— Нас Степан Иванович наказал. Не велел выпускать. Да еще приказал стоять, — пожаловался Сема Кривошеин. — Это измывательство. Я скажу отцу, а отец — атаману…
— Мне на двор надо! Выпустите меня, — взмолился толстый увалень Жмайлов. Он дрожал и переминался с ноги на ногу.
Лицо Софьи Степановны, всегда приветливо-спокойное, покрылось розовыми пятнами. Нервно теребя на груди шнурок пенсне, она даже не спросила, за что так жестоко, по-тюремному, наказан весь класс, сказала очень спокойно:
— Сейчас же выйдите. Все! Все — на воздух! А ты, Стрельцов, — обратилась она к нашему «часовому», — открой окна и освежи комнату… Слышишь?
Упрямый и дерзкий Санька под возмущенным взглядом Софьи Степановны съежился и послушно побежал отворять оконные рамы. А мы, толпясь и толкаясь, чуть не сбив с ног учительницу, кинулись вон из класса. Я видел, как Софья Степановна, подняв голову, быстро и энергично зашагала по коридору прямо в комнату, в которой, тут же при школе, жил Степан Иванович.
Тем временем расследование пропажи тетрадей шло своим чередом. Степан Иванович не любил отступать и признавать себя в чем-либо неправым. Мы не знали, о чем говорила с ним учительница и как воспринял ее самовольство Щербаков. Мы беззаботно бегали по школьному двору, позабыв о недавнем происшествии. И лишь по тому, как затянулась большая перемена, можно было судить, что вмешательство Софьи Степановны дало какой-то новый поворот событию.
Прозвенел звонок. Мы вошли в освеженный класс и расселись по своим местам. И тут только заметили, что Степки Катрича и Семы Кривошеина в классе не было. Все притихли. Что случилось? Нашлись ли тетради, и кто их украл? Прошло не менее часа, а Степан Иванович и Софья Степановна все еще не приходили, занятия во всех трех классах не начинались.
Но вот по коридору затопали быстрые шаги, дверь отворилась, и в ней появилась странная процессия: впереди шествовал красный, разъяренный и взлохмаченный Степан Иванович и вел Степку за ухо. Тот странно кособочил кубоватую коротко остриженную голову, гнулся в дугу. По толстым щекам его грязными, размазанными ручейками текли слезы. Позади важно шел Сема Кривошеин, торжествующе неся в вытянутых вперед руках пачку измятых, растрепанных тетрадей. Шествие замыкала Софья Степановна. Она была необыкновенно бледна, губы решительно сжаты — такой я никогда ее не видел.
Не выпуская уха провинившегося, Степан Иванович резко обернулся к ней и, видимо, сдерживаясь при учениках, негромко проговорил:
— Софья Степановна, идите в свой класс и продолжайте занятия. Школой заведую я. И прошу вас не вмешиваться.
— А я вмешаюсь и пожалуюсь инспектору! Школа — не аракчеевское поселение, не тюрьма, не бурса! — выкрикнула Софья Степановна и, круто повернувшись, ушла.
Весь класс сидел не шевелясь, затаив дыхание. Степан Иванович вывел Степку на средину класса.
— Видите этого олуха, этого идиота? — тихо и торжествующе спросил он. — Это он украл тетради. Часть их уже променял торговке Минихе на конфеты, а часть спрятал в желоб. Молодец, Кривошеин! Он поймал вора на месте преступления, когда тот вынимал тетради из желоба. За это я весь класс освобождаю от наказания «без обеда», а этого…
Степан Иванович крутнул Степку за ухо вокруг себя с такой силой, что тот сделал три оборота, как раскрученный волчок, хотел остановиться и не смог. Степан Иванович не дал ему опомниться. Крепкие затрещины посыпались на Степку с двух сторон.
— Не воруй! Не воруй! Мерзавец! Скотина! — приговаривал Степан Иванович и ударял то левой, то правой выгнутой ладонью по лицу Степки с такой ловкостью, что тот давно бы упал, если бы не следующий удар с противоположной стороны.
Степка раскачивался, летал между рук рассвирепевшего до беспамятства учителя, как большая растрепанная кукла. Он уже не плакал, не просил пощады, а терпел побои молча, и это, по-видимому, еще больше разжигало гнев Степана Ивановича.
Все ученики с ужасом следили за экзекуцией. Девочки начали хныкать. Я чувствовал, как холодеют мои руки и немеет язык, но, как это бывает в страшном сне, не мог сделать ни одного движения.
Степан Иванович продолжал сыпать удары. Из носа Степки на затоптанный пол закапала кровь. Вид ее еще больше испугал учеников. Девочки заплакали… Самая смелая и бойкая закричала:
— Не надо, Степан Иванович! Не надо!
Почти весь класс затопал ногами.
