как целуются другие. А сюжет фильма лишь был поводом. И когда Фюсун целовалась со мной, я чувствовал, что она подражает виденному на экране.
Не считая нескольких первых раз, мы с Фюсун целовались не для того, чтобы возбудить или испытать притяжение друг друга. Поцелуи оказались для нас ощутимым подтверждением собственного удовольствия. Пока мы медленно и с наслаждением целовались, с изумлением открывая для себя суть взаимной радости, неожиданно выяснялось, что каждый долгий поцелуй — это не только наши мокрые рты и языки, благодаря которым мы умудрялись вселить смелость друг в друга, но и воспоминания. Сначала я целовал её саму, потом её же — из воспоминаний, затем открывал на мгновение глаза и, тут же сомкнув их, целовал её вновь — ту, которую только что видел и которую только что вспоминал. Через некоторое время к этим воспоминаниям добавлялись другие образы, похожие на неё, я целовал и их, ощущая такой прилив мужской силы, что, не отрываясь от губ Фюсун, чувствовал, будто наслаждение испытывает кто-то еще. Удовольствие, которое я получал от её детского рта, пахнущего клубникой, полных, широких губ и движений её жадного, игривого язычка, вызывало полную сумятицу в моих мыслях, которые как бы переговаривались одна с другой: «Боже мой, она же совсем ребенок», — восклицала одна. «Да, но очень женственный ребенок», — возражала ей другая. Поток мыслей нарастал, унося за собой всех тех новых мужчин, которыми я становился, целуя её, и всех тех Фюсун, которые жили в моем сознании. Те первые, долгие поцелуи, тот любовный обряд, медленно свершавшийся между нами, и его детали приоткрывали мне тайну доселе неведомого знания о счастье и о том, что в нашем мире иногда приоткрываются врата в рай. Нам казалось, что наши поцелуи расстилают перед нами не только дорогу в благодатный мир телесных удовольствий и усиливавшегося физического желания, но и уносят прочь из весеннего полудня, в котором мы жили, в широкое, безграничное и безбрежное Время.
Мог ли я полюбить её? Тогда я испытывал бесконечное счастье и волнение. По тому, как наскакивали друг на друга мои мысли, было ясно, что душа моя, возможно, вскоре попадет в жернова между пошлостью ситуации — если я с легкостью отнесусь к своему нежданному счастью, — и опасностями, которые сулит мне случившееся, если восприму его серьезно. Тем вечером к нам в гости на ужин, навестить родителей, пришел Осман с женой Беррин и детьми. За едой я думал только о Фюсун и наших поцелуях.
На следующий день после полудня мне захотелось побывать в кино. Я вовсе не собирался ничего смотреть, но не смог бы, как обычно в обеденный перерыв, поесть в закусочной для рабочих в Пангалты вместе с пожилыми сотрудниками «Сат-Сата» и заботливой толстухой-секретаршей, любившей напоминать мне, каким в детстве хорошим мальчиком я был. Для меня несносной показалась сама возможность веселой и беззаботной болтовни с коллегами, перед которыми я старался играть роль «скромного директора» и друга, все время думая только о Фюсун и мечтая, чтобы поскорей наступило два часа. Мне надо было побыть одному.
Я задумчиво брел по району Османбей, разглядывая витрины, и вдруг увидел афишу, из которой явствовало, что в городе идет ретроспектива фильмов Хичкока. Я выбрал картину с Грейс Келли, где точно была сцена поцелуя. Много лет спустя я нашел и поместил в своем музее карманный матовый фонарик контролера, марки «Аляска-Фриго», чтобы он напоминал о выкуренных мной во время того сеанса сигаретах, о домохозяйках, коротавших время на утреннем показе, ленивых школьниках, прогуливавших уроки, и чтобы он всегда светил в темные уголки памяти, ведь именно тогда я осознал как жажду поцелуев, так и потребность одиночества.
После весенней жары на улице в прохладном кинотеатре было хорошо: мне нравился тяжелый воздух зала, шепот взволнованных зрителей, тени по краям толстого бархатного занавеса и в темных углах, казавшиеся мне сказочными чудовищами, и я чувствовал, как при мысли о том, что скоро увижу Фюсун, во мне волнами растекается счастье. Помню, выйдя из кино и направляясь по кривым, извилистым переулкам Османбей к месту нашей встречи на проспект Тешвикие мимо мануфактурных магазинчиков, кофеен, скобяных лавок, гладилен, где утюжили мужские рубашки, я решил, что это свидание должно стать последним.
