Моя мужская правда - Рот Филип 15 стр.


Джоан! Всего несколько слов — и только потому, что рассказ, так понравившийся Л., кажется мне воплощением самодовольной порочности и раздражает до бешенства, тем более что написан так умно и обаятельно. Садистская гнусь, и я молю Бога (в самом деле), чтобы «Мосты» не печатали этой мерзости. Искусство вечно, жизнь небольшого журнала коротка, а подобная публикация может сделать ее еще короче. Я скрежещу зубами, вспоминая, как Цукерман поступил с провинциальной студенточкой — использовал и говорит, покровительственно похлопывая по плечу: ты мне не пара, никогда не была парой и парой не будешь, катись отсюда! Почему, собственно? Потому что он специализируется на английском языке и литературе? Тоже мне, причина для гордости! Неужели автор похож на своего героя? Более жестокой и бессердечной прозы я, право слова, не читывала. И подумать только, что «Накликивающий беду» написан тем же пером! Я не могу согласиться с хладнокровным анализом Л. — хотя бы из-за его хладнокровия. Меня история о пятидесятых просто потрясла. Она печальна, безысходна — но великолепна. Я преклоняюсь перед человеком, который сумел ее написать. Тут все — правда, все — достоверность и всех жалко до слез. Лидия, Моника, Юджин запомнятся мне, наверное, навсегда. Я (читатель) в них поверила, вот что главное. И Цукерман тут совсем другой: умный, симпатичный, самоуглубленный. В общем, они мне интересны — хоть кое-кто и вызывает отвращение. Наверное, дело в том, что интересна сама жизнь — хоть и отвратительна иногда. Вот так-то. Ваша Франки.

P. S. Простите, если я слишком резко отозвалась о «Молодо-зелено» и его авторе. Я не знакома с вашим братом. Не думаю, что хотела бы познакомиться. Вокруг меня и без того полно Джекилов и Хайдов[79]. Вы старше и умней; объясните, что такое происходит с мужиками? Чего они хотят?


Моррис, тоже получивший тексты для прочтения, откликнулся весточкой, содержавшей тревогу о моем душевном здравии и мало чем отличавшейся от письма Джоан: нечто вроде язвительного отзыва на «Накликивающего беду».


«Ну вы и даете, еврейские писатели! Меделайн Герцог[80], Дебора Рожек[81], плоскогрудая вечно ноющая шикса для всеобщего пользования в „Новой жизни“… Хороши героини! А теперь на радость раввинам и читающей публике появляется еще и Лидия Цукерман, гойская кровь с молоком. Куриный бульон в каждой кастрюле и Грушенька в каждом подъезде[82]. Смуглые леди, как на подбор. Тут уж не до сонетов. Пеппи, хватит тебе растрачивать талант попусту. Она — на небесах, и слава богу. В конце месяца я буду читать лекции в Бостонском университете: „Рационализм, планирование и последующее моральное вознаграждение“. Бостон недалеко от тебя. Спускайся с гор и вступай в мою команду. Про рационализм и планирование тебе полезно было бы послушать, а что до морального вознаграждения, то Питер Тернопол, не последний человек в еврейской писательской когорте, мог бы и сам рассказать об этом много интересного студентам-социологам. Пеппи, плюнь на нее, разотри и забудь!»

В 1960-м я читал публичную лекцию в Беркли. После нее Джоан и Элвин устроили в мою честь прием. Их дом был тогда в Пало-Альто, под горой. Мы с Морин только недавно вернулись из Рима, где я год работал в Американской академии. Если верить воскресному книжному обозрению «Таймс», к этому времени я стал «золотым мальчиком американской литературы». А почему бы не верить? «Еврейский папа» отхватил престижную премию, а автор — стипендию Гуггенхайма (тридцать восемь тысяч долларов) и приглашение преподавать в Висконсине. В свои двадцать семь я вовсе не удивился такому счастью, потому что меньшего и не ожидал.

