— Кстати, — роняет навязчивый провожатый, — не забудьте первое правило спасения: если потолок рухнет, падайте на живот и прячьте голову под согнутым локтем.
Марика снова кивает (это правило с некоторых пор знают в рейхе, кажется, и новорожденные младенцы, которые впитывают его с молоком матери!) и быстро идет в конец платформы. Незнакомец шагает рядом.
По пути они огибают группу старушек, судя по всему, приятельниц, а может быть, соседок, которые сидят, каждая перед своей свечкой, и увлеченно, даже с каким-то ожесточением вяжут носки. Самая что ни на есть мирная картина: бабушки вяжут носочки внучатам… Правда, носки очень большие, явно не детские. Ну что ж, возможно, внучата у бабушек уже вполне взрослые, наверное, сражаются на Восточном фронте… Правда, сейчас лето, шерстяные носки вроде бы не слишком актуальны… однако они свидетельствуют о предусмотрительности заботливых бабулек, а также о том, что они не верят в скорейшее и победоносное завершение русской кампании, которое денно и нощно пророчит по радио министр пропаганды Геббельс, провозглашая при этом свое непременное: «Фюрер в нас, а мы в нем!» Честно говоря, все это отдает изрядным примитивом и здорово навязло в зубах.
— Посмотрите-ка на них повнимательней! — шепчет в это время спутник Марики, и ей кажется, что он с трудом сдерживает смех.
Она переводит взгляд на лица старушек — и сама едва не хохочет: оказывается, у бабушек подбородки подвязаны полотенцами, и из них, словно бороды, торчат мокрые губки.
— Что с ними? — сдавленно шепчет Марика.
— Считается, что это предохраняет от фосфорных ожогов, — бормочет незнакомец и, не сдержавшись, тихонько хихикает. — Что касается меня, я предпочту ожог такому безобразию. Судя по всему, вы тоже.
— Почему вы так решили? — вскидывает брови Марика. — Может быть, все дело в том, что у меня нет при себе ни губки, ни платочка!
— Мне кажется, вы очень легкомысленная особа, — усмехается провожатый. — Я это сразу понял, когда увидел вас впервые. Вы шли по коридору АА[1] под ручку с какой-то пухленькой блондинкой и так громко хохотали, что даже не заметили шефа, который стоял у дверей своего кабинета и посматривал на вас. Я спросил, кто эти веселые девушки. «Фрейлейн Лотта Керстен и фрейлейн Марика Вяземски из фотоархива», — ответил он. «Как Вяземски? — удивился я. — Это ведь славянская фамилия? Надеюсь, барышня не из остарбайтеров?» — «Вы шутите, Хорстер!» — усмехнулся ваш шеф… Кстати, Хорстер — это я, — небрежно уточнил человек в макинтоше. — Вернее, Рудгер Вольфганг Хорстер, хотя я предпочитаю рекомендоваться просто Рудгер. Если угодно, можете звать меня именно так. Мне, конечно, следовало представиться раньше, но как-то было недосуг. Надеюсь, вы меня простите за некоторое нарушение приличий. Но возвращаюсь к вашему шефу. Он сказал: «Отец фрейлейн Вяземски пострадал от большевиков: до последнего времени семья жила в Латвии и перебралась в рейх только после вторжения красных в Прибалтику, лишившись имения под Ригой. У отца какие-то связи чуть ли не в рейхсканцелярии, именно поэтому его дочь здесь. А впрочем, она толковая, хотя и несколько легкомысленная особа».
— О! — восклицает Марика, замирая на месте и бросая на своего спутника уничтожающий взгляд. — О!