И даже Сема Кривошеин, гордившийся своим разоблачением вора и с усмешкой наблюдавший за наказанием, вскочил из-за парты. И только Санька Стрельцов ухмылялся мстительно и самодовольно.
В эту минуту дверь из соседнего класса распахнулась, и на пороге снова появилась Софья Степановна. Молча подошла она к Степану Ивановичу, с несвойственной ей силой оттолкнула его, здоровенного мужчину, от Степки и, обхватив за плечи, повела ученика в свой класс. На пороге остановилась и среди небывалой в школе тишины сказала звенящим, срывающимся от слез голосом:
— А еще рассуждаете о методике Ушинского и Песталоцци! Эх, вы-и! Как не стыдно! Ка-ак не стыд-но!
Степан Иванович, багровый от бешеной ярости, несколько долгих секунд молча смотрел на учительницу — казалось, он готов был броситься на нее с кулаками — и вдруг, сжав руками голову, опрометью выбежал из класса…
«Бурсаки» и «классики»
Из школы ученики расходились по домам вместе с Софьей Степановной. И не только девочки, но и мальчики. Они льнули к ней, как гусята к гусыне. Каждому хотелось оказать ей какую-нибудь услугу — понести сумку, книги, объемистую пачку тетрадей. Я любил ее не меньше других, считал большим удовольствием идти рядом с ней, чувствовать на плече ее легкую руку, слышать ее голос, завидовал девочкам, но дичился и всегда шел далеко позади нее.
Мальчишки стыдятся нежностей и высмеивают тех, кто бывает ласков даже с родной матерью.
Софья Степановна не хотела отпускать от себя Степку Катрича в тот жестокий день, но Степка убежал от нее на другую сторону улицы и шел один.
Необъяснимое любопытство погнало меня и Петю Плахоткина к нему. Мы пустились за ним вдогонку. Степка заметил это и помчался от нас во всю прыть. Но мы все-таки догнали его. Он обернулся к нам всем туловищем, как преследуемый волчонок, думая, очевидно, что мы нападаем на него, встал в оборонительную позу, сжав кулаки.
Меня поразил вид его: широкое скуластое лицо в синих подтеках, под левым глазом глянцевитая, словно из мутного стекла, опухоль, под сплюснутым носом запекшаяся кровь. У меня невольно сжалось сердце. Бывают такие особенно неказистые лица, на которых будто написаны угрюмое, молчаливое упрямство, всегдашняя, точно всосанная с молоком матери озлобленность против всех.
Степка смотрел на нас исподлобья. Маленькие мутно-серые глаза отливали свинцовым блеском, меряя то меня, то Петьку с головы до ног.
— Чего вам нужно? А ну оторвитесь, а то вдарю! — грозно предупредил он сиплым голосом взрослого забияки.
Рассудительно серьезный и разговорчивый Петя пустил в ход все свое умение сближаться с самыми неприветливыми и необщительными мальчишками.
— Да ты не ершись, Степа! Мы же к тебе по-товарищески, — подкупающе-проникновенно заговорил он и взял Степку за локоть. Тот хотел было вырвать руку, но тут же свял, разжал кулаки.
Я молча шел следом, еще не зная, зачем это было нужно мне. У меня не было никакого желания дружить со Степкой. То, что он украл тетради, совсем не располагало меня к нему. Все-таки Степка был вор, а отец часто твердил мне: вор, какой бы он ни был, всегда презренный и ничтожный человек. Поступок его вызывал во мне брезгливое чувство, не смягченное даже жалостью.
— Ну как? Больно было тебе? — участливо спросил Степку Петя.
— Больно, — Степка потер правое распухшее, все еще горевшее ухо. — Болит… Аж внутрях…
Петя посоветовал:
— А ты отцу, матери скажи. Разве можно так драться, хоть Степан Иванович и учитель?.. Пускай твой отец пойдет к атаману.
Степка покачал головой:
— Отец узнает, что я эти тетради… взял… еще больше всыплет мне…
— А зачем же ты их брал? Зачем тебе нужны эти потаные тетради? — не отставал Петя. — Хоть бы чистые, неисписанные, а то так… бумага да и только…
Степка молчал, упрямо нагнув голову. И вдруг ощерился, глянул на меня и Петю недобро, презрительно.
— Ишь ты… Зачем… Я же их бабке Минихе и продал марафеты заворачивать… за три копейки, чтоб себе чистую купить. Отец и мать не дают денег на тетради, писать не на чем, вот я и украл.
— А ты бы лучше попросил у учителя…
— Хм… Попросил… А разве он даст? — В угрюмых глазах Степки мелькнуло давнишнее недоверие и не только к учителю, но даже к тем, кто обращался к нему с добром. — Как же… Даст он… Просил я… Один раз дал, другой, а на третий сказал: «Я тебе не лавочник, чтобы в долг давать. Ты, наверное, деньги, что отец дает на тетради, проедаешь на закуски[2]». А я вот, ей-богу, ни копейки не проел… Батька пропивает все деньги, а мне, чтоб учиться, не дает.
