Собрание сочинений в одном томе - Рубальская Лариса Алексеевна 25 стр.


А соловей все не пел. И тогда этот следующий повелел: заставить птицу петь! И его век на троне был недолог. Вскоре умер и он. Наконец, следующий император узнал, что есть такой соловей, который петь не желает. И тогда он сказал: «Я буду ждать столько, сколько нужно до того времени, когда он сам захочет петь». И вот именно этот император дольше всех предшествующих жил на свете и был самым любимым у японского народа. Хорошая история, мудрая. Я мудрость эту на ус намотала, и она мне в жизни очень пригождается.

* * *

Советский переводчик Лариса Рубальская, конечно же, мечтала хоть ненадолго оказаться там, где сакура цветет. В Японии то есть. Сколько же можно отвечать на вопрос японцев: почему вы в Японию не приезжаете? Причины всякие придумывались — ремонт дома, работы много, летать боюсь и так далее.

И вот однажды была моя кандидатура предложена к выезду с делегацией советских комсомольцев в качестве переводчика. Ой, как же сердце мое от радости запрыгало! — Ура! Наконец-то! Осталась сущая ерунда — комиссия выездная, ответы на простые вопросы, и — вперед!

Простой вопрос был таким: назовите имя и фамилию первого монгольского космонавта. Ну а дальше понятно, объяснять не надо: ступор, слезы, гнев комиссии — какой позор!!! — и прости-прощай несбывшаяся мечта.

Все это не стоит даже воспоминания, потому что времена изменились, и во многом в мою пользу. Я несколько раз была в Японии — и переводчиком с оперной труппой Большого театра, и с какой-то рок-группой, и просто так — в гостях у друзей. Но об этом чуть позже.

* * *

Больше тридцати лет моей жизни прошло среди японцев. Мне уже и сны снились по-японски, и когда дома звонил телефон, я, снимая трубку, вместо «Алло» говорила «Моси-моси» — это по-японски то же самое. Я работала с японскими корреспондентами, и чего только не входило в мои обязанности. Интервью готовила, статьи из газет вырезала и переводила. А если было нужно, анализ мочи жен и детей корреспондентов в поликлинику относила, и набойки на ботинки в мастерскую — тоже я. Ну, а когда встречи на высшем уровне, саммиты, то в Париже, то в Мюнхене — пожалуйста, госпожа Рубальская, — в самолете бизнес-класс, и номера шикарные и в «Хилтонах», и в «Шератонах». А потом возвращалась — и опять анализы-набойки. Одним словом, одна за всех. Очень я эту работу любила. Сколько увидела, услышала!

Каждый день проходили пресс-конференции — и Рейган, и Тэтчер, и людоед какой-то африканский. Да кто хочешь. Мы с шефом всегда в первом ряду сидели, и я ему на ухо все быстро переводила. Ведь у нас с Японией большая разница во времени, и новости нужно было срочно передавать. На одной из таких пресс-конференций я видела воочию Самого Челентано! Вы скажете — подумаешь! А мне не подумаешь! Для меня это был подарок судьбы, сбывшаяся мечта. Я вообще-то по натуре не фанат, но Челентано обожаю.


Когда в моей жизни появились песни, интерес к работе у японцев стал ослабевать, и в один прекрасный день я поняла, что эта страница моей жизни прочитана до конца и пора ее переворачивать. Что я и сделала.

* * *

«Три часа самолет над тайгою летит…» — так начинается моя песенка «Самурай».

И до тайги три, и после нее — тоже три. И вот наконец — ура! Приземлились. Я снова в Японии, через двадцать лет после последнего приезда. Моя подружка любимая Мидори встречает, и дальше две сказочные недели от края до края этой удивительной страны мы путешествуем вместе с моей замечательной подружкой Таткой. Это она, Татка моя неугомонная, меня уговорила полететь в Японию, это при моем-то страхе к полетам. Любовь к Татке и надежда снова побыть с Мидори пересилили фобию, и я снова там, где столько лет обитала моя душа. Нахлынули воспоминания, ожили эмоции — говорю по-японски, встречаюсь с друзьями.


Году в 1974-м в СССР гастролировало варьете «Девушки из Такарадзуки». Я четыре месяца ездила с ними по городам и весям, знала всех в лицо, по именам — обычным и сценическим. И когда они уезжали, я рыдала поочередно на плечах у всех семидесяти трех девчонок, провожая их в Шереметьево. И даже не думала, что еще когда-нибудь увижу их.

