Работа шла сразу в нескольких перспективных направлениях. Все психические аномалии сами по себе были настолько уникальны, что (как и в моем случае) подвержен им был один-единственный человек. Таких пациентов в лечебнице уважительно называли «суперпсихами». Некоторые пребывали в условиях строгой изоляции, а другие пользовались относительной свободой и даже иногда навещали меня. С разрешения профессора, конечно.
Особенно запомнились мне двое.
Первый, носивший кличку Флаг (что, выражаясь в вульгарной форме, одновременно являлось и диагнозом), возрастом годился мне в отцы и отличался необыкновенно покладистым, незлобивым характером, хотя большую часть своей сознательной жизни прослужил в милиции, да еще в самой стервозной ее структуре – дежурной части.
В любом даже самом маленьком коллективе всегда есть кто-то такой, кого чуть ли не ежедневно приводят в пример всем остальным, регулярно премируют к праздникам и сажают во все президиумы.
Лучший способ погубить такого усердного служаку – это выдвинуть его на вышестоящую должность, требующую не только исполнительности и усердия, но еще и самостоятельного мышления.
К чести начальников Флага, в те времена носившего скромную фамилию Комаров, они рисковать зря не стали и перед выходом на пенсию поручили ему участок работы, который нельзя было назвать иначе, как синекурой.
Из заплеванной, провонявшей всеми на свете нечистотами дежурной части, где ежечасно происходили самые душераздирающие сцены и где какую-нибудь заразу можно было подхватить даже проще, чем в распоследнем притоне, его перевели на третий этаж Управления внутренних дел. Там повсюду лежали ковровые дорожки, зеленели искусственные пальмы, а редкие посетители ходили чуть ли не на цырлах.
Официально новая должность Комарова именовалась так: «дежурный поста номер один». Располагался этот пост возле знамени управления, упрятанного от моли и пыли в высокий застекленный шкаф.
Никаких особых доблестей от Комарова не требовалось – стой себе в вольной позе у шкафа, отдавай честь старшим офицерам и пресекай все попытки посягнуть на святыню (а они в прошлом имели место, один раз на такое решился армянин-диссидент, а второй – свой же брат милиционер, уволенный из органов за пьянку).
Кроме того, надо было следить и за собой. Щетина на роже, запах перегара, мятое обмундирование и пестрые носки не поощрялись.
Так прошло несколько лет. Комаров стал такой неотъемлемой частью интерьера, что его даже перестали замечать. Лишь заместитель начальника управления по работе с личным составом, некогда начинавший карьеру уличным сексотом и потому отличавшийся редким демократизмом, в моменты доброго расположения духа (что случалось не чаще раза в квартал) одаривал постового своим рукопожатием.
Шесть дней в неделю с девяти до восемнадцати Комаров неотрывно смотрел на алое, расшитое золотом знамя, и скоро ему стало казаться, что знамя не менее пристально смотрит на него.
Что греха таить, прежде Комаров без зазрения совести частенько отлучался за чайком в буфет и по нужде в уборную, но со временем все эти лишние хождения прекратились. И совсем не потому, что он хотел продемонстрировать служебное рвение. Просто рядом со знаменем ему было хорошо и покойно, как коту возле печки. Даже вернувшись вечером домой, Комаров с тоской вспоминал своего бархатного кумира. «Кралю себе нашел на старости лет, – бубнила жена, – по зыркалам твоим блудливым вижу».
И что интересно – они все больше походили друг на друга, если такое можно сказать про человека и неодушевленный предмет утилитарного назначения. Конечно, знамя меняться не могло. Менялся Комаров.
Прежде мешковатый и довольно упитанный, он весь как-то подобрался, вытянулся, приобрел суровое выражение лица и внешнюю значимость (правда, перемены эти происходили столь медленно, что посторонние их почти не замечали).
Конфуз случился перед каким-то государственным праздником, когда сводный батальон управления должен был публично продемонстрировать свою выправку и строевой шаг. Заранее извещенный об этом Комаров тщательно выгладил полотнище, обновил золотистую краску навершия, но выдать знамя уполномоченному на то офицеру наотрез отказался.
Никаких разумных доводов, оправдывающих такое самоуправство, он привести, конечно же, не мог, а только что-то бессвязно бормотал. На всякий случай Комарова освидетельствовали, но он был трезв как стеклышко. Знамя из шкафа забрали, а ему было велено идти домой и хорошенько отдохнуть.
