Нилин Павел Осень в Жухарях
Павел Нилин
Осень в Жухарях
1
Ах, как сладко, как томительно сладко пахнут травы на Жухарях!
Нонна Павловна вышла из поезда и, как в море, погрузилась в предрассветный туман, полный запахов и прохлады.
Поезд лязгнул, загремел и тяжело покатился дальше в темноту, тускло посвечивая окнами и мигая красным огоньком последнего вагона.
В этом последнем вагоне спит сейчас на верхней полке капитан Дудичев. А может, он и не Дудичев вовсе. И не холостой. Все мужчины любят прихвастнуть в поезде.
Впрочем, какое дело Нонне Павловне до этого случайного попутчика! Мало ли их. Правда, этот какой-то особенный. Он вчера принес из буфета бутылку портвейна, коробку шоколадных конфет, читал стихи, может быть даже собственные, играл глазами и два раза, чокаясь с Нонной Павловной, сказал: "За ваши творческие успехи!"
Он, наверно, принял ее за киноактрису. И немудрено. Прическа у нее самая модная. Капитан что-то такое говорил о ее волосах. Ну да, и в стихах было что-то такое про волосы: "Волос твоих стеклянный дым и глаз осенняя усталость". Конечно, это он сам сочинил. Наверно, тут же и сочинил. Занятный малый! И все оглядывал ее. Даже сказал, что ему всего больше нравятся полные блондинки. И опять в стихах это подтвердил, "назвав ее интересной блондинкой.
Нонна Павловна представила себе, как он через час проснется в вагоне, поглядит с верхней полки сонными глазами, а ее нет. Он подумает, что она ушла умываться, подождет минутку-другую, а она все не идет и не идет. И не придет никогда. Он, может быть, сочинит стихи и по этому случаю, стихи о том, как ушла интересная блондинка. Ну да, интересная, все еще интересная...
Или, может быть, он тут же забудет про нее. Наверно, забудет. Встретятся новые пассажирки. Да и Нонна Павловна не станет горевать о нем. С чего ей горевать? Кто он ей такой? Просто попутчик, и все. Он едет дальше, а она вот уже приехала. В родное место приехала, где живут ее родные и ждут ее. Конечно, ждут. И должны встретить. Обещали. А как же иначе! Неужели она, как двадцать с лишним лет назад, пойдет пешком с этой станции в родное село?
Раньше это было просто - скинула бы башмаки, подоткнула юбку и пошла. Дорога знакомая, километров пятнадцать отсюда. А сейчас, пожалуй, смешно: снять лакированные туфли-лодочки, стянуть капроновые чулки с черной пяткой и шагать по грязи босиком, при этой прическе, как у Любови Орловой, и в этом цветастом легком платье из креп-жоржета! Деревенские мальчишки, чего доброго, засмеют.
Хотя зачем идти босиком? Можно достать из чемодана босоножки, да и вместо платья можно надеть сарафанчик. Досадно - не взяла старый сарафанчик. Этот все-таки фасонистый: в птицах, - по деревенской дороге в нем идти неудобно, да и босоножек жалко, их моментально испортишь в этакой грязи. Грязь тут, наверно, прежняя, непролазная...
Нонна Павловна одиноко стояла посреди перрона, не решаясь поставить кожаный чемодан на влажные доски. А чемодан тяжелый, в нем гостинцы, подарки. Неужели никто не встретит ее? Может, и телеграмму еще не получили? Пока здешний почтальон дойдет с ее телеграммой со станции до колхоза... Глушь, дикость! Никто, кроме Нонны Павловны, и не вышел из скорого поезда в этих Жухарях. Никому и дела нет до Жухарей.
Нонна Павловна опять подумала о капитане, который спит сейчас в поезде и, может, видит ее во сне. И ей показалось на мгновение, что все родное в ее жизни связано не с этой вот глухой, мало кому известной станцией, а с поездом, укатившим во тьму и насмешливо мигнувшим на прощание красным маленьким огоньком.