Джоан и Элвин пригласили на прием что-то около шести или семи десятков своих друзей; Морин и я моментально потеряли друг друга в этой толпе. Миссис Тернопол, конечно, сумела меня отыскать и, конечно, как раз в тот момент, когда я беседовал с весьма соблазнительной красоткой. Я был несколько смущен, понимая, что сцена ревности неминуема.

Но Морин сначала избрала другую тактику. Она сделала вид, будто вообще не замечает никакого разговора, и, схватив меня за руку, заявила, что мы уходим: уж слишком много здесь собралось всякой шушеры, так она выразилась. Я никак не отреагировал — а как я мог отреагировать? Отсечь ей башку? Не было у меня в тот момент под рукой ятагана. Только стальные желваки, больше ничего. Собеседница (действительно очень милая и весьма смело одетая, но ничего сколько-нибудь интимного наш разговор, клянусь, не затрагивал) в свою очередь сочла за лучшее не обращать внимания на Морин и спросила, с кем из редакторов я работаю. Я назвал имя и добавил, что он не только редактор, но и хороший поэт. Такая доверительность переполнила чашу терпения миссис Тернопол. «О-о-о, — простонала Морин, — это уже слишком!» Из глаз хлынули слезы; она резко повернулась и кинулась в ванную комнату. Я прервал разговор, нашел Джоан и предупредил о нашем уходе: дескать, день был тяжелым, Морин совсем расклеилась. «Пеп, — вздохнула сестра, гладя мое плечо, — что ты с собой делаешь?» — «Джоан, о чем речь?» — «О ней», — бросила сестра. Я промолчал, закрыв таким образом тему. Желваки оставались стальными. Мы с Морин поймали такси и поехали в отель. Всю дорогу она рыдала, как малое дитя, и колотила кулачками по коленям — то своим, то моим.

— Как ты мог, как ты мог! Сказать такое при мне! Буквально в глаза!

— Что такого я сказал?

— Сам знаешь что! Не прикидывайся, Питер! Ты сказал: мой редактор Уолтер!

— Но это правда!

— Правда? А кто тогда я? — захлебываясь в плаче.

— При чем тут ты?

— Господи! Твой редактор — я! Глупо и гадко это отрицать. Кто читает каждое слово, написанное тобой? Кто дает тебе советы? Кто исправляет твои ошибки?

— Не ошибки, Морин, — опечатки.

— Пусть! Но их исправляю я! А ты, стоит какой-то богатой сучке выставить титьки, заявляешь, будто твой редактор Уолтер! Ты все готов поставить с ног на голову, лишь бы унизить жену. Ах, ах, мой редактор Уолтер, он поэт, так и вьешься перед этой набитой дурой, только что груди ей не жамкаешь. А мои-то, между прочим, получше будут, только ты уже забыл, потому что тебе до меня дела нет!

— Морин, уймись. Неужели опять…

— Да, опять! Опять и опять! До тех пор, пока ты не изменишься!

— Хорошо. Давай разберемся. Она спросила, кто мой издательский редактор…

— Я твой всякий редактор!

— Нет, не всякий.

— Может, я еще тебе и не жена? Как ты стыдишься меня! Стесняешься показаться со мной перед этой мелкой сволочью! А они и не высморкаются в твою сторону, если ты не мальчик с обложки. Какой же ты ребенок, Питер! Грудной младенец. Патологический эгоист. Тоже мне, пуп земли!

На следующее утро перед нашим отъездом из отеля в аэропорт Джоан позвонила попрощаться. «Мы всегда тебе рады», — сказала она. «Я знаю». — «Приезжай к нам в любое время, как только соскучишься». — «Спасибо, — ответил я с наигранным энтузиазмом, обычной реакцией на проявление формальной вежливости, — возможно, мы еще не раз воспользуемся вашим гостеприимством». Но оказалось, что о формальной вежливости и речи не шло. «Я имела в виду не вас, Пеп. Только тебя. Пеппи, я не хочу испытывать жалость к младшему брату. А рядом с ней ты жалок». Только я повесил трубку, как Морин принялась за свое:

— Скажи, Питер, пропустил ли ты хоть одну смазливую шлюшку? Да и как пропустишь, когда родная сестрица прямо-таки подкладывает все новых и новых! Наверное, это у нее называется заботой о младшеньком.

