Очерки и рассказы (сборник) - Гарин-Михайловский Николай Георгиевич 5 стр.


Голос говорившего оборвался.

Я мельком взглянул на него.

Красивые глаза его беспокойно бегали с какою-то внутренней лихорадочной тревогою.

– Трудная ваша деятельность.

– Трудная-то она трудная, да не в этом дело… Бог труды любит… Реформа эта тем и хороша, что законодатель нам только канву дал: много можно бы было сделать хорошего…

Он меланхолично обвел глазами горизонт.

– От законодателя реформа получила всё…

Он небрежно стряхнул пепел своей папиросы.

– Везде свои тернии.

– Везде-то везде, да каково-то вот здесь, на живом деле видеть, как отзывается это незнание живой жизни, этот канцеляризм… Надо знать эту жизнь, надо знать, как проникнуть в смысл ее, чтоб действительно что-нибудь вышло… Трудно… Как нарочно всё одно к одному: сверху, с боков… Природа и та точно взбунтовалась: один голод скачали, другой уже готов. Тиф кончился – холера. Там уже про чуму пишут…

– Ну, а снизу? с народом как у вас?

– С народом что? Надо знать русского человека. Чем проще, чем патриархальнее, тем лучше… Я с детства возле этого народа: вырос в деревне, тысячи человек в полку через мои руки прошли; придет хам хамом – уходит человеком. Наши либералы с дамским сердцем вопят: как? розги, в зубы?! Ерунда, чушь, то же самое незнание народной жизни… Сделайте милость: русский человек за этим не гонится, если всыпать ему за дело… Вот в кутузку, это – действительно разорение мужику. Да вот вам: послушай, братец, – обратился он к Алексею, незаметно насторожившемуся послушать, о чем господа говорят, – что тебе лучше, в тюрьму тебя посадить на месяц, например, или по-простецкому – зубы начистить, а то и выпороть? Говори прямо…

Алексей испуганно привстал и растерянно проговорил:

– Мы, ваше благородие, не здешние…

– Да я к примеру…

– Известно, к примеру, – согласился Алексей.

– Ну вот, ты и скажи, что тебе лучше: снять тебя вот сейчас с работы да в тюрьму или выпороть… к примеру?..

Но Алексей только повторял последние слова:

– Известно, к примеру…

– Вот наладила сорока Якова… Да говори ты… Можешь говорить?

– Когда не могу…

– Ну и говори.

– Чего мне говорить?! – ответил Алексей, и, не дожидаясь, встал, и ушел в поле.

– Откуда вы этакого болвана раздобыли? – добродушно спросил мой гость. – Его бы за деньги показывать… Вот чучело…

Наступило молчание.

– Трудно, трудно… и никто таки, знаете, никто этого понимать не хочет.

Он как-то подавленно вздохнул и махнул рукой.

– Другой раз, знаете, так разогорчишься, что просто взял бы да и бросил все… Вот этих дураков жалко…

Он показал на смотревшего чуть ли не в рот ему молодого парня.

– Ну, что смотришь?

И мой собеседник рукой спутал ему волосы.

– Славная морда, – снисходительно заметил он, обращаясь ко мне, и встал. – Ну; до свидания… Очень приятно встретить так неожиданно человека, с которым можно отвести душу.

– Все, бог даст, будет хорошо, – сказал он на прощанье. – Я, знаете, верю в приметы: все наши реформы начинались очень радужно, да кончались плохо. Бог даст – эта трудно начинается – конец будет хороший.

Он уехал, а я лежал на своей бурке, подперши подбородок рукой: застыла подавленная впечатлениями мысль, утомленный взгляд бродил, ни на чем не останавливаясь; мой чай стыл, но еда не шла на ум. Утомились и как-то скисли рабочие: не было обычного оживления, не было ни серьезных разговоров, ни шуток, ни обмена впечатлений: только покрякивали да изредка тяжело вздыхали, подмащивая кое-что себе под головы, собираясь соснуть часок-другой пред предстоящей работой.