Сначала я всерьез полагал заниматься с ней математикой. Но терял голову от её волос, спадавших на тетрадь, от её руки, с легкой дрожью выводившей цифры, от того, что резинка на кончике карандаша, который она имела привычку держать во рту, внезапно оказывалась зажатой её розоватыми, такими же как кожа на соске, губами; я терял голову от легких прикосновений. И старался сдержать себя. Когда Фюсун начинала решать уравнение, у неё на лице появлялось самоуверенное выражение, и, в спешке забыв о приличиях, она, если курила, резко выдыхала сигаретный дым, от которого у меня навертывались слезы. Поглядывая краешком глаза, чтобы понять, заметил ли я, как быстро она разобралась со сложной задачей, Фюсун в это время случайно совершала ошибку в сложении, чем портила все дело, и, увидев, что её результат не совпадает ни с одним из ответов в пунктах а, b, с или d, поначалу расстраивалась, потом начинала волноваться, а затем пыталась оправдаться, говоря, что это у неё «не от незнания, а от невнимательности». Я с умным видом советовал ей быть собраннее и больше не допускать глупых ошибок. Говорил, что внимание — часть сообразительности, и засматривался на кончик её деловитого карандаша, прыгавшего над новой задачей, словно голодный воробей над зернами, на то, как она, теребя волосы, умело упрощала неравенство, с тревогой замечая, что во мне опять растет нетерпение и беспокойство.
Затем мы принимались целоваться, целовались долго и забирались в постель. Когда мы любили друг друга, в наших движениях иногда проскальзывало сознание тяжести позора, ответственности и угрызений совести за утраченную невинность, и мы оба сразу замечали это. Но я видел по глазам Фюсун, что она получает физическое удовольствие и очарована состоявшимся наконец волнительным открытием мира наслаждений, которые, должно быть, будоражили её воображение многие годы. Этот неизведанный мир Фюсун открывала для себя подобно путешественнику, любителю приключений, который, преодолев бушующие моря и океаны, добрался-таки до далекой страны, легенды о которой слышал многие годы, а теперь с восторгом и упоением разглядывает каждое дерево и каждый камень новой земли и с трепетом, но все же очень осторожно касается каждого листика и цветка.
Если не считать главного мужского инструмента удовольствия, Фюсун в основном интересовало не мое тело и не мужское тело как таковое. Её переживания были направлены на себя саму, на её собственные ощущения. А мои руки, мои пальцы, мой рот служили тому, чтобы выявлять все новые точки и возможности наслаждения на её бархатной коже и где-то глубоко внутри. Всякий раз, когда она познавала неизведанные удовольствия, путь к которым мне часто приходилось показывать ей, Фюсун изумлялась. Её глаза закатывались в томной задумчивости, и она с восхищением наблюдала, как новое наслаждение, рождавшееся в ней самой, вдруг окатывает со всей силой, а затем с удивлением, иногда вскрикнув, следила за его отраженными толчками в венах, в голове, в ногах, будто нарастающий озноб, и, замерев, вновь ждала моей помощи. «Сделай так еще раз! Пожалуйста, сделай так еще!» — шептала она.
Я был несказанно счастлив. Но понимал это не разумом, я чувствовал кожей, что счастье во мне, и пытался поймать его в повседневной жизни, например отвечая на телефонный звонок, торопливо поднимаясь по лестнице, стоя в очереди или выбирая с Сибель, с которой я намеревался обручиться через четыре недели, закуски в ресторане на Таксиме. Иногда я даже забывал, что чувством, которое пропитало меня, словно драгоценный аромат, обязан Фюсун. И когда мы с Сибель торопливо, пока никого нет, занимались любовью у меня в кабинете — что бывало нередко, — испытывал большое, единое и неделимое счастье.
13 Любовь, смелость, современность
Однажды вечером, когда мы ужинали с Сибель в «Фойе», она подарила мне туалетную воду марки «Сплин», которую купила в Париже и флакон которой представлен в моем музее. Я совершенно не люблю духи, но следующим утром, лишь из любопытства, побрызгал немного на шею, и Фюсун в моих объятиях почувствовала этот запах.
— Тебе Сибель-ханым их подарила?
— Тебе Сибель-ханым их подарила?
— Нет. Я сам купил.
— Чтобы нравиться Сибель-ханым?
— Нет, дорогая моя, чтобы нравиться тебе.
— Вы занимаетесь любовью с Сибель-ханым?
— Нет.
— Пожалуйста, не ври. — Влажное от пота лицо Фюсун погрустнело. — Я отнесусь к этому нормально. Ты ведь занимаешься с ней любовью, да? — Она пристально посмотрела мне в глаза, как мать, которая убеждает ребенка сказать правду.
— Нет.