— Что, черт подери, ты несешь?

— У тебя на морде написаны все твои мыслишки.

— Какие же?

— Если бы эта карга Морин не оседлала меня, уж я бы трахался, как кролик, и все телки были моими. Нудные болтливые телки!

— Ты опять, Морин? Снова? Дай отдохнуть хоть один день!

— Не строй из себя невинность! Ты такой, как есть, тебя не переделаешь. На глазах у жены лезешь под юбки.

— Кому?

— А хотя бы той, которую шибко волнует имя твоего редактора. Ах, как интересно! Не юли, Питер, признавайся: ты ведь хотел — как это мужики говорят? — вставить ей пистон? Все глаза проглядел на коровьи титьки!

— Действительно, я обратил внимание на ее декольте.

— Большее, чем следовало.

— Но гораздо меньшее, чем ты, Морин.

— Он еще и язвит! Он, видите ли, каламбурит! Оставь этот тон, когда говоришь с законной женой! Ты не просто хотел ее трахнуть — ты умирал от желания вставить ей пистон.

— Во время разговора я думал совсем о другом.

— И я знаю, о чем: ты старался подавить свой половой психоз! Ты маньяк, Питер. Сколько сил тебе, бедняжке, приходится тратить, чтобы сдерживать неумеренную похоть! Правда, когда дело касается жены, вожделение почему-то улетучивается само собой. Ладно, хоть раз в жизни скажи правду. Будь ты вчера без меня, потаскуха наверняка оказалась бы в этом отеле, в этой кровати, так ведь? В этой самой постели! Уж она бы тебе не отказала. Она никому не отказывает. Слов не хватает. Зачем ты меня терзаешь, почему ты готов трахать все, что движется, — кроме собственной жены?

— Правда? А кто тогда я? — захлебываясь в плаче.

— При чем тут ты?

— Господи! Твой редактор — я! Глупо и гадко это отрицать. Кто читает каждое слово, написанное тобой? Кто дает тебе советы? Кто исправляет твои ошибки?

— Не ошибки, Морин, — опечатки.

— Пусть! Но их исправляю я! А ты, стоит какой-то богатой сучке выставить титьки, заявляешь, будто твой редактор Уолтер! Ты все готов поставить с ног на голову, лишь бы унизить жену. Ах, ах, мой редактор Уолтер, он поэт, так и вьешься перед этой набитой дурой, только что груди ей не жамкаешь. А мои-то, между прочим, получше будут, только ты уже забыл, потому что тебе до меня дела нет!

— Морин, уймись. Неужели опять…

— Да, опять! Опять и опять! До тех пор, пока ты не изменишься!

— Хорошо. Давай разберемся. Она спросила, кто мой издательский редактор…

— Я твой всякий редактор!

— Нет, не всякий.

— Может, я еще тебе и не жена? Как ты стыдишься меня! Стесняешься показаться со мной перед этой мелкой сволочью! А они и не высморкаются в твою сторону, если ты не мальчик с обложки. Какой же ты ребенок, Питер! Грудной младенец. Патологический эгоист. Тоже мне, пуп земли!

На следующее утро перед нашим отъездом из отеля в аэропорт Джоан позвонила попрощаться. «Мы всегда тебе рады», — сказала она. «Я знаю». — «Приезжай к нам в любое время, как только соскучишься». — «Спасибо, — ответил я с наигранным энтузиазмом, обычной реакцией на проявление формальной вежливости, — возможно, мы еще не раз воспользуемся вашим гостеприимством». Но оказалось, что о формальной вежливости и речи не шло. «Я имела в виду не вас, Пеп. Только тебя. Пеппи, я не хочу испытывать жалость к младшему брату. А рядом с ней ты жалок». Только я повесил трубку, как Морин принялась за свое:

— Скажи, Питер, пропустил ли ты хоть одну смазливую шлюшку? Да и как пропустишь, когда родная сестрица прямо-таки подкладывает все новых и новых! Наверное, это у нее называется заботой о младшеньком.