Вперед…

Праздник, голубое небо, солнце, отворенные настежь окна и двери церкви, головы молящихся, запах каких-то желтых, уже осенних цветов, привязанные лошади у ограды. Рабочие отпросились свечки поставить, и я за ними пошел.

Батюшка молодой, угрюмый, но симпатичный, тот самый, который вчера в заплетенной косичке, в подряснике, встретился нам в поле выпалывающим свою полбу, – стоит теперь на амвоне, в полном облачении, с распущенными, волнами падающими мягкими волосами, – торжественный, нарядный, сосредоточенный и благообразный. Немного угрюмый, но чистый взгляд проникает толпу; он говорит проповедь на жгучую тему: о холере, о нелепых слухах, об астраханских беспорядках. Речь его, искренняя, сжатая, сильно бьет невежество, ярко рисует картину мрака и отупения – этих родителей всех нелепых слухов. Он клеймит безрассудных сильным текстом писания о людях, скотам уподобившихся. Старушки тихо всхлипывают, на лицах слушающих угнетенное чувство, страстное напряжение понять… понять, чтоб разогнать этот невыносимый страшный мрак души.

Головы, головы, головы, всё омраченные, опущенные книзу, а выше раскрытые окна с волнами света веселого дня; мягкое, синее небо.

Кончилась проповедь. Я вышел в ограду, ветерок играет волосами; несется из окна веселый возглас «благослови», и приятный певучий голос: «Благословение господне буди со всеми вами». Топанье ног, идущих к кресту, растянувшиеся группы выходящих из церкви…

На сегодня отменил работу: отдых на целый день. Рабочие разбрелись, и я вижу их из окна то там, то здесь смешавшихся с местными обывателями, сидящих на завалинках и мирно беседующих.

VI

Грязная изба, темный вечер на дворе, сонные мухи жужжат на тусклых стеклах окон. Душно. Сонный говор под окном; чей-то голос скучный, язвительный, монотонный.

– Вы бы, говорит, мне благодарность от мира.

– Считает, что заслужил, значит, – звучит знакомый голос Алексея, полный горькой иронии.

– Неволит… скажи ему, кто не согласен… Бла-а-годарность…

В воздухе замер шлепок от плевка.

Голос Алексея грустный, безнадежный:

– Всё ждали, ждали – лучше, лучше, дождались…

Саркастический голос Ивана:

– Просто, можно сказать, утвердили во всех правах и наследствах…

Меланхолический голос Алексея:

– Бывало, ходишь на богомолье, куда – в Киев; а что у тебя в деревне, что у людей – все распорядок один… Сейчас что загон, то закон.

Первый голос:

– Вот какой стал закон. Бывало, либо в деньги землю снимали, либо исполу. Сейчас сказать исполу: ну, пропала так пропала, и барское и мужицкое. А нынче вот как наш-то изловчился: гречу исполу посеяли, сколько, значит, себе, столько ему, а уговор такой: дескать, мое особе, твое особе: как знаешь… К примеру, я себе десятину и ему десятину. Ему, значит, ее посеять, скосить, смолотить, – ну, исполу, одно слово, – что себе, то ему. Ладно: сейчас греча пропала… Это, бат, не мое дело, – вы мне заместо гречи ржи десятину выкосить да смолотить обязаны; вот, бат, жать действительно приневоливать мне нельзя вас, а косить – что назначу, то и коси… Такой закон, бат… Что станешь делать? Его закон – куда дышло, туда и вышло.

Оборвавшийся разговор начинается тем же голосом снова на другую тему и с другой ноты.

– Чтой-то время нынче, что ль, такое? вот точно кол стоит в брюхе, хоть ты что…

– Меня намедни схва-а-тило.

Я узнал голос Тимофея и вышел на улицу.

При моем неожиданном появлении лицо Тимофея вытягивается. Тем не менее я принимаюсь за него: капли, фланель, чай с красным вином и белый хлеб.