Степка закрыл глаза рукавом, и плечи его затряслись от сдерживаемых рыданий.
— Не буду я учиться. Не пойду больше в класс, — всхлипывая, сдавленно прохрипел он.
— Как же так? Не учиться… Разве это можно?
Добрая душа Пети не могла с этим смириться. Мы стали упрашивать Степку не бросать школу.
— Я тебе буду давать свои тетради, — предложил со всей горячностью Петя Плахоткин. — У меня есть. Отец в получку купил сразу двадцать штук. Какую хочешь возьми — в три линейки, в две, в клеточку. Только не плачь… А? Степа…
Я тоже несмело предложил:
— И я буду давать. У меня хоть и нет с собой лишних, но я буду брать у Степана Ивановича. Отец оставил ему целый полтинник, чтоб я покупал тетради. Я буду брать как будто для себя и отдавать тебе… Ладно?
Я уже думал, что Степку смягчили наши добрые обещания, что он обрадуется и станет благодарить нас. Мы оба испытывали приятное чувство товарищества, радость от свершенного доброго дела и были уверены: теперь Степка не оставит школы… Но тут произошло нечто совсем непонятное и неожиданное. Степка вдруг отскочил от нас на несколько шагов и, вытирая грязным рукавом слезы, буравя нас острыми зрачками маленьких злых глаз, крикнул угрожающе:
— Пошли вы к идолу! Сволочи! Так я вам и поверил. Уматывайтесь, а то я вас изувечу похлеще, чем изувечил меня Степан Иванович! Тоже, добряки нашлись рассопленные, пошли… Ну?! — И он кинулся на нас, размахивая тяжелой, залитой чернилами ученической сумкой. — Отступитесь от меня, кажу вам! А то…
Степка нагнулся, чтобы схватить камень. Я первым пустился наутек…
Так и не удалось нам вызволить товарища из беды. Поведение Степки долго казалось нам загадочным… Он даже уклонялся от помощи Софьи Степановны, стал еще угрюмее и злее, огрызался по-прежнему, всех сторонился и дружил лишь с забиякой Санькой Стрельцовым. К концу учебного года он все чаще хватался за правое ухо, тряс головой, словно хотел что-то вытряхнуть из нее. На боль он не жаловался, но глухота его усиливалась, и часто Степка не слышал вопросов учителя. Степан Иванович теперь никогда не наказывал его. А однажды оба — ученик и учитель — исчезли из класса. Их не было на занятиях два дня.
Степка явился в школу на третий день. К нему тотчас же подступили ученики, стали спрашивать, где он пропадал.
Степка долго не отвечал, но все-таки сдался на уговоры, хмурясь, ответил:
— В городе был… Со Степаном Ивановичем… У доктора.
— Ну что? Вылечил ухо? — спросил кто-то.
— Вылечили… Доктор как ширнул туда острой железякой, так я чуть не сдох от боли. Теперь не болит.
Боль в Степкином ухе утихла, но глухота так и осталась.
Он не доучился в школе, ушел из второго класса, как потом мы узнали, помогать отцу на рыбной ловле.
Жаловалась ли Софья Степановна на жестокость Щербакова? Написала ли окружному инспектору и, если написала, то что ответил инспектор, — осталось неизвестным: В те годы хотя и запрещались инструкцией министра просвещения Кассо телесные наказания и карцеры, хотя и проповедовались просветительные идеи, но безобразные воспитательные приемы в школах держались еще крепко.
После происшествия с Катричем Степан Иванович стал избегать встреч с Софьей Степановной. Он словно терялся в ее присутствии и в то же время старался найти повод для придирок. Но таких поводов не было. Софья Степановна разговаривала с ним сухо и кратко. Однажды я стал нечаянным свидетелем такого разговора.
В начале большой перемены я замешкался в классе, нагнувшись за партой так, что меня не было видно, рылся в своем ранце. В это время в класс вошел Степан Иванович, за ним — Софья Степановна. Я притаился… Я не мог разобраться тогда, о чем говорили эти два разных, не похожих друг на друга учителя, но я заполнил голос Софьи Степановны, дрожащий, взволнованный. Кажется, речь шла об одном из неуспевающих учеников, и я услышал, как Софья Степановна очень жестко сказала:
— Милостивый государь Степан Иванович, не уступлю я вам его. Не уступлю! И не позволю… Знаю я вас… Ведь вы — бурбон. Да, да, бурбон! Бурсак!
— А вы — институтка! — вспылил Степан Иванович. — Благородная девица! Кому нужны ваши сантименты? И пошло все это к чертовой бабушке, если хотите знать!