Такарадзука — это маленький городок, деревня — можно сказать. И железнодорожный тупик, до которого поезда доходили практически без пассажиров — что там делать-то? И вот владелец железной дороги думал-думал и придумал такую хитроумность — создать в деревне этой театр, сделать его знаменитым, чтоб народ туда ломился и таким образом вырастала прибыль от железной дороги. Задумал и сделал — устроил кастинг, девчонок красивых набрал, режиссеров умелых, и — готово дело — гремит Такарадзука сначала по всей Японии, потом мировое турне с заездом в Россию. Вот тут мы и познакомились, чтоб четыре месяца вместе ездить — выступать, дружить и радоваться жизни. Девушки во мне души не чаяли, только смеялись, что я с толстенным словарем не расстаюсь — слова подглядываю.

И вот, представляете, спустя тридцать с лишним лет после нашего расставания сижу я в токийской гостинице, и вдруг телефонный звонок — Лариса-сан, Такарадзука де годзаймас. Я прямо подпрыгнула — чудеса! Как они могут меня помнить? Сейчас-то я, конечно, не удивляюсь, что меня знают, — все-таки по телевизору показывают, артисты песни поют, книги продаются. А тогда-то — просто цуяку-сан, переводчица то есть, как они могли меня помнить через столько лет, понять не могу.

Короче говоря, услышала я в телефонной трубке голос, который сказал, что они узнали, что я в Японии, и завтра все придут в гостиницу, чтобы встретиться со мной.

Когда я пришла в условленное место, увидела стайку немолодых дам. И стайка эта подлетела ко мне — обниматься, радоваться встрече. Я никого не узнавала, но вежливо объятия принимала и их же отдавала в ответ. А сама думала — что я буду делать? Кто эти люди? В этот момент одна из них обняла меня как-то особенно сердечно и сказала: «Лариса-сан, узнаете меня? Хацукадзе Дзюн, Кан-тян — это я!» Боже мой! Воспоминание отбросило меня на несколько десятилетий назад, и пожилая женщина, обнимающая меня, как будто проявилась, как проявляется фотобумага в проявителе и появляется четкий отпечаток. И я увидела блистательную Хацукадзе Дзюн, юную красавицу, суперзвезду варьете «Девушки из Такарадзуки».

И в то же мгновенье проявились все лица, и рядом со мной стояли мои милые подружки из тех далеких лет. И я вспомнила всех по именам, и всякие эпизоды, с каждой связанные. И за столом ресторана токийской гостиницы четыре часа щебетали, иногда вытирая слезы, не я, сильно прибавившая за эти годы в весе цуяку-сан, не пожилые домохозяйки мамки-бабушки, а веселые девчонки той далекой поры. И выпивали, и пели, и не хотели расставаться. Но, как говорит умная японская пословица, «АУ ВА ВАКАРЭ НО ХАДЗИМЕ» — «Каждая встреча — начало разлуки».

До свиданья, девушки из Такарадзуки! СИАВАСЭ ДЭ… Будьте счастливы!

* * *

Что это было? — я так до сих пор и не поняла. Мы с Таткой гуляли по этнической деревне недалеко от Киото. Нас нарядили в кимоно, украсили прически какими-то японскими штучками, и мы окончательно слились с японской историей. По деревне этой прогуливались красавицы-гейши, с крыш неожиданно спрыгивали ниндзя, прямо у нас на глазах, выкрикивая пугающие звуки, самураи делали харакири. Короче, парк культуры и отдыха. Время от времени появлялся белый огромный кот, ростовая кукла. Его имя — Нэн Мягэ. Считается, что этот кот приносит счастье. Он подходил к посетителям, фотографировался со всеми.

Наступила и наша очередь завладеть вниманием Нэн Мягэ. Он подошел ко мне, обнял и стал лапкой показывать, что он плачет. Трогательное и милое создание. Я по-японски спросила: «Почему ты плачешь?» Кот присел на корточки, поднял какую-то палочку и написал на земле по-русски: «Я СКУЧАЮ!» Потом он закружился на задних лапах и исчез. Вот я и думаю до сих пор — что это было? И есть у меня такое подозрение, что это наш российский какой-нибудь человек котом этим там подрабатывает. И меня он узнал — в Японии же тоже телевизоры есть — и дал волю эмоциям. А фото с котом, приносящим счастье, у меня на память осталось.

* * *

Когда в Японии произошло землетрясение, я позвонила моей Мидори: «Приезжай! Живи у меня!» А в ответ услышала: «Спасибо, Лариса. Но я должна быть со своим народом».

Отец

— Ой, Лариса, ну почему ты так чудно ходишь? Носки врозь и переваливаешься, как утка? Тебя издалека узнать можно. — Сколько раз я это слышала!

Да, как хочу, так и хожу. У меня походка папина. Я вообще вся в него — и походка, и характер, и улыбка. И очень этому рада, ничего исправлять не собираюсь. Потому что папка мой был обыкновенным замечательным человеком. Его нет уже очень давно — 33 года. За эти годы в моей жизни произошло столько всего — и радостного, и страшного. Недавние утраты еще очень больно жгут сердце. А память об отце уже где-то очень глубоко, на донышке души. И вспоминаю о нем без боли — грустно-весело.