На другой день схватило Алексея и Авдея. На третий меня и моего ямщика Ивана.

Все «отходились», вино, капли, ходьба, фланель, мята, а главное – ходьба.

– В ходьбе все переломается…

И пояснение к этому закону:

– Сейчас напой горячую лошадь: нет лошади; а на ходу хоть два ведра, только пошибче поезжай потом.

Опять вперед…

Как-то в дороге поднялся вопрос ни больше ни меньше, как о том, что именно нужно для подъема благосостояния местности между Казанью и Малмыжем.

– Чего нужно? – говорил рыжий Иван, – переселяться на новые земли нужно… Земля серенькая, без навоза не терпит, навоза нет… да и земли-то ничего нет, – ты гляди: деревня на деревне… Тут по-настоящему расчет надо сделать, да каждый год сколько там придется – айда!

– Э-эх, за нынешнюю зиму прибавилось же, – заметил Авдей.

На кладбище, мимо которого мы идем, много новых крестиков: блестят на солнце.

– Переселенцы, – уныло говорит Филипп.

Филипп третий день какой-то угрюмый. Прежде, бывало, такой встрепанный, отзывчивый на все, – теперь апатичный: нет-нет и отстанет.

– Ты что, Филипп?

Филипп не то испуганно, не то угрюмо скользнул глазами и исчез куда-то в сторону.

– Ничего.

– Не болен ли?

– Нет. Табак вот забыл.

Я ему целую горсть папирос сунул.

– Ну спасибо. Домой бы уж скорей. Поди, отжались у нас.

И опять какая-то скорбная нотка, глаза в землю, в упор, пригинается как-то, точно упирается, собираясь с кем-то бороться.

Ну вот и Малмыж – конец полуторамесячной экскурсии. И я и рабочие рады. Время-то нехорошее – только и слышишь: то в то, то в другое село забралась непрошеная гостья.

– Шатущего народа много, от них и идет.

Мы-то первые шатуны: и на нас косятся. Так всю дорогу: то мы от какого-нибудь села уходим, то, того и гляди, нас честью попросят подобру-поздорову убираться.

Ну вот и Малмыж – конец полуторамесячной экскурсии. И я и рабочие рады. Время-то нехорошее – только и слышишь: то в то, то в другое село забралась непрошеная гостья.

– Шатущего народа много, от них и идет.

Мы-то первые шатуны: и на нас косятся. Так всю дорогу: то мы от какого-нибудь села уходим, то, того и гляди, нас честью попросят подобру-поздорову убираться.


– Вон уж люди хлеб новый продают. Почем рожь отдавал? – остановил Алексей возвращавшегося из города крестьянина.

Крестьянин не сразу ответил. Он остановил лошадь, снял шапку, заглянул в нее, почесал голову и, не глядя, проговорил:

– Шестьдесят две…

– Вот так соскочила!

– Соскочила… – медленно произнес встречный крестьянин. И, тряхнув головой, тронув лошадь, докончил: – Выскочит опять… Вот месяц-другой свалит мужик хлеб, поедет за ним же, – все полтора опять будет…

Телега с мужиком и тощей лошадью, громыхая, скрылась уже в пыли, а все еще находились под гнетущим впечатлением какого-то тяжелого, безвыходно тоскливого ощущения.

– Вот тут и суди, – заметил Алексей, – мужик продает дешево, покупает втридорога; богатый покупает дешево, продает втридорога. С чего тут богатеть мужику?

Толстый дьякон в грязном подряснике, увязавшийся за нами и давно как-то недружелюбно наблюдавший, проговорил, вдруг приостановившись и придавая голосу надлежащий тон:

– Ум к уму, деньги к деньгам. Ропщет тварь, писание забывши: воздай кесарево кесарю, божие богови, а единый талант мнози имущему…

– Известно… – нерешительно сказал Алексей.

– То-то известно!

– Вперед, вперед! – несется голос нагоняющего нас Логина.