— Вы что? Забыли Степу Катрича? — угрожающе тихо спросила Софья Степановна.
Степан Иванович сразу сбавил тон:
— Не напоминайте о Степке… Не губите моей репутации… прошу вас…
Мне, малышу, сидевшему под партой, стало смешно от того, что заведующий, которого все ученики боялись в школе, как огня, заговорил вдруг виноватым, просящим голосом.
— Ведь я тогда просто обезумел. Поверьте: в случае с Катричем виноват мой бешеный характер. И я прошу вас, Софья Степановна, не вините меня.
— Ну, полно, полно… — сердито проворчала Софья Степановна. — Не характер тут виноват. Все вы тут бурсаки! Противно с вами говорить. И благодарите ваших заступников, что все так обошлось с Катричем. А ведь вы могли быть хорошим педагогом…
— Я считал своим долгом строго наказать Катрича, — мрачно проговорил Степан Иванович и вышел из класса.
Я не удержался и чихнул под партой от пыли.
— Кто здесь?! — удивленно вскрикнула Софья Степановна. — Ну где ты? Вылезай.
Я вылез, красный, взъерошенный.
Софья Степановна удивленно уставилась на меня.
— Ты?! Зачем тут?! Почему не на перемене? Подслушивал, да?
Я молчал. Потом осмелел и спросил:
— Софья Степановна, Степан Иванович вас боится?
— Ну-ну… — Она потрепала меня по щеке. — Откуда ты взял, дурачок? Степан Иванович — твой учитель. Его надо уважать и слушаться… Марш во двор! Беги-ка, освежись!
— Вы сказали про Степку…
Софья Степановна нахмурилась:
— Иди, иди… Поиграй.
Я еще не читал Помяловского и спросил:
— А что такое бурса?
— Вот будешь хорошо учиться, читать будешь — узнаешь. — Софья Степановна погладила меня по голове. — Бурса — была такая духовная семинария. Бурсы давно нет, а бурсацкие порядки еще остались… Но ты на это не смотри, а учись… Беги-ка гуляй!
Она подтолкнула меня к двери.
Да, это были совершенно разные люди — Щербаков и Софья Степановна. Вообще учителей-«семинаристов» можно было сразу отличить от «классиков», окончивших классическую гимназию или учительский институт.
Первые презирали вторых, горделиво называя себя мужиками и разночинцами, и получали в ответ более утонченное, но не менее презрительное пренебрежение.
«Мы — труженики, мы сами в школах и печи топим, и золу выгребаем, не затыкаем носы надушенными платками, когда от учеников пахнет хлевом», — хвастали «бурсаки».
«Мы — цвет истинного просвещения и культуры. Мы — носители идей нового века, — говорили «классики». — Мы идем на смену невежественным семинаристам. Мы учим народ не щи лаптем хлебать, а подлинно интеллигентным нравам. Нам принадлежит будущее России».
Потом мне пришлось глубже узнать как тех, так и других. «Семинаристы» относили Софью Степановну ко второй категории и если открыто не выступали против нее, то только потому, что сила ее учительского авторитета, всеобщего уважения и любви к ней учеников и всего хуторского населения преодолевала неприязнь к ней.
Софья Степановна окончила частный пансион, и ей были свойственны черты так называемого «благородного воспитания», столь ненавистного «бурсакам». Но, приобретя хорошие манеры, знание французского языка и прочих «благородных» предметов, она вместе с тем не утратила любви к простому народу, и это выделяло ее из среды «классиков»-чистоплюев.
Она усвоила черты той интеллигенции, которая в шестидесятых годах прошлого века шла в народ и была готова обречь себя на самые тяжкие испытания ради народного блага.
Хождение «в народ» давно изжило себя, считалось бесполезным и даже смешным, но Софья Степановна сохраняла черты лучших народолюбцев, рассеивала вокруг свет своей души, слыла в хуторе примером вечного, неугасимого добра.
Законоучители
В церковноприходских школах, где на страже образования и нравственного воспитания стояли местные блюстители православия — набожные и невежественные попечители из купечества, атаманы и священнослужители, — затхлый дух постного благочестия внедрялся особенно настойчиво.
В нашей семье, как я уже упомянул, особенной религиозности не наблюдалось; может быть, потому, что в Адабашево не было церкви, отец и мать к церковным обрядам никакого усердия не проявляли, а к попам отец относился даже враждебно. До девяти лет в церкви я бывал редко, только когда матери надо было ехать к причастию.
И вдруг в школе, чего я совсем не ожидал, богомольный режим навалился на меня всей тяжестью. Первоклассники, еще не научившиеся хорошо читать, должны были зубрить молитвы — «перед учением» и «после учения», «Богородицу», «Отче наш» и многие другие.