Да и станция эта, по правде сказать, не очень знакома ей. Ничего здесь не осталось от прежнего. Станционное здание раньше было деревянное, а теперь каменное. Перрон бетонный. Если б не вывеска "Жухари", можно было бы подумать, что Нонна Павловна ошиблась, не на той станции вышла.
Из предрассветного тумана проступает огромное узкое сооружение, на вершине его светятся неяркие огоньки. Интересно, что это за сооружение? Ах, ну, понятно, это элеватор. Он тогда уже строился...
Нет, ничего прежнего тут не осталось. Вот только запах трав, недавно скошенных, знакомый, родной и щемящий.
Нонна Павловна встряхивает пушистой головой и решается войти в станционное здание. Что ж делать? Она сейчас переоденется, наденет босоножки и пойдет в село. Не ждать же ей здесь утра, если она приехала в родные края! Ну, не встретили - и не встретили. Она не особенно и надеялась. Дойдет как-нибудь сама. Не больная.
И вот когда Нонна Павловна уже входила в здание, позади нее раздался голос:
- Настя! Настя, подожди...
Нонна Павловна остановилась. К ней приближался высокий, плечистый мужчина в кожаном пальто. Она не сразу узнала его.
- Здравствуй, Филимон, - наконец сказала она. И, оглядев, добавила: Филимон Кузьмич!
- Здравствуй, Настя, - выдохнул он. Видно было, что он спешил, волновался. - Ты уж меня извини, Настя... Настасья Пантелеймоновна! Меня часы, понимаешь, подвели. Я испугался. Думал: а вдруг я тебя не захвачу? У нас тут не Москва - ни троллейбусов, ни такси нету. Добираться трудно...
Он левой рукой взял у нее чемодан, а правой деликатно притронулся к локтю Нонны Павловны и повел ее на привокзальную площадь.
"Умеет обойтись с женщиной, научился, - улыбнулась она про себя. - А был вахлак вахлаком".
- Настя, ну, скажи: сколько лет мы с тобой не видались?
Нонна Павловна смутилась.
- Не знаю... Я уж и счет потеряла. Лет, пожалуй, не меньше, как... Хотя, что считать...
Они вышли на площадь, где было еще темнее, чем на перроне. Горел одинокий фонарь, слабо освещавший длинное низкое строение - склад какой-то, тоже незнакомый Нонне Павловне, новенькие домики под железными кровлями и стену элеватора, стоявшего в стороне.
Под фонарем переминался с ноги на ногу привязанный к столбу вороной жеребец, запряженный в двухместную бричку. Свет фонаря падал прямо на его лоснящуюся, будто лакированную, спину.
- Я и забыла, когда на лошадях ездила, - сказала Нонна Павловна.
- Ты погоди, погоди, - взял ее спутник покрепче под руку. - Тут лужа. Как бы я тебя ненароком не искупал. К нам в таких башмаках не ездят...
"Нет, он все-таки мужик, - с досадой подумала Нонна Павловна. - Хотя Даша, помнится, писала, что на войне он был майором... Не сравнишь его с тем капитаном". И неожиданно для себя, как будто совсем некстати, спросила:
- Ты ведь, говорят, Филимон Кузьмич, был майором?
- Был, - подтвердил он, обводя ее вокруг лужи. - Закончил войну майором.
- А начал?
- А начал обыкновенно - рядовым.
- О! - произнесла она почти восторженно. И, помолчав, сказала: - А все-таки ты опять вернулся в эти места...
- А куда же я вернусь? - удивился он. - У меня тут семья - жена, дети. И я сам изначальный крестьянин. Землероб. Было бы прямо-таки довольно смешно и глупо, если б я...
- Ну, это правильно, - перебила она и, чтобы перевести разговор, кивнула на фонарь: - А с электричеством тут по-прежнему... не богато...
- Не богато, - вздохнул он. - Что-то плохо строится Зубовская гидростанция. Второго начальника сгоняют за неудовлетворительность...
Они подошли к бричке.