Когда дьякон был уже далеко, Алексей проговорил, понижая на всякий случай голос:

– А по-нашему, богатому бы покупать дороже, а бедному продавать подороже: вот тогда бы, гляди, дело бы скорей сошлось.

Наглядная разница между интеллигенцией и народом. Народ не знает, что такое элеватор, но необходимость до того чувствует, что готов даже додуматься до него. Интеллигенция, наоборот, знает, но настолько не сознает всей необходимости этого единственно могущего как-нибудь урегулировать цены учреждения, что каждый раз, как влетит в голову это слово, так тут же и вылетит без всякого следа до следующего случайно случившегося случая.

Это, впрочем, судьба всех таких слов во всякой беспрограммной деятельности, которую тот же народ так метко охарактеризовал фразой: летит, как птица на дерево.

Грустный каламбур: с одной стороны – знание без сознания, с другой – сознание без знания.

VII

Вот и город не город, деревня не деревня. По зданиям – деревня, по застою, тишине, апатии и отсутствию страстей и злоб дня – такой же город, как и все богоспасаемые русские города.

Злоба дня, впрочем, на этот раз есть: холера, и везде невыносимо несет карболкой.

Только что проснулся, говорят: Логин пришел. Позвали его ко мне. Вошел, прокашлялся и смотрит на меня, в своем белом пиджаке, так же, как, бывало, смотрел в глаза своему ротному, являясь к нему с докладом: спокойно, доверчиво и сдержанно.

– Филипп болен…

– Чем болен?

– Рвет, понос…

– Давно?

– Часа уж два.

– Зачем же не разбудили?

– Не осмелился.

Обыкновенно в таких случаях несмотря на то, что знаешь и имеешь массу средств, в данный момент ничего в голову не лезет. Чем ему поможешь?

– На голову жалуется… В лице переменился… – И, помолчав, понижая голос, добавил: – Почернел…

– Ах ты господи, надо ж в последний день… Боже мой, там жена, шесть детей, мать-старуха – с какими глазами явиться к ним!

– Да как же это? с чего? что он ел?

– Да так, ничего такого… что и другие… Вчера, как пришли, по стакану водки выпили, чай, квасу маненько, молоко…

– А раньше с ним ничего не было? ты не заметил?

Я вспомнил его угнетенное настроение за последние дни.

Логин не сразу ответил.

– Жаловался он действительно мне как-то… «Что-то сердце у меня, говорит, тоскует». Я ему говорю: «Может, о своих вздумал, ну и встоскнул…» – «Нет, говорит, будто дома-то, надо быть, благополучно: на жнитво денег выслал, опять же хлеб убрали, не мудрой, а всё для переворота есть». – «Ну так, говорю, что-нибудь, может, домашние о тебе тоскуют». – «Разве, говорит, домашние».

– А так расстройства, рвоты в дороге не было?

– Нет, ничего не замечали.

Логин опустил глаза в землю.

Когда какая-нибудь неожиданная беда появится сразу, все кажется, вот-вот сейчас это пройдет и опять по-прежнему все будет хорошо… Вчера еще был здоров… Был ли? Что же делать? Лечить. Здесь, в городе, где и доктора и больницы.

– В больницу надо скорей, – сказал я.

У Логина рябнуло в глазах.

В этот момент Логин был уж настоящим фронтовым унтер-офицером, которому я отдавал приказание выводить приговоренного на расстрел. Он еще строже оправил свой корпус.

Смотрит и молчит. Там, что внутри у него чувствуется, какой-то тревогой, помимо моей воли, охватывает и меня.

– Не хочет? – спрашиваю я.

– Так точно, – говорит Логин, понижая голос.

Ах, боже мой, вот несчастное заблуждение.

– Ну, я сам сейчас иду.

У Логина сверкнули глаза минутной надеждой, он вышел, а я стал быстро одеваться.

Рабочие остановились через дом. В большой темной комнате лежал Филипп. Я наклонился.

– Филипп!