Если прежде этот Рудгер Вольфганг Хорстер («просто Рудгер») лишь слегка раздражал ее, то теперь Марика не может смотреть на него иначе как с презрением. Доверительная беседа с шефом Auswartiges Amt, бригадефюрером СС Шталером! Шеф никогда не являлся в министерство в штатском — только в мундире и сапогах, помахивая хлыстом и в сопровождении овчарки, такой же угрюмой, как хозяин. Шталер славился отменной зрительной памятью и чуть ли не с первого дня знал, в каком отделе и кем работает тот или иной из многочисленных сотрудников министерства. Однако еще до своего появления в АА Шталер был известен тем, что являлся одним из авторов «окончательного решения еврейского вопроса». Как же это их с Лоттой Керстен угораздило не заметить в коридоре страшного начальства?! Предположим, Марике нечего бояться, но ведь мать Лотты — еврейка. Уж кому-кому, а фрейлейн Керстен надо было быть особенно осторожной в присутствии шефа!
Надо полагать, Хорстер — того же поля ягода, что и Шталер. Только теперь до Марики доходит, что его серый макинтош выглядит весьма подозрительно: именно такие носят «черные берлинцы» — гестаповцы и эсэсовцы, когда хотят выглядеть «как порядочные люди». Можно подумать, их кто-нибудь способен принять за порядочных людей! Наверняка этот Хорстер — тайный агент, какой-нибудь провокатор!
— А кстати, фрейлейн, — осведомляется тайный агент и провокатор, — почему вас зовут Марикой? Кажется, это румынское имя. Или венгерское. Что, у вас не только русские, но и венгерско-румынские корни? Или вы сами переименовали себя в честь очаровашки Марики Рёкк, дабы не отставать от моды? Ну что ж, имя вам весьма к лицу, хотя ваша внешность скорее утонченно-интеллектуальная, а вовсе не броская, как у «Девушки моей мечты».[2]
Марика презрительно кривит губы и молчит. Незачем этому «просто Рудгеру», приятелю эсэсовца Шталера, знать, что Машеньку Вяземскую стали называть Марикой с легкой руки Бальдра фон Сакса, который влюбился в нее с первого взгляда и принялся взахлеб уверять ее и всех приятелей, что наконец-то встретил девушку своей мечты.
— Впрочем, хоть вы и тезки с Марикой Рёкк, актрисы из вас ни за что не вышло бы, — небрежно роняет Рудгер Хорстер. — Вы совершенно не умеете скрывать свои чувства. Знаете, что сейчас написано у вас на лице? «Mon Dieu, comme m’a appоrte? а? cette socie?te??»[3] А между тем сказано ведь в Писании: «Не судите опрометчиво!»
Это ошибка: Марика отлично умеет скрывать свои чувства! Иначе в Берлине просто не выжить. Если бы она дала волю своим эмоциям, ее прах давно уже выгребли бы из печей крематория Плетцензее.[4] Однако сейчас она и в самом деле вытаращила глаза, услышав, как Хорстер говорит по-французски. Любимый язык Марики… Для нее не было разницы, говорить на этом языке или по-русски. С английским она была в точно таких же прекрасных отношениях — все же в Риге работала секретаршей в американской фирме. По-итальянски Марика тоже болтала вполне бойко. А вот с немецким у нее всегда было неважно.
Именно из-за этого она никак не могла устроиться на работу после переезда в Берлин. Из Риги Марика привезла великолепные рекомендации: у нее-де выдающиеся способности к стенографии и скорописи, отчего она — истинная находка для любой фирмы. Но ведь ее выдающиеся способности проявляются, только если стенографировать на английском! А когда она пришла на испытания в АА и ей дали блокнот с ручкой, начальник канцелярии принялся диктовать так быстро и с таким чудовищным баварским акцентом, что Марика половины слов не поняла. По выражению лица начальства, читавшего потом ее стенограмму, моментально стало ясно, что результат у нее — хуже некуда. Ее вежливо спровадили, пообещав «подумать», но она уже ни на что не надеялась и была немало изумлена, когда пришло письмо с приглашением работать в фотоархиве АА. Конечно, помогли связи, которые были у папа? с давних, еще довоенных (в смысле — до Первой мировой войны!) времен, не то ее, иностранку, никогда не взяли бы в такое учреждение.