Филимон Кузьмич сперва уложил чемодан Нонны Павловны, потом, раструсив сено, стал усаживать ее, поддержал за талию и вдруг засмеялся, вспомнив:
- Ухаживал когда-то за тобой. А гляжу - и сейчас еще можно поухаживать. Дебелая...
- Ну, уж чего дебелого-то! - потупилась она.
Но ей было приятно услышать эти слова. Приятно и неприятно в то же время. Неприятно, что он с такой легкостью, без грусти, даже со смехом, вспомнил о том, что было.
А было все очень серьезно, печально, горько и ей и ему. И ему было, пожалуй, горше, чем ей. Конечно, ему было горше. Она помнит - и он, наверно, не забыл, - как они сидели ночью на взгорье, у реки, накануне ее отъезда из Жухарей. И вот так же одуряюще пахли скошенные травы. Он держал ее за руки крепко-крепко и все говорил, говорил... Нет, он не был вахлаком, как она подумала сейчас. Вернее - она тогда не считала его вахлаком. Он был простым, красивым парнем. Она любила его. Конечно, не так, как он ее. Он любил ее сильнее. Она помнит, как он тогда заплакал, в ту последнюю ночь, как горячие его слезы упали на ее холодные руки. Ночь тогда была прохладная. И ей было то жарко от его объятий, то вдруг холодно до дрожи. Он просил ее остаться, не уезжать. А она предлагала поехать вместе. И повторяла все одни и те же слова: "Не могу я загубить свою жизнь. Тем более я завербовалась. Ну что тебе, поедем вместе..." Но он вдруг сердито вытер слезы и сказал, как будто выступает в драмкружке, в пьесе из времен Парижской коммуны: "Было бы прямо-таки смешно и глупо. Неужели я такой низкий человек, что ни с того ни с сего побегу в такое трудное время? Мне, во-первых, моя комсомольская совесть не позволяет..."
Именно так тогда говорили.
И Филимон поднялся с травы, такой неожиданно гордый, словно и не плакал вовсе.
Однако он и не осуждал ее тогда. Он долго писал ей письма, звал обратно.
Она сперва отвечала ему. Потом переписка прекратилась. Или, может быть, его письма просто не доходили до нее. Она часто переезжала с места на место. Может, его письма затерялись. Но последнее письмо она хорошо помнит. Он писал: "Милая моя, вечно дорогая, просто драгоценная Настенька! Шлет тебе пламенный комсомольский привет и целует тебя на лету, по воздуху, в твои алые губы, если ты не возражаешь, неутешный твой друг Овчинников Филимон Кузьмич, для тебя же просто Филька-Филимон, как ты меня дразнила, когда мы были маленькими. Жизни нет без тебя, Настенька. Ни на кого и глядеть не хотят мои печальные глаза..."
И вот он, должно быть, забыл все это. Все, должно быть, выветрилось из сердца до такой степени, что он способен теперь даже со смехом вспоминать про былые чувства: ухаживал, мол, когда-то за тобой, только и всего.
Это, конечно, неприятно Нонне Павловне. Это было бы неприятно, пожалуй, всякой женщине. Но в то же время всякой женщине, особенно когда уже в хорошем возрасте, приятно слышать, что за ней еще можно поухаживать, как он это грубовато сказал, укрывая ее плечи кожаным пальто.
2
Жеребец бежал навстречу рассвету. По обеим сторонам дороги белели каменные столбики и трепетали густой листвой толстоствольные тополя, которых раньше тут, помнится, не было. И белых придорожных столбиков не было. И самая дорога была не такой прямой. Видно, ее заново наладили...
Нонна Павловна и Овчинников сидели рядом, тесно прижавшись друг к другу, - иначе в бричке и нельзя было сидеть. Но разговаривали они на самые отдаленные темы - отдаленные от их прошлого, от невозвратных дней юности, от той последней ночи на взгорье, у реки.
Похвалив жеребца за хороший бег, Нонна Павловна между прочим спросила:
- Ты, Филимон Кузьмич, работаешь по-прежнему... председателем?