Но не тут-то было!
Едва только милицейский батальон, чеканя шаг, вышел на предназначенную для парада площадь, как все увидели, что у самого тротуара параллельно знаменосцу движется немолодой милиционер, одетый явно не по погоде (на дворе, надо заметить, стоял неласковый ноябрь).
Телодвижения его странным образом повторяли все метаморфозы, происходившие со знаменем. Стоило только порыву ветра развернуть полотнище, как корпус Комарова резко откидывался назад. Когда в руках неопытного знаменосца зашатался флагшток, в такт ему зашатался и человек.
Прямо с площади Комарова увезли в ведомственную поликлинику и после весьма пристрастного медосмотра, не давшего, кстати говоря, никаких конкретных результатов, спешно отправили в очередной отпуск. Инспектор отдела кадров сделал на его личном деле отметку: «Готовить к увольнению». Поскольку среди высшего руководства управления и своих психов хватало с избытком, появление таковых в низовых структурах старались пресекать на корню.
Спустя несколько дней жена Комарова, обливаясь слезами, прибежала в управление. Из ее слов выходило, что муж, временно оказавшийся не у дел, повел себя весьма странно.
Каждое утро он облачался в тщательно наутюженную накануне форму, принимал положение «смирно» и до шести часов вечера застывал в ступоре. А когда милицейский завхоз, грозно именовавшийся «комендантом», в отсутствии постового решил основательно освежить выцветшее на солнце знамя, для чего применялись химические реактивы и горячие красители, Комаров корчился от боли и стонал: «Жгет, жгет, жгет…»
В том, что человек отождествил себя с неким посторонним предметом, ничего сверхъестественного как раз и не было. В психушках хватало и людей-автомобилей, и людей-миксеров, и даже людей-пенисов, приходивших в состояние эрекции по всякому пустячному поводу.
Сверхъестественной выглядела та мистическая связь, которая установилась между человеком и надетым на деревянную палку куском пыльной материи, то бишь знаменем. Этого не мог объяснить даже главный психиатр МВД, а уж он-то на своем веку повидал немало чудес.
Слух о загадочном феномене, конечно же, дошел до профессора Котяры. Осведомителей у него везде хватало, а особенно в силовых ведомствах, чем-то весьма обязанных маститому психиатру.
Вот так несчастный Комаров оказался в лечебнице. Поскольку диагноз болезни оставался неясен, то и лечить его не спешили, а только всевозможными методами уточняли этот самый диагноз.
На какое-то время отделение, где содержались суперпсихи, стало похоже на филиал военно-исторического музея. На Комарове испытывали все типы знамен, которые только удалось раздобыть, начиная от бунчука татаро-монгольского хана Неврюя и кончая брейд-вымпелом ныне здравствующего адмирала Челнокова.
Очень скоро выяснилось, что Комаров реагирует только на своего старого дружка, которого он безошибочно опознал среди дюжины аналогичных образцов. Когда знамя пребывало в покое, все существо Комарова излучало безмятежность. Но стоило только проколоть полотнище шилом или прижечь сигаретой, как у него начинались корчи и судороги. Однажды на Комарова напала какая-то зараза вроде чесотки. Узнав об этом, Котяра велел отправить на исследование не человека, а знамя. Его предположение блестяще подтвердилось – в образцах ткани обнаружились свежие личинки моли, справиться с которыми оказалось куда сложнее, чем с чесоткой.
Пока единственным достижением медиков было то, что Комарова удалось избавить от ежедневных приступов ступора. Но зато со знаменем он не расставался и, к примеру, заходя ко мне в гости, любовно устанавливал его на самом видном месте. (В управление Котяра вернул совсем другое знамя, спешно изготовленное по заданному образцу в каком-то подпольном пошивочном цехе.)
Надо заметить, что своей странной болезни Комаров ничуть не стеснялся и охотно рассказывал о ней каждому встречному. К сожалению, я не мог ответить ему взаимной откровенностью.
Второй суперпсих, с которым свела меня судьба, в отличие от Комарова, характер имел скрытный и все свое красноречие тратил исключительно на искажение фактов собственной биографии (вполне возможно, что для этого имелись веские причины).