Сначала Марика обрадовалась новой работе. Но потом поняла, что радовалась рано: жалованье ее составило всего лишь триста марок, причем сто десять вычиталось в качестве налогов. А жить на сто девяносто марок не так уж легко, особенно если тебе двадцать шесть лет и ты торопишься успеть взять от жизни все, все, что только возможно, прежде чем накатят на тебя ужасные тридцать, после которых, конечно, следует либо уйти в монастырь, либо покончить с собой. Ну что ж, у семьи Вяземских после революции нет больше возможности сидеть сложа руки и жить на ренту. А с каким удовольствием Марика делала бы это! В том смысле, что ничего не делала бы. Играла бы на аккордеоне, танцевала бы с Бальдром фон Саксом, лучшим партнером на свете, танго, чарльстон и фокстрот, занималась бы гимнастикой и бегала на лыжах, шила бы себе новые платья, заказывала новые шляпки…
— О, моя шляпка! — в ужасе восклицает Марика. — Пресвятая Богородица! Где моя шляпка?
— Что вы говорите? — раздается рядом недоуменный голос, и Марика догадывается, что от потрясения перешла на родной язык.
Она бросает на Хорстера отчаянный взгляд и принимается приглаживать растрепанные волосы. Понятно, почему он сказал, что на нее смотреть страшно! Понятно, почему насмехался! Мало того, что ноги без чулок, так ведь она еще и без шляпки!
А между прочим, именно «просто Рудгер» в этом виноват, никто больше. Ведь это он толкнул Марику на землю с такой силой, что шляпка свалилась с ее головы. И самое обидное, что Марика буквально позавчера получила ее от модистки! Конечно, дома в картонках хранятся еще пять или шесть шляпок: ведь это — единственный предмет дамской одежды, который можно купить без карточек, в любом количестве, на которое хватает денег. Но они все старые, изрядно примелькавшиеся и поношенные. А эта была новая! И такая прелестная!
А между прочим, именно «просто Рудгер» в этом виноват, никто больше. Ведь это он толкнул Марику на землю с такой силой, что шляпка свалилась с ее головы. И самое обидное, что Марика буквально позавчера получила ее от модистки! Конечно, дома в картонках хранятся еще пять или шесть шляпок: ведь это — единственный предмет дамской одежды, который можно купить без карточек, в любом количестве, на которое хватает денег. Но они все старые, изрядно примелькавшиеся и поношенные. А эта была новая! И такая прелестная!
— Понимаю! — говорит между тем Хорстер с теми же ехидными нотками. — Вы потеряли шляпку? Примите мои соболезнования. Однако не горюйте, многим немецким женщинам в наше нелегкое время приходится нести куда более тяжелые потери. Более того, они должны быть постоянно готовы к новым жертвам ради победы рейха.
Точно! Хорстер — провокатор! Наверное, из тех, кто подслушивает досужие разговоры замученных войной берлинцев и доносит потом в гестапо. Ни слова больше, ни полслова!
— Не понимаю, при чем тут женщины? Почему они должны страдать? Конечно, они сами голосовали за приход Гитлера к власти, однако заставлять их платить за свою веру такой дорогой ценой — это бесчеловечно, — слышится вдруг негромкий голос, и Марика оборачивается почти со страхом: кто так неосторожен, кто поддался на дешевую уловку «просто Рудгера»?