— Поверь, ложью ты обидишь меня гораздо сильнее. Пожалуйста, признайся. Хорошо, а почему тогда между вами ничего нет?
— Мы с Сибель познакомились прошлым летом в Суадие, — начал рассказывать я, крепче обняв Фюсун. — Летом наш зимний дом в городе стоял пустой, и мы приезжали в Нишанташи. А осенью она уехала в Париж. Зимой я несколько раз наведывался к ней.
— На самолете?
— Да. В декабре Сибель окончила университет и вернулась из Франции, чтобы выйти за меня замуж, — продолжал я. — На этот раз мы встречались у нас на даче, в Суадие. Но зимой в доме бьтало так холодно, что никакого удовольствия мы не испытывали.
— В общем, вы решили сделать перерыв, пока не появится теплый дом.
— В начале марта, два месяца назад, мы опять поехали в Суадие. В доме было все так же холодно. Мы разожгли камин, и за несколько минут дом наполнился едким дымом, а мы поссорились. После этого Сибель еще простудилась и заболела. У неё поднялась температура, она неделю провела в постели. И мы решили больше не ездить туда.
— Кто из вас не захотел там бывать? — спросила Фюсун. — Она или ты? — Вместо нежного выражения — «пожалуйста, скажи правду» — в её глазах появилось мольба: «Пожалуйста, соври и не расстраивай меня», словно собственное любопытство причиняло ей боль.
— Думаю, что Сибель считает, что если до свадьбы мы будем реже заниматься любовью, то я стану больше ценить помолвку, свадьбу и даже её саму, — сказал я.
— Но ты говоришь, что у вас и раньше все было.
— Ты не понимаешь. Дело же не в первой близости.
— Да, не в первой, — согласилась Фюсун.
— Сибель показала, как она меня любит и как мне доверяет, — я вспомнил её слова: — Но мысль о том, чтобы заниматься любовью до замужества, ей неприятна... Я её понимаю. Она долго училась в Европе, но не такая смелая и современная, как ты...
Воцарилось долгое молчание. Так как я много лет размышлял над значением этой немоты, то теперь, надеюсь, понимаю её причины: я попытался сделать Фюсун комплимент, но у сказанного оказался и другой смысл. Получалось, что близость с Сибель до свадьбы я объяснял тем, что она любит меня и доверяет мне, а такой же поступок Фюсун — лишь её смелостью и современностью. А из этого следовал вывод, что слова о том, какая она «смелая и современная», в которых я буду раскаиваться потом многие годы, означали, что я не испытываю перед Фюсун особой ответственности за произошедшее, да и привязанности тоже. Раз уж она такая современная, сближение с мужчиной до свадьбы или отсутствие девственности в первую брачную ночь для неё не составляет проблемы... Совсем как у европейских женщин или у тех легендарных дам, что прогуливаются в одиночестве по улицам Стамбула... А ведь я просто хотел сказать ей приятное.
Размышляя над причиной молчания, хотя, конечно, ничего сразу тогда не осознав, я засмотрелся на медленно качавшиеся от ветра ветви деревьев в саду. Мы часто лежали, обнявшись, в кровати, разговаривали и смотрели в окно, на деревья, на соседние дома и на ворон, летавших с крыши на крышу.
— На самом деле никакая я не смелая и не современная, — тихо сказала Фюсун, нарушив безмолвие.
Я объяснил себе её слова тем, что слишком уж тяжела для неё тема и что ей просто неловко, поэтому и не придал им значения.
— Женщина может безумно любить мужчину много лет, но совершенно не быть близка с ним... — осторожно прибавила Фюсун.
— Конечно, — поспешно согласился я. Опять наступило молчание.
— То есть сейчас между вами ничего нет? А почему ты не приводил Сибель-ханым сюда?
— Нам в голову это не приходило, — я и сам удивился, почему мы с Сибель не догадались встречаться в квартире матери. — Раньше я здесь занимался, читал, общался с друзьями, слушал музыку. Почему-то вспомнил об этой квартире из-за тебя.
— Верю, что тебе и в самом деле такое раньше не приходило на ум, — заметила внимательная Фюсун, которую трудно было провести. — Но в остальном, что ты рассказываешь, чувствуется ложь. Это так? Я хочу, чтобы ты никогда мне не врал. Я даже не верю в то, что у вас сейчас ничего нет. Раз нет, поклянись в этом. Пожалуйста.
— Клянусь, что мы с Сибель сейчас не занимаемся любовью, — улыбнулся я, обнимая Фюсун.
— Ну, а когда вы собирались возобновить отношения? Летом, как только твои родители уедут в Суадие? Когда они уезжают? Скажи мне правду, и я больше никогда не буду ни о чем тебя спрашивать.