— Что, черт подери, ты несешь?

— У тебя на морде написаны все твои мыслишки.

— Какие же?

— Если бы эта карга Морин не оседлала меня, уж я бы трахался, как кролик, и все телки были моими. Нудные болтливые телки!

— Ты опять, Морин? Снова? Дай отдохнуть хоть один день!

— Не строй из себя невинность! Ты такой, как есть, тебя не переделаешь. На глазах у жены лезешь под юбки.

— Кому?

— А хотя бы той, которую шибко волнует имя твоего редактора. Ах, как интересно! Не юли, Питер, признавайся: ты ведь хотел — как это мужики говорят? — вставить ей пистон? Все глаза проглядел на коровьи титьки!

— Действительно, я обратил внимание на ее декольте.

— Большее, чем следовало.

— Но гораздо меньшее, чем ты, Морин.

— Он еще и язвит! Он, видите ли, каламбурит! Оставь этот тон, когда говоришь с законной женой! Ты не просто хотел ее трахнуть — ты умирал от желания вставить ей пистон.

— Во время разговора я думал совсем о другом.

— И я знаю, о чем: ты старался подавить свой половой психоз! Ты маньяк, Питер. Сколько сил тебе, бедняжке, приходится тратить, чтобы сдерживать неумеренную похоть! Правда, когда дело касается жены, вожделение почему-то улетучивается само собой. Ладно, хоть раз в жизни скажи правду. Будь ты вчера без меня, потаскуха наверняка оказалась бы в этом отеле, в этой кровати, так ведь? В этой самой постели! Уж она бы тебе не отказала. Она никому не отказывает. Слов не хватает. Зачем ты меня терзаешь, почему ты готов трахать все, что движется, — кроме собственной жены?

Моя семья… Из каких разных людей она состоит! Вот мы с Морин; вот Джоан, Элвин и их четверо детей: Мэб, Мелисса, Ким и Энтони; а вот Моррис с Ленор и близнецами Абнером и Дейви… Какое может быть сравнение? Все живут, беспокоясь совсем о разном. У Элвина свои проблемы, Моррис думает о других. Моррис и впрямь думает о других: он немелкая сошка в программе помощи развивающимся странам; он консультант Комиссии ООН по восстановлению экономики и еще шести подобных международных организаций; он без конца мотается в Африку и страны Карибского бассейна. Ему до всего есть дело; его беспокоит социальное и экономическое неравенство; он еще в конце тридцатых годов, учась по вечерам в Нью-Йоркском университете, днем трудился в Еврейском центре по оказанию помощи неимущим Бронкса, и я помню, как волновала его несправедливая нищета. После войны он по любви женился на Ленор. Она стала ему доброй, преданной, внимательной женой. Когда близнецы доросли до детского сада, поступила в Колумбийский университет на библиотечный факультет. Магистр. Работает в одной из нью-йоркских библиотек. Сейчас сыновьям по пятнадцать; год назад родители предложили им поменять местную школу в Вест-Сайде на очень престижную частную в Хорас-Мэнн. На размышления дали два дня. За этот срок однокашники-пуэрториканцы, превратившие школьные коридоры, туалеты и спортивные площадки в зону откровенного терроризма, дважды самым нахальным образом обчистили близнецов до нитки, и все же мальчики наотрез отказались стать «лицемерами, прячущимися в частной школе от реальных жизненных проблем» (а два их приятеля, живущие по соседству, дети университетских преподавателей, — стали). Моррис, обеспокоенный безопасностью двойняшек, попробовал было их уговаривать, но Абнер и Дейви ответили чуть не хором: «А принципы? Ты всегда твердишь о принципах. Неужели ты можешь предать собственные идеалы? Выходит, ты такой же, как дядя Элвин! Если не хуже».