Его история стала известна мне со слов одного из ассистентов профессора, склонного видеть в большинстве из нас обыкновенных симулянтов.
Человек, о котором сейчас пойдет речь, появился в этом мире при весьма неординарных обстоятельствах. Обнаружил его колхозный агроном, проверявший качество пахотных работ, накануне проведенных тракторной бригадой.
Весна в тот год выдалась поздняя, и с утра пораньше в лужах еще трещал ледок, а потому присутствие посреди пашни голого младенца мужского пола с едва зажившей пуповиной выглядело более чем неуместно.
Какие-либо следы, как человеческие, так и звериные, поблизости отсутствовали, о чем агроном впоследствии клятвенно заверил работников прокуратуры. Даже вороны, активно добывавшие на поле дождевых червей и плохо запаханное зерно, почему-то предпочитали держаться в сторонке. Это был единственный случай, когда версия об аисте, разносящем новорожденных младенцев по адресам, выглядела наиболее убедительной. Впрочем, сухари-следователи, напрочь лишенные романтических иллюзий, сразу отвергли такую возможность.
Найденыша определили в ближайший детский дом и по заведенной там традиции нарекли в соответствии с местом обнаружения – Полевой. (Были среди воспитанников и Садовые, и Подвальные, и даже девочки-двойняшки – Чердачные.)
В возрасте десяти лет мальчика усыновила немолодая бездетная чета. Фамилия приемных родителей отличалась такой неблагозвучностью, что новый член семьи сохранил прежние анкетные данные.
После восьмого класса Полевой поступил в техникум легкой промышленности, который в итоге и закончил, несмотря на многочисленные конфликты с преподавателями и сокурсниками. Долго погулять ему не дали и сразу загребли в армию, остро нуждавшуюся в специалистах по проектированию и пошиву верхней мужской одежды.
Приемные родители сумели найти подход к нужным людям, и служить Полевому подфартило поблизости от дома. Мамаша почти ежедневно стирала ему портянки, папаша снабжал высококалорийными продуктами и импортным куревом, а одна знакомая дама регулярно снимала стресс, вызываемый у молодых людей половым воздержанием.
Другой бы на его месте радовался жизни и спокойно дожидался неизбежного дембеля, но ефрейтор Полевой был не из таких. Сказывался чересчур самостоятельный характер. После тяжелого конфликта со старшиной он на утреннюю перекличку не явился, совершив тем самым противоправное деяние, в перечне военных преступлений характеризуемое как «самовольная отлучка».
(Странным казалось лишь то, что обмундирование и документы нарушителя остались на месте.)
В тот же день, ближе к вечеру, в райвоенкомат поступило сообщение, что посредине свекольного поля, принадлежащего одному пригородному колхозу, богатырским сном спит неизвестный гражданин, стриженный под нуль и облаченный в нижнее белье солдатского образца.
Нужно ли говорить о том, что это было то самое поле, на котором двадцать лет назад отыскался беспризорный младенец? Или о том, что неизвестный соня был вскоре опознан как ефрейтор Полевой, беспричинно покинувший расположение своей воинской части? Как поется в популярной песне: «Вот и встретились два одиночества».
Ничего определенного беглец объяснить не мог. Дескать, заснул в казарме на койке, а проснулся среди зарослей свекольной ботвы, чему и сам безмерно удивлен.
По прямой от воинской части до свекловичной плантации было километров двадцать, то есть часов пять-шесть нормального пешего хода. За ночь, в принципе, можно управиться. Однако данная версия рухнула сразу же, как только Полевой продемонстрировал всем присутствующим свои абсолютно чистые босые ступни.
Никакие транспортные средства, в том числе и летающие, за истекшие сутки поблизости не появлялись – это гарантировали колхозные сторожа.
Поскольку гипотеза с аистом уже утратила свою актуальность, оставалось предположить, что тут не обошлось без вмешательства инопланетян. Странное происшествие решили не афишировать, и Полевой отделался легким испугом.
История повторилась спустя год после крупного скандала в солдатской чайной, только поле, на которое неведомая сила перенесла ночью ефрейтора-забияку, на сей раз было засеяно не свеклой, а картошкой. Это окончательно переполнило чашу терпения командиров, и его быстренько комиссовали по состоянию здоровья, тем более что срок службы и так подходил к концу.