- Нет, что ты! Я не председатель.
- А ведь был председателем. Мне Даша писала...
- Ну, это когда... еще до укрупнения колхозов. Я в "Красном пахаре" был председателем. А потом, когда мы укрупнились, выбрали другого...
- Кого же? Интересно...
- Бертенева Якова. Ты его не знаешь...
Нонна Павловна улыбнулась.
- Если ты на войне был майором и теперь не председатель, так ваш новый председатель, наверно, полковником был?
- Нет, зачем! - засмеялся Овчинников. - Наш председатель еще молодой. Он и на войне не был. Зоотехник он. Толковый паренек...
- А ты кем теперь работаешь? - спросила она.
- Я? Я - бригадиром. Вот сейчас тебя привезу, сдам с рук на руки, и надо на поля. Вечером уж мы с тобой всласть наговоримся...
Только теперь Нонна Павловна подумала, что разговор у них идет неправильно. Надо бы раньше всего спросить про сестру Дашу. Как она?
- Ничего, - ответил он. - Живем помаленьку, работаем. Ребята выросли...
- Старшей-то, Насте, сколько? Она, пожалуй, уже невеста?
- По-нашему-то, по-деревенски, пора бы и матерью стать, - взмахнул Овчинников, привстав, стегнул жеребца.
Стегнул, похоже, сильнее, чем хотел, и натянул вожжи так крепко, что жеребец вскинул передние ноги и перешел на галоп.
Из-под колес брички вихрем полетела не только пыль, но и щебень, и крупные камни.
- Для чего такая скорость? - зажмурилась от ветра Нонна Павловна.
- Ничего. Пусть промнется, - сердито кивнул на жеребца Овчинников. Пусть промнется, сытый, гладкий. Хорошо и поработать...
Все-таки воспоминания, должно быть, взгорячили Овчинникова. Он все привставал в бричке и, размашисто подстегивая коня, приговаривал:
- А ну, а ну, Буран! А ну!..
Только перед самым правлением колхоза Буран, как говорят шоферы, сбросил скорость. И тогда Овчинников, впервые поглядев прямо в глаза Нонне Павловне, сказал:
- Да" Настя наша даже старше, чем ты была тогда. Сколько тебе было, помнишь?
- Помню, - как виноватая, ответила Нонна Павловна.
- И похожа она здорово на тебя, - продолжал прямо смотреть ей в глаза Овчинников. - На вашу, словом, самокуровскую породу похожа.
- Это не очень хорошо, - несколько смущенно проговорила Нонна Павловна. - Дочка должна походить на отца. Тогда она будет счастливая. Есть такая примета...
- Ну, это мы поглядим потом, какая она будет по примете: счастливая или несчастливая. Это будет, однако, зависеть и от нее самой, - убежденно произнес Овчинников. - А пока она походит на тебя. Вылитая. И по обоюдному согласию мы назвали ее в твою честь Настей...
Нонне Павловне было почему-то неудобно сказать Овчинникову, что ее теперь зовут не Настей, что она даже в паспорте изменила свое имя. Отчество ей в паспорте не удалось переменить, но все-таки она величает себя не Пантелеймоновной, а Павловной. Так, пожалуй, красивее. Да и когда она могла бы обо всем этом сказать ему, если б даже захотела, - он ведь за всю дорогу не спросил ее, как она живет, как чувствует себя, где работает.
После какой-то странной вспышки, после внезапной горячности, он умолк и молчал весь остаток пути.
- Ну вот, - сказал он, когда бричка остановилась у небольшого домика с высоким крыльцом, на котором - уже издали было видно - стояла женщина в малиновой кофточке.
Женщина эта проворно сбежала с крыльца и, заплакав, стала обнимать Нонну Павловну, еще не высвободившую ноги из брички.
- Настенька, родная, сестричка моя! - плакала женщина.