Что ж, Моррис мог только гордиться, столкнувшись с такой убежденностью сыновей. Едва они стали понимать человеческую речь, брат Мо начал толковать детям о социальной справедливости и экономической целесообразности. Они засыпали под рассуждения о послевоенном этапе развития самой богатой, но не самой разумной страны: вместо «Белоснежки и семи гномов» — необычайные приключения Мартина Диеса[83] и Комитет по расследованию антиамериканской деятельности; вместо Пиноккио — Джо Маккарти[84]; вместо сказок дядюшки Римуса — рассказы о Поле Робсоне и Мартине Лютере Кинге. Тушеное мясо за обедом подавалось с гречневой кашей и докладом о политиках левого толка (во всяком случае, при мне): супругах Розенберг или Генри Уоллесе, Льве Троцком или Юджине Дебсе, Нормане Томасе или Дуайте Макдональде, Джордже Оруэлле, Гарри Бриджесе, Сэмюэле Гомперсе. Исторический гарнир не шел в ущерб основному питанию: Моррис внимательно следил, чтобы дети ели зелень и свежие овощи, не глотали содовую залпом и все за столом были сыты, сыты, сыты. Аппетит окружающих доставлял ему явное удовольствие. Он хотел удовлетворять его самолично. «Сядь!» - кричит Моррис жене, устремившейся было на кухню, где она и без того проторчала весь день, за новой порцией масла. «Сиди!» — и отправляется за маслом сам. «Мне бы стакан воды», — говорит Абнер. «Кому еще воды? Пеппи, может, пива? Я принесу». Мо опять уходит и возвращается, прижав к животу полную охапку снеди и бутылок, вываливает на стол, расставляет, раскладывает, разливает и машет близнецам рукой: мол, теперь можно поговорить. Они и рады; Моррис выслушивает их внимательно и серьезно. Один из сыновей настаивает, что Элжер Хисс[85] все-таки коммунистический шпион; другой, громко перебивая брата, — что Рой Кон[86] еврей.

Именно в этой семье я ясно понял всю противоестественность наших отношений с Морин. Вечером после онемения в Бруклинском колледже Мо по моей просьбе позвонил ей. Питер прихворнул, он у нас, лежит в постели, все в порядке. «Передай ему трубку». — «Он сейчас не может говорить». В ответ Морин пообещала прилететь первым же рейсом. Моррис попробовал ее урезонить: «Питер никого не хочет видеть. Пойми, ему не до того». — «Что значит „не до того“? Я его жена!» — напомнила Морин. «Я знаю, но ему нужен покой». Взрыв. «Моррис, что за ерунда? Чем вы там занимаетесь? Какой такой покой ему нужен? Если ты думаешь, что он еще ребенок, — на здоровье. Но я так не думаю. Ты слушаешь? Я требую дать мне возможность поговорить с мужем! Я не допущу, чтобы кто-то брал на себя роль Большого Брата по отношению к человеку, который получил стипендию Гуггенхейма!» Но мой большой брат был не из пугливых; он просто повесил трубку. А она просто позвонила еще раз. И еще. И еще.

Через двое суток я почти пришел в себя и собрался домой. Мы снимали на лето хижину у озера Мичиган, и я хотел как можно скорее из городской квартиры в Мэдисоне перебраться в лес. Пора вернуться к нормальному творчеству, Мо. «И к благоверной», — добавил он.

Моррис и не пытался скрывать, как сильно недолюбливает Морин. («Ничего удивительного, — говорила она, — во-первых, ему нравятся только еврейки, а во-вторых, я не разрешаю собой помыкать».) Мои желваки снова стали стальными: ни сестре, ни брату, ни кому другому не позволено иронически отзываться о моем браке. Что они знают о Морин? Они не знают даже, как она принудила меня к женитьбе, я не рассказывал. Играя стальными желваками, я сказал:

Назад Дальше