На гражданке Полевой занялся посредническим бизнесом, женился, пережил несколько банкротств, со скандалом развелся, какое-то время стоял у братвы на счетчике, был в бегах, вернулся под родительскую крышу, создал благотворительный фонд с подозрительным названием «Лохвест», но с железной неотвратимостью таких стихийных явлений, как, например, весенние половодья или тропические муссоны, рано или поздно вновь оказывался посреди родимого поля, то благоухающего клевером, то ощетинившегося жнивьем, а то и сплошь заваленного снегом.
(Однажды он даже хотел взять это поле в аренду, да не вышло – вместе с полем надо было брать и колхоз, имевший десять миллионов долгу.)
В клинике Полевой пребывал уже более полугода, однако никаких чрезвычайных явлений с ним пока не случилось. Мне он показался человеком, как говорится, себе на уме, который зря лишнего шага не ступит.
Такого же мнения придерживался и уже упоминавшийся мною ассистент профессора, по версии которого всю свою историю Полевой придумал, документальную базу подделал, свидетелей подкупил, а психиатрическая клиника понадобилась ему лишь для того, чтобы скрыться от кредиторов.
Впрочем, вполне вероятно, что похожие слухи ходили и обо мне. Дескать, дурит хитрый мальчишка голову легковерному профессору, а тот и носится с ним как с писаной торбой. Одной только импортной аппаратуры на пятьдесят «тонн» баксов закупил! Как будто бы такие деньги нельзя было истратить как-то иначе. Хотя бы подарить каждой медсестре на Восьмое марта по вечернему платью…
Моя жизнь между тем как-то незаметно наладилась. Исходя из общепринятой в быту шкалы ценностей, можно было сказать, что я покинул ту область ада, где смерть кажется наиболее желательным выходом, и переместился в чистилище, осененное если не благодатью, то хотя бы надеждой.
Весь мой день теперь был расписан буквально по минутам. Мною занимались не только психиатры и нейрохирурги, но и физики. Случалось, что судно мне подавал какой-нибудь убеленный сединами лауреат премии имени Макса Планка.
И вообще, степень научного интереса, проявляемого к некоему Олегу Наметкину, можно было сравнить разве что с ажиотажем, в свое время возникшим вокруг гробницы фараона Тутанхамона.
Вечера проходили в беседах с интересными людьми (кроме Флага и Полевого, меня навещали и другие ходячие суперпсихи, в прошлом знакомые с Берией, Гагариным, далай-ламой и самим Иисусом Христом), а также в азартных играх, для чего использовался медицинский компьютер, координировавший работу всей остальной диагностической аппаратуры.
На ночь я всякий раз получал добрую порцию снотворного, что должно было пресечь любые несанкционированные попытки побега в ментальное пространство.
Пару раз в клинике появлялся профессор Мордасов, и тогда (обязательно в присутствии Котяры) мы обсуждали некоторые аспекты моих возможных визитов в прошлое.
Для наглядности он однажды нарисовал довольно вычурную схему, на которой я изображался крохотным штрихом, возникшим на месте слияния жизненных линий моей бедовой мамаши и участкового инспектора Бурдейко.
Последний, в свою очередь, был плодом пересечения судеб Антониды Мороз и убиенного ею солдатика. Дальше следовали безымянные линии, намеченные лишь пунктиром, пока не возникала еще одна реальная связка – гвардии сержанта Лодырева и цесаревны Елизаветы Петровны. Все остальное, как говорится, было сокрыто мраком.
– Из всего сказанного вами можно сделать вывод, что индивидуальная человеческая душа возникает уже в момент зачатия – произнес Мордасов, поглядывая больше на Котяру, чем на меня. – А однажды возникнув, она незримыми узами связана с душами родителей, а через них – с сотнями поколений предков.
– Следовательно, проникнуть в чужое сознание вы можете только непосредственно после совокупления. Папаши с мамашей. Дедушки с бабушкой. Пращура с пращуркой. И так далее вплоть до Адама с Евой, – добавил Котяра совершенно серьезным тоном. – Отсюда и проистекает откровенная сексуальность ваших видений…
– Выходит, что я обречен переживать все новые и новые постельные сцены? – Нельзя сказать, чтобы подобная перспектива меня очень удручала, но и ничего привлекательного я в ней не находил. Можете представить себе, что ощущает мужчина, побывавший в шкуре несчастной Антониды Мороз!