Так вот, когда я все это установил, я просто пришел в отчаяние; все во мне так и кипело, хотя я не юрист, — а может быть, именно потому. Вы только представьте: главная свидетельница — психически неполноценна, к тому же ей пятьдесят лет, то есть у нее наступил, по-видимому, период климакса, что не может не снизить достоверность ее показаний. Мужчину в окне она видела ночью; как я позднее выяснил, ночь тогда была теплой, но очень темной; следовательно, эта женщина не могла бы даже приблизительно кого-либо разглядеть. В темноте нельзя с точностью определить даже рост человека — это я тщательно проверил на себе самом. Ко всему прочему служанка эта ненавидела «молодого барина», то есть Франка Сельвина, причем совершенно истерической ненавистью, за то, что он-де над ней насмехался: он называл ее белорукой Гебой, что Анна Соларова считала почему-то смертельным оскорблением.
Второе обстоятельство: тетка София ненавидела свою сестру пани Сельвинову, и они, строго говоря, даже не общались друг с другом; старая дева слышать не могла имени Франковой матери. Так что если тетка София утверждала, что Франк ей чем-то угрожал, то это вполне можно было приписать ядовитому нраву старой девы, выдумавшей эту сплетню, чтоб унизить сестру. Что же до самого Франка, то это был малый средних способностей, служивший письмоводителем в какой-то конторе; была у него девушка, которой он писал сентиментальные письма и плохие стихи, а в долги он залез, как говорится, не по своей вине: он пил из той же сентиментальности. Мать его была женщина превосходная и несчастная, снедаемая раком, бедностью и горем. Вот как выглядели обстоятельства при ближайшем рассмотрении.
Эх, если бы вы знали меня в пору цветущей зрелости! Когда я приходил в азарт, то не помнил себя. Я опубликовал в газетах серию статей под заголовком «История Франка Сельвина»; пункт за пунктом я разоблачил несостоятельность свидетелей, особенно главной свидетельницы; анализировал противоречия в свидетельских показаниях и предвзятость некоторых из них; доказал абсурдность утверждения, что главная свидетельница могла опознать убийцу; обнажил полную неспособность председателя суда и грубую демагогию обвинительной речи прокурора. Но этого мне было мало: раз взявшись за дело, я стал громить уже все наше правосудие, уголовный кодекс, институт присяжных, весь равнодушный и эгоистический общественный строй. Не спрашивайте, какой тут поднялся шум; к тому времени у меня уже было кое-какое имя, за мной стояла молодежь, — как-то вечером перед зданием суда была даже устроена демонстрация. Тогда ко мне прибежал адвокат Сельвина и, ломая руки, запричитал: мол, что же это я натворил, он-де уже подал кассацию, опротестовал приговор, и Сельвину наверняка сократили бы срок до двух-трех лет тюрьмы, а теперь — не могут же высшие инстанции уступить давлению улицы, они отклонят все его ходатайства! Я сказал почтенному юристу, что дело уже не в одном только Сельвине, что мне важно восстановить истину и справедливость.
Адвокат оказался прав; апелляция была отклонена, но и председателя суда отправили на пенсию. Милые мои, вот тогда-то с удвоенной энергией я ринулся в бой. Знаете, я и сегодня скажу, что это была святая борьба за справедливость. Посмотрите — с тех времен у нас многое стало лучше; так признайте же в этом хоть частичку и моей, старика, заслуги! Дело Сельвина перекочевало в мировую печать. Я выступал с речами на рабочих собраниях и на международных конгрессах перед делегатами со всего мира. «Пересмотрите дело Сельвина» было в свое время таким же международным лозунгом, как, например, «Разоружайтесь» или «Votes for women».[20] Если говорить обо мне, то это была борьба отдельной личности против государства; но за мной была молодость. Когда скончалась матушка Сельвина, за гробом этой маленькой иссохшей женщины шло семнадцать тысяч человек, и я говорил над открытой могилой, как не говорил никогда в жизни; бог знает, друзья, что за страшная и странная сила — вдохновение…
Семь лет вел я борьбу; и эта борьба сделала меня тем, что я есть. Не книги мои, а дело Сельвина доставило мне всемирную известность. Я знаю, меня называют Глас Совести, Рыцарь Правды и как-то еще; что-нибудь в этом роде напишут и на моем надгробном камне. Лет через четырнадцать после моей смерти в школьных учебниках наверняка будут писать о том, как боролся за правду писатель Леонард Унден, — а потом и об этом забудут…
На седьмой год умерла главная свидетельница Анна Соларова; перед смертью она исповедалась и с плачем созналась, что ее мучат угрызения совести, потому что тогда, на суде, она дала ложную присягу, ибо не могла сказать по правде, был ли убийца в окне действительно Франком Сельвином. Добрый патер поспешил ко мне; я к тому времени уже лучше понимал взаимосвязь вещей в этом мире, поэтому не стал обращаться в газеты, а направил моего патера прямо в суд. Через неделю вышло решение о пересмотре дела. Через месяц Франк Сельвин снова предстал перед судом; лучший адвокат, выступавший бесплатно, не оставил от обвинения камня на камне; затем поднялся прокурор и рекомендовал присяжным оправдать подсудимого. И те двенадцатью голосами вынесли решение, что Франк Сельвин невиновен.