И не то чтобы Нонна Павловна не узнала сестру - она просто растерялась, увидев, что Даша совсем не такая, как думалось. Даша, оказывается, старенькая, и волосы с сединой, и лицо будто обгорелое, и кофточка не столько малиновая, сколько бурая, вылинявшая от стирки. Неужели нельзя было переодеться по случаю такой встречи? Или не во что переодеться?
3
Нонна Павловна обняла сестру и тоже заплакала.
- Ну вот, - повторил Овчинников, поглядев на сестер, вынул чемодан из брички, поставил его на крыльцо и, ничего больше не сказав, уехал.
- Ему на работу надо, - как бы извинилась за мужа Даша, вытирая слезы коричневой рукой.
А Нонна Павловна вытянула из-за выреза на груди маленький, с кружевами, носовой платочек и, приложив его сперва к своим глазам, стала вытирать глаза сестры.
Потом они вошли в дом, пахнущий свежеоструганным деревом, недавно вымытыми полами и нагретой известью, золой и глиной от протопленной русской печи. И хотя дома этого раньше не было, на Нонну Павловну вдруг от всех его стен пахнуло таким родным, давно знакомым духом, что слезы снова выкатились из глаз и повисли на ее красивых крашеных ресницах.
- Даша, милая, - проговорила она потрясенно, - да это что же с тобой?
- Что со мной, что со мной? - скороговоркой, будто испугавшись, спросила Даша.
- Да ты какая-то, я не понимаю, старенькая, что ли, сделалась. А ведь ты моложе меня...
- Моложе, моложе, - подтвердила Даша. - На три года почти что моложе. Но вот видишь, ребятишки, заботы... А ты-то, Настенька, какая еще красавица! Любоваться только можно...
Нонна Павловна искоса взглянула на себя в большое зеркало, вделанное в дверцу платяного шкафа, и, поправив волосы мизинцем, спросила:
- Живете-то вы как?
- Живем ничего. - Даша стала накрывать стол скатертью. - Можно даже сказать, хорошо сейчас живем. Лучше живем, чем раньше. Ну не так, чтобы уж очень, но ничего...
- С мужем-то у тебя все хорошо?
Нонна Павловна спросила это, как обыкновенно спрашивают не только сестры, но и просто подруги. В вопросе этом не было ничего удивительного. Но Даша вдруг насторожилась и, держа тарелку на весу, спросила:
- Это в каком же смысле?
- Ну, не обижает он тебя?
- А зачем же ему меня обижать? Я тоже работаю...
- Все работают, - сказала Нонна Павловна. - Но мужчины теперь чересчур гордые. Повсюду только и слышно...
А что слышно, так и не сказала. Открыла чемодан, вынула зубной порошок в пластмассовой коробке, полотенце, мыло.
- Мне умыться надо.
- И правда, и правда! - заторопилась Даша. - А я-то, дура деревенская, хотела тебя сперва покормить.
- Я кушать не хочу, - сказала Нонна Павловна. - Я так рано не кушаю...
- Какое же рано? - Даша посмотрела на ходики. - Седьмой час.
- Для нас это рано. - Нонна Павловна перекинула полотенце через плечо.
Даша вывела ее во дворик, где на столбике, под чахлой рябиной, был прибит над тазом умывальник. Но Нонне Павловне было неудобно умываться под ним, и Даша приготовилась сливать ей из кувшина. И, стоя с кувшином, говорила:
- У тебя, Настенька, и кожа-то на личике, я смотрю, чисто девичья белая-белая. Будто тебя молоком мыли. Не стареешь ты нисколько. Только в теле раздалась немножко. И вправду ты моложе меня...
Даша произносила эти слова без тени зависти. И зачем завидовать? Раньше, в юности, Настя имела преимущество перед сестрой оттого, что была старше: за Настей уже ухаживали парни, Филимон ухаживал, когда Даша еще считалась девочкой. А теперь опять же Настя в превосходстве оттого, что выглядит моложе младшей сестры. Значит, Настя, надо думать, счастливее Даши. Значит, такая неодинаковая у них судьба.