Да, как хочу, так и хожу. У меня походка папина. Я вообще вся в него — и походка, и характер, и улыбка. И очень этому рада, ничего исправлять не собираюсь. Потому что папка мой был обыкновенным замечательным человеком. Его нет уже очень давно — 33 года. За эти годы в моей жизни произошло столько всего — и радостного, и страшного. Недавние утраты еще очень больно жгут сердце. А память об отце уже где-то очень глубоко, на донышке души. И вспоминаю о нем без боли — грустно-весело.


В 1920 году в украинском местечке Вчерайше, в огромной — сестер-братьев не сосчитать — семье, родился мальчик Айзик — мой отец. У Рубальских было много Айзиков и Базиков. Почему-то всех почти родившихся мальчишек так называли их родители. Выглянет, бывало, какая-нибудь мама в окошко, зовет домой сыночка: «Айзик!» И сразу человек пять бегут на ее оклик.

Или соберутся вечерком и о Базике разговор заведут. А о каком из них, сразу и непонятно.

Мне мои дядьки достались уже Алексеями, Борисами, Ленями — все поменяли свои еврейские имена, такое было время. И я появилась на свет уже Ларисой Алексеевной.

В 1941 году отец ушел на войну, готовил к вылету военные самолеты в летном отряде в Паневежисе.

А когда вернулся домой, увидел пепелище от сожженной хаты, холм братской могилы в лесу, где остались расстрелянные немцами его мать, отец, две сестры и еще много родных людей. От оставшихся в живых он услышал страшный рассказ о том, как вели евреев в лес, воткнув им в спины острия штыков, как громыхали выстрелы и как потом еще несколько дней как живой дышал холм над телами убитых и, может быть, заживо погребенных.


1944 год — отец в Москве, курсант Военно-воздушной академии им. Жуковского. С друзьями-летчиками пошли на танцы, а там мама моя с подружкой — Алька с Тамаркой, во все глаза на летчиков пялятся. Понравился Алексей Тамарке, а ему как раз Алечка приглянулась — мама моя. Ну и в сентябре на свет появилась я — папкина копия, доченька его любимая. И я любила его больше всех на свете.

В академии отец проучился недолго — евреи там были нежелательны. И покатилась его штатская жизнь, полная послевоенных трудностей. Так многие тогда жили-выживали. Папка не умел озлобляться, завидовать, жаловаться. Работал где мог, зарабатывал сколько мог. Мы с братом Валеркой росли и горя не знали, в смысле жилось нам хорошо у хороших родителей.

Сейчас модно докапываться до корней — люди ищут-надеются — а не князья ли, не дворяне ли их предки?

А мне докапываться не надо. Я точно знаю, из каких я — из добродушных, верных, честных обыкновенных людей.


Да, много времени прошло. Воспоминания об отце — нехитрая мозаика из разноцветных стеклышек. Уж и не знаю, каким получится составленный мной узор. Вспоминаю, стеклышки перекладываю — то оранжевое радостное под руку попадется, то нежное голубое, то страшное черное…

Мне лет 14–15. Возраст любви. Вот и Лолита Торрес о том же на всех афишах — Каимбро, мой солнечный город…

У меня косы до лопаток, на концах локоны. Волосы вьются, как у папки.

Потом, много лет спустя, после моего выступления в Израиле ко мне подошла старушка и со слезами в голосе сказала: а я с вашим папой в одном классе училась. Он у нас самый кудрявый был. Его так и называли — Айзик Пушкин. Так что я не удивляюсь, что вы стихи пишете.

Ну вот, значит, косички мои вьющиеся мне надоели — выгляжу как ребенок. А одноклассник мой, смысл моей четырнадцатилетней жизни, глаза пялит на стриженую подружку. И я решила — чтобы его отбить, и мне постричься надо. Пошла в парикмахерскую и — чик-чик-чик — косички вьются на полу. А у меня кудряшки вокруг головы и челочка — красота! Мы на другой день как раз с классом в поход собирались, и я предчувствовала победу над подружкой.

Вечером папа пришел с работы и увидел меня. Не говоря ни слова, он подошел и как треснет подзатыльник. А ручища у него была будь здоров! Он штангой занимался, гири на цепях вокруг тела крутил. Я от боли и страха даже не заплакала. Замерла. А отец вышел из комнаты и повернул с той стороны ключ в двери.

Вот тут я взвыла: «Папа, открой! Мне собираться надо. Завтра мы в поход идем». Вою, а он за дверью молчит.

Слышу — звонок — подружки мои пришли. «Здрасьте, дядь Леш, а где Лариса? Мы в поход собираемся, надо рюкзаки складывать».

А папа им в ответ: «А Лариса теперь в поход пойдет тогда, когда новые косы вырастут». Так и не пустил, представляете?