В трех шагах от нее, в раскладном шезлонге, какие до войны стояли чуть ли не на каждом берлинском балконе, а потом превратились в незаменимый предмет для обустройства быта людей, загнанных в бомбоубежища, сидит человек, закутанный в плед. На голове его зеленая тирольская шляпа с непременным фазаньим перышком, седые усы мгновенно напоминают о кайзеровских временах. В первую минуту Марика едва не бросается к нему с восторженным криком: «Дядя Георгий!», настолько он похож на старшего брата ее отца, однако, во-первых, дядюшка живет в Риме, а во-вторых, у него нет столь резкого, воистину орлиного профиля с сильно выступающим подбородком, который кажется еще острее из-за седой эспаньолки и невольно напоминает Марике любимейшую сказку детства — «Король Дроздобород». На вид этому «Дроздобороду» далеко за пятьдесят, а впрочем, из-за полумрака, царящего в метро, трудно сказать точно. В левой руке мужчина держит листы бумаги, а худые, длинные пальцы правой сжимают разом и фонарик, который бросает узкий, словно лезвие, луч света на страницы, и карандаш, которым человек изредка делает пометки в рукописном тексте.
«Наверное, какой-нибудь профессор готовится к лекциям», — почтительно думает Марика. Кстати, ее дядя Георгий Васильевич Вяземский тоже профессор — он читает семиотику в Римском университете, хотя теперь наука о значении символов отнюдь не принадлежит к числу самых популярных.
— Вы что-то изволили сказа… — высокомерно начинает было Хорстер, но внезапно голос его вздрагивает, и Марика видит, что глаза его приковались к рукописи, которую держит в руках «Дроздобород». Он так и не договаривает, словно онемев.
— А вы что-то изволили спроси… — мгновенно парирует «Дроздобород», и Марика с трудом сдерживается, чтобы не хихикнуть. — А я изволил сказа… что в нынешние многотрудные времена потеря хорошей шляпки вполне может быть отнесена к истинным бедствиям и вполне способна разбить нежное женское сердце. Будь моя воля, я раз и навсегда запретил бы все игрушки с военной, так сказать, окраской, вроде горнов, мечей, барабанов, оловянных солдатиков и т. д. Однако невинные дамские радости достойны всяческого поощрения! Между тем мужчины склонны недооценивать роль этих прелестных мелочей в истории человечества. Возьмите хотя бы сказки! Красная шапочка некоей болтливой M?dchen, которая пошла в гости к бабушке, знаменитые хрустальные башмачки Сандрильоны, шнурки для корсажа и нарядные ленты, которые сводили с ума легкомысленную Белоснежку,[5] — все это составные части материальной культуры человечества. И кто знает, какую роль сыграла бы злосчастная шляпка в судьбе этой милой фрейлейн, не будь она потеряна. А впрочем… — «Дроздобород» поднимает на растерянную Марику проницательные светлые глаза и вдруг воздевает руку с зажатым в ней фонариком и карандашом: — А впрочем, что-то подсказывает мне: еще не все пропало! И взамен простенького изделия скромной берлинской модистки вы скоро получите в подарок творение известной французской модельерши мадам Роз. Что-нибудь вроде большого ярко-зеленого сомбреро с черными лентами, которое будет вам удивительно к лицу. Верьте мне, милая барышня!
— Верьте ему, милая барышня, — как эхо отзывается из-за спины Марики Хорстер. — Наш новый знакомый… Кстати, как вас зовут, mein Herr?
— Профессор Торнберг, — благожелательно рекомендуется «Дроздобород». Значит, Марика не ошиблась, он и в самом деле человек науки! Интересно, что он изучает? — А вы, господа…
— Я Рудгер Вольфганг Хорстер, а эта девушка — Марика Вяземски, — быстро сообщает «просто Рудгер». — Так вот, верьте герру Торнбергу, Марика! Человек, который читает пророчества Лукаса Гаурико, наверняка и сам способен провидеть будущее!
Торнберг бросает взгляд на рукопись, которую держит в руке, а потом вприщур взглядывает на Хорстера.
— Ого! — бормочет он. — Вы попали прямо в яблочко! Угадать Гаурико практически с полувзгляда, по отдельным выдержкам, — это, знаете, не каждому дано.