— Они уедут в Суадие после нашей помолвки, — пробормотал я смущенно.
— Ты мне сейчас хоть раз соврал?
— Нет.
— Подумай хорошенько.
Я сделал вид, что задумался. В это время Фюсун достала у меня из кармана водительские права и с любопытством вертела их в руках.
— Этхем-бей, — прочитала она. — У меня тоже есть молочное имя. Ладно. Ты подумал?
— Да, подумал. Я тебе ни разу не врал.
— Именно сейчас или в эти дни?
— Никогда... — сказал я. — Мы пока на той стадии, когда ложь не требуется.
— То есть?
Я пояснил, что наши отношения — не ради выгоды или общего дела, и, пусть мы скрываем их ото всех, друг к другу у нас искренние, чистые чувства и нам не нужно менять их на ложь.
— Уверена, ты мне соврал, — призналась Фюсун.
— Быстро же иссякло твое уважение ко мне!
— Признаться, я бы хотела, чтобы ты мне врал... Ведь обычно врут ради того, что больше всего на свете боятся потерять.
— Конечно, я вру ради тебя... Но тебе я не вру. Если хочешь, начну... Давай завтра опять встретимся. Хорошо?
— Хорошо! — согласилась Фюсун.
Я обнял её изо всех сил и вдохнул запах её кожи на шее. Всякий раз, когда я вдыхал этот запах — смесь ароматов морского воздуха и водорослей, жженого сахара и ванильного печенья, — меня наполняло чувство надежды и счастья, но часы, проведенные с Фюсун, ничего не меняли в ходе моей жизни. Наверное, так было потому, что это счастье и радость я воспринимал словно само собой разумеющееся.
И все же именно в те дни я впервые почувствовал появление в своей душе тех трещин и ран, от которых многие мужчины на всю жизнь обрекают себя на безнадежное, глубокое, черное одиночество. Отныне я каждый вечер перед сном доставал из холодильника бутылку ракы, наливал себе стаканчик и, глядя из окна на улицу, пил один. Окна моей спальни в квартире на верхнем этаже напротив мечети Тешвикие выходили на дома таких же семей, как наша, и с самого детства я любил сидеть у себя в темной комнате, смотреть на огни и испытывать от этого абсолютный покой.
Теми ночами, окунаясь в свечение ночного Нишанташи, я то и дело возвращался к мысли, что, если мне хочется вести ту прекрасную и счастливую жизнь со всеми привычными её радостями, которая у меня была, не нужно влюбляться в Фюсун. Я смутно понимал, что для этого должен не придавать большого значения её проблемам и историям, её миру. После уроков математики и любовных утех на разговоры у нас оставалось совсем немного времени, так что добиться задуманного не составило бы труда. Торопливо одевшись после очередного нежного любовного соития и выходя из квартиры, я иногда уверял себя, что Фюсун тоже проявляет усилие, чтобы не придавать большого значения отношениям со мной.
Мне кажется, чтобы понять происходившее со мной, надо учитывать, какое громадное удовольствие получали мы в те слишком счастливые, невероятно сладостные мгновения, осознать, какое счастье переживали мы оба. Конечно, движущей силой моей истории было стремление растянуть любовные минуты, а также зависимость от наслаждения. Всякий раз, когда я, пытаясь понять причину моей многолетней привязанности к Фюсун, вспоминал те бесподобные мгновения, уходившие шлейфом в вечность, вместо логических мыслей оживали прекрасные сцены проведенных вместе часов. Красавица Фюсун сидит у меня на коленях, и я ласкаю языком её большую левую грудь... Или же капли пота стекают с моего лба и подбородка на красивый затылок Фюсун, и я любуюсь её прекрасной спиной и ягодицами... Или то, как она, вскрикнув от сладостной истомы, на мгновение открывает глаза... Или выражение, которое появляется на её лице в самый приятный момент нашего соития...
Позднее я понял, что эти сцены не были причиной удовольствия и счастья, которое я испытывал, а лишь возбуждали мое сознание. Размышляя над тем, почему моя любовь к Фюсун столь сильна, я пытался воссоздать в воображении не только наши ласки, но и все, что нас окружало. Помню, как за окном на дерево взгромоздились две вороны, одна из них внезапно села на железную решетку балкона и уставилась на нас. Когда я был маленьким, к нам на перила усаживалась точно такая же ворона, и мама говорила мне: «Ну-ка, давай спи! А то ворона прилетела проверить, спишь ты или нет!» — и я испуганно прятался под оделяло. Фюсун рассказывала, что и к ней в детстве тоже прилетала ворона.