На меня, на мгновение, сверкнули мутные, с желтыми белками глаза Филиппа. Какая страшная до неузнаваемости перемена. Только зубы белые и еще ярче скалятся на осунувшемся почерневшем лице.

– Филипп, что у тебя?

– Го-ло-ва… – едва-едва говорит.

– В больницу надо, Филипп, – говорю я тихо, ласково, охваченный бесконечной жалостью к бедной жертве.

– До-мой…

И слезы брызнули из его глаз.

– Батюшка, заставь богу молиться…

Ба-а… го-о-о-ой!..

Началась та ужасная рвота, про которую говорят, что точно сердце вырывает извнутри.

Нет сомнения: она, страшная гостья, сидит в Филиппе, и нельзя терять мгновения.

– Послушай, Филипп, – говорю я, собирая всю свою энергию, когда припадок кончился, – ты веришь мне?

Глаза Филиппа тяжело поднимаются на меня.

– Филипп, иди в больницу. Вот тебе святой крест, чтоб ни я, ни жена, ни дети мои царствия небесного не видели, если доктора морят.

– Ну, видишь же? – говорит Логин, и по лицу его, и всех, и Филиппа пробегает луч света.

– Иди в больницу, Филипп: там всякая помощь, – они выросли на этом деле, что я перед ними понимаю? Могу разве я взять на себя грех лечить тебя здесь, где настоящие доктора. Может, сейчас я заболею, сам пойду в больницу.

Филипп начал подыматься…

– Идешь?! Ну, спасибо… Лошадь…

Быстро запряг Иван, усадили Филиппа и повезли. На телеге, поддерживая его, сидел Логин, а возле шли Тимофей и Авдей. Алексей не пошел. Глаза Тимофея беспокойно бегали, он старался утешать Филиппа и говорил, говорил… Вряд ли слушал его кто; даже он сам: просто потребность пересохшего языка да охваченных тревогой и пустотой внутренностей: вот-вот и с тобой начнется. Авдей шел молча с опущенной головой, и еще плотнее прижималась его засаленная шапка к затылку с мелкими вьющимися волосами. По временам он вскидывал на Филиппа глаза и смотрел украдкой тихо и тоскливо. Логин сидел и хранил несокрушимое спокойствие. Иван угрюмо прихлестывал лошадь и, вероятно, был бы бесконечно рад быть теперь далеко-далеко от всей нашей компании, где-нибудь на самом дальнем своем загоне, теперь таком близком его сердцу, несмотря на редко где-где болтающийся колос.

В бараке сейчас же раздели и уложили Филиппа в кровать. Форменная азиатская холера. Сено на телеге сожгли, а всех опрыскали карболкой.

Филипп поразил всех своей страшно развитой мышечной системой. Точно толстые переплетенные кучи канатов, а не руки, богатырская грудь, сравнительно короткие железные ноги и мускулы на них.

– Железо: корчей нет, – продолжал доктор, щупая мускулы.

Доктор какой-то опухший, опустившийся, лет сорока.

– Настоящая холера?

– Чего не настоящая! Форменная: холерная жижица… В настоящий момент у него происходит тот же процесс, как и с мушкой… Видали результат мушки? Ну так вот, представьте себе, все стенки кишок вздуваются такими волдырями.

Доктор тупо остановился на группе рабочих, стоявших у окна.

– И эти передохнут… Все подохнут!.. Проклятая либеральщина… Земство…

Доктор сверкнул глазами и тупо оглянулся.

Я поинтересовался: когда он кончил курс.

– В семьдесят пятом году.

– В разгар идеализма, – заметил я.

– Было дело… валял дурака.

Возвратившись домой, я отдал приказание готовиться к отъезду, наделив рабочих каплями, кипяченой водой, наставлениями.

Рабочие со страхом и тоской смотрели мне в глаза. Что-то близкое, родное установилось в наших отношениях.

– Эх, добраться бы уж… – вздохнул Тимофей и плотно сжал свои бледные губы. А глаза так и бегают – тревожные и мутные.

Назад Дальше