— Я читал все три книги Гаурико. И на латыни, и в переводе, — поясняет Хорстер.
Профессор Торнберг пристально смотрит на него:
— Неужели я вижу перед собой коллегу? Вы историк или астролог, герр Хорстер?
— Вы мне льстите, — отмахивается тот. — Книги Гаурико попали в мои руки совершенно случайно. А вы, профессор, астролог или историк, позвольте осведомиться?
— Прошу прощения, — не отвечает на его вопрос Торнберг, — боюсь, тема нашей беседы не слишком-то интересна фрейлейн Вяземски.
Марика взглядывает на профессора исподлобья. Она готова поклясться, что Торнберг перевел разговор на нее, чтобы уйти от расспросов Хорстера. И хоть в его словах можно усмотреть отчетливый намек на ее необразованность, Марика не обижается, а смущенно улыбается:
— Трудно сказать. Беда в том, что я, к своему стыду, просто не знаю, кто такой Гаурико.
— Стыдиться совершенно нечего, — качает головой профессор. — Я потому и удивился осведомленности герра Хорстера, что о Гаурико знают буквально единицы. Гораздо больше людей осведомлены о Нострадамусе.
— О да! — радостно кивает Марика. — О Нострадамусе даже я слышала. Кто-то совсем недавно рассказывал мне, что однажды фрау Марта Геббельс, которая обожает почитать на ночь оккультную литературу, открыла очередную книжку — и не поверила своим глазам. Взглянула на обложку — там было написано «Центурион Нострадамус», если я ничего не путаю. Фрау ткнула в бок уже задремавшего министра пропаганды, а наутро над позициями французских войск (тогда как раз готовилось наступление на Францию) были рассеяны во множестве листовки с заголовком, набранным крупным шрифтом: «Великий пророк Нострадамус предсказывает победу фюреру!»
— Почти все верно, — улыбается профессор Торнберг, и его «кайзеровские» усы забавно подрагивают. — Правда, Нострадамус не имел отношения к военному ремеслу. То есть он никак не мог быть центурионом, командиром центурии — сотни, основного подразделения римской армии (хотя, строго говоря, численность ее обычно была не сто, а сто двадцать человек, иногда даже сто пятьдесят или двести). Книга пророчеств Нострадамуса называется «Центурии» потому, что она состоит из девятисот семидесяти катренов — четверостиший, сгруппированных в сотни. И еще одно уточнение: листовки над французскими окопами были развеяны не раньше, чем соответствующую обработку «Центурий» произвел целый штат сотрудников Министерства пропаганды доктора Геббельса, которых тот придал в помощь некоему Крафту.
— А кто это? — с любопытством спрашивает Марика.
— О, великий, поистине великий человек! — значительно поднимает палец профессор Торнберг. — Именно ему мы отчасти обязаны тем, что третий рейх правит миром, а…
— А мы находимся сейчас здесь, в этом благословенном бомбоубежище! — перебивает Хорстер, и голос его звучит с той же фальшивой патетикой, что и голос профессора.
— Крафт что, строитель станций метро? — недоумевает Марика. — Но я тогда не понимаю, при чем тут астрология?
— Нет, это как раз строительство метрополитена тут совершенно ни при чем, — усмехаясь, поясняет Хорстер. — Крафт и в самом деле астролог и даже якобы ясновидец. Одно время он использовал свои таланты, чтобы удачливо играть на бирже. Но вот в 1939 году этот господин взял да и предсказал, что жизнь нашего фюрера подвергнется опасности между 7 и 10 ноября 1939 года. И в самом деле, 8 ноября, чуть только наш вождь окончил свое выступление в мюнхенской пивнушке «Бюргербраукеллер» и уехал, как там взорвалась мощная бомба. Фюрера спасло лишь то, что он на сей раз был необыкновенно краток и закончил свое выступление на десять минут раньше запланированного срока.