Да, то был величайший триумф в моей жизни. Никакой другой успех не приносил мне столь чистого удовлетворения — и вместе с тем какого-то странного ощущения пустоты; по правде сказать, мне уже немного недоставало дела Сельвина — после него осталась какая-то брешь… Как-то — это было на следующий день после суда — входит ко мне вдруг моя горничная и говорит, что какой-то человек хочет меня видеть.
— Я Франк Сельвин, — сказал этот человек, остановившись в дверях… И мне стало… не знаю, как это выразить — я почувствовал какое-то разочарование оттого, что этот мой Сельвин похож на… скажем, на агента по распространению лотерейных билетов: немного обрюзгший, бледный, начинающий лысеть, слегка потный — и невероятно будничный… Вдобавок, от него разило пивом.
— Прославленный маэстро! — пролепетал Франк Сельвин (представьте, он так и выразился — «прославленный маэстро», я готов был дать ему пинка!), — я пришел поблагодарить вас… как моего величайшего благодетеля… — Казалось, он затвердил эту речь наизусть. — Вам я обязан всей моей жизнью… Все слова благодарности бессильны…
— Да будет вам, — поторопился я прервать его, — это был мой долг; коль скоро я убедился, что вы осуждены безвинно…
Франк Сельвин покачал головой.
— Маэстро, — грустно промямлил он, — не хочу лгать моему благодетелю: старуху-то действительно убил я.
— Так какого же черта! — вскричал я. — Почему же вы не признались на суде?!
Он посмотрел на меня с упреком:
— А это было мое право, маэстро; обвиняемый имеет право отпираться, не так ли? Признаюсь, я был раздавлен.
— Так что же вам от меня надо? — буркнул я.
— Я пришел лишь поблагодарить вас, маэстро, за ваше благородство, — проговорил он уныло полагая, вероятно, что этот тон выражает его растроганность. — Да матушку мою вы не оставили в беде… Благослови вас бог, благородный бард…
— Вон! — гаркнул я вне себя; он скатился с лестницы как ошпаренный.
Через три недели Сельвин остановил меня на улице; он был слегка под хмельком. Я не мог от него отвязаться; долго не понимал я, чего он хочет, пока он не объяснил мне наконец, придерживая меня за пуговицу. Объяснил, что я, в сущности, испортил все дело; если б я не писал так о его процессе, кассационный суд принял бы протест его адвоката, и ему, Сельвину, не пришлось бы сидеть семь лет понапрасну; так чтоб я теперь вошел в его стесненное положение, коему сам был причиной, занявшись его делом… Короче, пришлось сунуть ему сотню-другую.
— Благослови вас бог, благодетель, — сказал он с увлажненным взором.
В следующий раз он вел себя более угрожающе. Я-де успел погреть руки на его деле; защищая его, я-де обрел славу, так с какой же стати и ему самому на этом не подработать? Я никак не мог доказать, что вовсе не обязан платить ему никаких комиссионных; короче говоря, я снова дал ему денег.
С той поры он стал появляться у меня через небольшие промежутки времени; садился на софу и вздыхал, что теперь его мучат угрызения совести, зачем он укокошил старуху. «Пойду, отдам себя в руки правосудия, маэстро, — говорил он мрачно. — Только для вас это будет позор на весь мир. Не знаю, как мне обрести покой…» Страшная это, наверное, штука, угрызения совести — если судить по тому, сколько денег выплатил я этому типу, лишь бы он мог сносить их и дальше. В конце концов я купил ему билет в Америку; обрел ли он там покой, не знаю.
Так вот это и был мой величайший успех; молодые мои друзья, когда будете сочинять некролог Леонарду Ундену, напишите, что, защищая Сельвина, он золотыми письменами вписал свои имя в… и так далее; вечная ему благодарность.
Так вот это и был мой величайший успех; молодые мои друзья, когда будете сочинять некролог Леонарду Ундену, напишите, что, защищая Сельвина, он золотыми письменами вписал свои имя в… и так далее; вечная ему благодарность.