— Ларуся, — так папа меня звал, даже когда сердился. — Ларуся, почему ты все время вещи разбрасываешь? Неряха ты. Нехорошо же. Вот вырастешь, замуж выйдешь — грязью зарастешь.

Папы нет уже больше тридцати лет. А я всегда, когда навожу порядок, подметаю, пыль вытираю, всегда одну и ту же думку думаю — вот, папка, и ошибся ты. Очень даже аккуратная твоя дочка получилась. Жалко, ты не видишь.


Я выучила японский язык и работаю с японской группой. Первая поездка в качестве гида-переводчика. Папа гордится. А в России такое время, что дефицит всего, и японцы это знают. Когда их путешествие закончилось, они оставили мне все, что им не пригодилось, — начатый пузырек жидкости для снятия лака, ленточку скрепленных между собой одноразовых пакетиков со стиральным порошком и замечательной красоты радужную полосатую расчесочку. Все это богатство я гордо принесла домой — невидаль! Надписи иероглифами.

Наутро все мои сокровища куда-то исчезли. Я искала, мама искала — пропало, и все.

Вечером папа возвращается с работы расстроенный и какой-то растерянный:

— Ларусь, а чего это тебе твои японцы надавали?

Я ему пересказываю, и он начинает смеяться так, что и мне становится смешно:

— Пап, ты что?

Оказывается, он жидкость эту и пакетики принес к себе на работу и сотрудницам раздарил. Вот, мол, вам — японский одеколон и сахар к чаю. Они все и подушились, и чайку попили. С мыльной пеной. Кофточки-то испортили, хорошо хоть не отравились.

— Папуль, а расческу-то полосатую куда дел?

— Какую расческу? Не знаю. Я не видел. Вот правда, расческу никакую не видел.

Разгадка появилась через неделю в виде письма от моей подружки Таньки, которая жила в украинском селе. Там, у единственной оставшейся в живых папиной сестры, тети Сони, мы с братом проводили свои летние каникулы. Танька в письме благодарила меня за красивый полосатый «гребушок», который дядя Леша ей от меня бандеролью прислал.

А папа нисколько не смутился, даже оправдываться не стал.

— Подумаешь, Ларуся, тебе же японцы еще сто таких подарят. А у Таньки-то такого не было и не будет. В жизни, доченька, надо быть подельчивой. — Я навсегда эти его слова запомнила.

Так с ними и живу. Спросите, кого хотите.


Я — пионерка. «Как повяжешь галстук, береги его…» А мне-то особенно и беречь не надо, у нас с братом Валеркой этих галстуков завались — штук пять уже набралось.

50-е годы — еще многие ветераны, герои войны, живы. А у нас свой аж дважды Герой — дядя Гриша. Григорий Михайлович Мыльников — летчик, папин друг. Всю войну прошел, ранен в голову. У него во лбу вместо кости платиновая пластина. На лацкане пиджака — две золотые звездочки. На родине памятник — бюст. И такая же копия у него дома, в квартире. Дядя Гриша, когда домой приходит, шляпу снимает и на голову бюсту этому надевает. Очень удобно.

Дядя Гриша выпивает. Часто. Лучшая для него компания — Давыдыч. Тот есть Лешка. То есть мой папа. Выпьют и давай войну вспоминать.

А в школе у нас мода — на пионерские сборы приглашать героев войны и их воспоминания слушать. Ну вот мой дядя Гриша и ходит к нам в школу на все эти сборы. И каждый раз его принимают в почетные пионеры. И повязывают новый пионерский галстук. А он их все отдавал нам, поэтому их у нас и было завались.

Я почти не помню отца без его закадычного Гришки. А когда отца не стало, мы собрались на 40-й день его помянуть. И дядя Гриша сказал удивительный тост. А на другой день он умер. И папе, и ему не было и 60 лет.

Эх, война, война…


Мне тридцать лет, а я не замужем. Вся семья переживает, папка особенно. И вдруг стараниями друзей возникает Давид — высоченный, умный — стоматолог. А я а) не люблю высоких, б) хочу в мужья какого-нибудь писателя или поэта. Ну, в крайнем случае артиста или режиссера. А тут — стоматолог какой-то.

А папа мне однажды такое сказал: «Не хорош, говоришь? А всех хороших уже по хорошим разобрали. А тебе досталось, что осталось. Так что радуйся, ведь ты уже на финишной прямой».

Умница папочка. Умней меня в тыщу раз. Разглядел ты в будущем зяте и ум, и порядочность, и надежность, и мое будущее многолетнее счастье. И оказался прав. Спасибо, папка.


Что-то папа мой, когда идет, все время останавливается и дышит тяжело.

— Пап, ты что? Сердечко болит?

— Нет, Ларусь, все нормально.

Назад Дальше