Следы
Той ночью пан Рыбка возвращался домой в самом радужном настроении — во-первых, потому, что выиграл свою партию в шахматы («Превосходный мат конем», — всю дорогу восхищался он), а во-вторых, оттого, что свежевыпавший снег мягко хрустел под ногами в пустынном ночном безмолвии. «Господи, красота-то какая! — умилился пан Рыбка, — город под снегом вдруг привидится этаким маленьким, старосветским городишком — тут и в ночных сторожей, и в почтовые кареты не трудно поверить. Вот поди ж ты, ведь испокон веков снег выглядит так по-старинному и по-деревенски».
Хруп, хруп, пан Рыбка выискивал непримятую тропку, и все не мог нарадоваться, слушал этот приятный хруст. Жил он в тихой окраинной улочке, а потому, чем дальше шел, тем следов становилось все меньше. «Смотри-ка, у этой калитки свернули мужские башмаки и женские туфельки, скорее всего — это супруги. Интересно, молодые ли? — размягченно подумал пан Рыбка, словно желая благословить их. — А вон там перебежала дорогу кошка, на снегу видны отпечатки лапок, похожие на цветочки; спокойной ночи, киска, уж и зазябнут у тебя нынче ножки». А теперь осталась только одна цепочка следов мужских, глубоких, ровная и отчетливая борозда, проведенная одиноким путником. «Кто же это мог забрести сюда? — спросил себя пан Рыбка с дружеским участием, — здесь так мало людей, ни одной протоптанной стежки на снегу, это ведь — окраина жизни, вот добреду до дома, улочка до самого носа укроется белой периной, и покажется ей, будто она — детская игрушка. Обидно, что уже утром эту белизну нарушит почтальонша с газетами; она-то уж испещрит тут все вдоль и поперек, как заяц…»
Пан Рыбка внезапно остановился: собравшись пересечь беленькую улочку и пройти к своей калитке, он увидел, что следы, оставленные кем-то, свернули с тротуара и тоже направились к его воротцам. «Кто же это приходил ко мне?» — поразился пан Рыбка и проследил взглядом направление четких отпечатков. Их было пять; точно посредине улицы они кончались явственным оттиском левой ноги, а дальше не было ничего, лишь нетронутый чистый снег.
«Дурак я, дурак, — подумал пан Рыбка, — видно, прохожий вернулся на тротуар!» Однако — насколько хватало взгляда — тротуар был ровно застелен пышным снежным покровом без единого человеческого следа. «Черт побери, — подивился пан Рыбка, — скорее всего, следы обнаружатся на противоположной стороне!» И он обогнул оборвавшуюся цепь следов; но на противоположной стороне тоже не было ни единого отпечатка; вся улица светилась целомудрием пушистого снега, так что от этой чистоты захватывало дух; с тех пор как выпал снег, здесь не проходил никто. «Странно, — бормотал пан Рыбка, — видно, прохожий вернулся на тротуар, ступая по своим прежним следам; но тогда он должен был пятиться до самого перекрестка, потому как, начиная оттуда, я увидел перед собой эти отпечатки, именно они вели сюда, а других следов не было… Да, но к чему это было делать? — изумился пан Рыбка. — И как, идя задом наперед, пешеход ухитрялся попадать точно в свой след?»
Недоуменно качая головой, пан Рыбка отворил калитку и вошел в дом; понимая, что это глупость, он все-таки решил осмотреть, нет ли внутри дома ошметков снега; разумеется, откуда бы им там взяться! «Наверное, померещилось! — обеспокоенно буркнул пан Рыбка и высунулся из окна; на улице в свете фонаря он ясно различил пять четких, глубоких отпечатков, обрывающихся посреди улицы; и ничего больше. „Гром их разрази!“ — чертыхнулся пан Рыбка и протер глаза. — Когда-то мне попадался рассказик о единственном отпечатке на белом снегу; но здесь их — несколько, а дальше — пустота. Куда же этот тип подевался?»
Не переставая недоуменно качать головой, пан Рыбка принялся раздеваться, но вдруг передумал и, подняв трубку телефона, сдавленным голосом попросил полицейский участок:
— Алло, это комиссар Бартошек? Знаете, тут такое странное дело, очень странное… Не могли бы вы послать кого-нибудь, или лучше придите сам… Хорошо, я подожду на углу. О чем речь, затрудняюсь сказать… Нет, по-моему, опасности нет, важно только, чтобы эти следы никто не затоптал. Чьи следы, неизвестно! Так, значит, я вас жду.
Пан Рыбка оделся и снова вышел на улицу; осторожно обогнул следы, стараясь не затоптать их даже на тротуаре. На углу, дрожа от холода и возбуждения, стал поджидать комиссара Бартошека. Было тихо, и земля, населенная людьми, покойно светилась во вселенной.
— Какая здесь приятная тишина, — меланхолически заметил подошедший комиссар Бартошек. — А в отделении мне пришлось унимать драчунов и возиться с пьяницей. Тьфу! Так что у вас?
— Проследите за этими отпечатками на снегу, — произнес пан Рыбка дрожащим от волнения голосом. — Это недалеко, всего в двух шагах.
Комиссар осветил дорогу электрическим фонариком.
— Ничего себе дылда; наверно, метр восемьдесят, — ответил он, — судя по величине следа и размаху шагов. Сапоги приличные, по-моему, ручной работы. Пьян он не был и шагал довольно твердо. Я не понимаю, что вам в них не понравилось?
— Вот это, — коротко ответил пан Рыбка и указал на цепь следов, оборвавшуюся посреди улицы.
— А-а, — прогудел комиссар Бартошек, не долго думая, присел на корточки возле последнего следа и посветил себе фонариком.
— Ничего особенного, — удовлетворенно проговорил он, — совершенно нормальный, рельефный след. Центр тяжести приходится скорее на пятку. Сделай он еще шаг либо прыжок, центр тяжести был бы перенесен на кончики пальцев, понятно? И это тоже было бы видно.
— Значит… — весь напрягшись, спросил пан Рыбка.
— Да, — спокойно подтвердил комиссар, — это значит, что дальше он не сделал ни шагу.
— Куда же он делся? — в необычайном волнении вырвалось у Рыбки.
Комиссар пожал плечами.
— Не могу знать. Вы что… подозреваете кого-нибудь?
— Какое подозрение? — поразился пан Рыбка. — Любопытно только, куда он делся. Посудите сами: выходит, вот тут он сделал последний шаг, а куда же, ответьте Христа ради, шагнул потом? Ведь здесь больше нет никаких отпечатков?
— Сам вижу, — сухо сказал комиссар. — А вам-то не все ли равно, куда он шагнул? Или это кто-нибудь из ваших близких? Уж не пропал ли кто? Нет? Но тогда, черт побери, какое вам дело, куда он провалился?
— Но все-таки… хорошо бы выяснить… — пролепетал пан Рыбка. — Вы не находите, что он двинулся обратно по своим собственным следам?
— Чепуха, — буркнул комиссар. — Когда человек движется задом наперед, шаги у него короче и ноги он расставляет шире, чтобы не потерять равновесия; кроме того, он не поднимает ног, так что на снегу были бы вырыты целые канавы. А тут ступили только один раз. Видите, какой отчетливый отпечаток?
— Но если он не возвращался, — упрямо твердил свое пан Рыбка, — то куда же он пропал?
— Это уж его забота, — ворчал пан комиссар. — Послушайте, коли он ничего не натворил, мы не имеем права вмешиваться! Для этого надо, чтоб на него донесли; только тогда мы можем начать предварительное расследование…
— Но разве бывает, чтоб человек взял да провалился, посреди улицы? — не переставал удивляться пан Рыбка.
— Давайте подождем, сударь, — посоветовал невозмутимый комиссар. — Ежели кто исчез, то через несколько дней об этом заявит его семья либо кто другой; вот тогда мы и начнем розыски. А покуда ничего не обнаружено, нам делать нечего. Не положено.
В душе пана Рыбки поднималось мрачное чувство гнева.
— Простите, — язвительно проговорил он, — но по-моему, полиция обязана-таки немножко поинтересоваться тем, как это ни с того ни с сего мирный пешеход провалился посередине улицы!
— Да ведь с ним ничего плохого не случилось, — успокаивал Рыбку пан Бартошек, — тут никаких признаков драки… Ведь если бы на него напали, уволокли, то понатоптали бы столько следов… Крайне сожалею, сударь, но я ничем не могу быть вам полезен.
— Однако, пан комиссар, — всплеснул руками пан Рыбка, — вы хоть растолкуйте мне… это ведь какая-то загадка…
— Пожалуй, — задумчиво согласился пан Бартошек. — Но вы не можете себе представить, сколько на свете разных загадок. Каждый дом, каждая семья — настоящая тайна. Когда я шел сюда, то вон в том доме навзрыд запричитал молодой женский голос. Загадки, сударь, это не наше дело. Нам платят за поддержание порядка. Неужто вы думаете, будто мы разыскиваем жуликов из любопытства? Нет, голубчик, мы разыскиваем их, чтоб отвести в тюрьму. Порядок есть порядок.