И Морин тоже.
— Кто, — спросил я врача, — ее нашел?
— Я, — ответила Флосси.
— Мы должны быть очень благодарны мисс Кэрнер, — слегка поклонился врач.
— Звонила ей, звонила, но никто не брал трубку. А вчера вечером она не пришла на групповое занятие. Я почувствовала неладное — Морин и раньше иногда пропускала группу, флейта там или что еще, — но я почувствовала: на этот раз нечто серьезное. Уж больно долго она пропадает. Ужас, как я волновалась. Сегодня утром попросила заменить меня на уроке математики, взяла такси — и к Морин. На стук никто не открыл, а уж когда я услышала Делию…
— Кого вы услышали?
— Делию, кошку. Она мяукала. Тогда я легла на пол: под дверью есть небольшая щель, я всегда говорила, что это небезопасно. И вот я легла, стала через щель подзывать Делию, кис-кис, и увидела руку, свешивающуюся с кровати, до самого ковра. Позвонила от соседей в полицию. Полицейские приехали, взломали дверь. А там — Морин в нижнем белье. Вот и все.
— Могу ли я увидеть жену немедленно? — обратился я к доктору; на самом деле в голове свербил вопрос к Флосси насчет содержания предсмертной записки, но мне удалось сдержаться.
— Полагаю, можете, — ответил врач, — только на несколько минут.
В затемненной комнате стояли шесть обтянутых по бокам сеткой кроватей. В одной из них лежала Морин. Глаза закрыты, к телу, накрытому простыней, тянутся трубки и провода от капельниц и каких-то приборов. Нос распух, словно после потасовки. Ничего себе «словно»!
Я молча рассматривал Морин. Потом сообразил, что не посоветовался со Шпильфогелем, ехать ли мне в больницу. Может быть, не стоило? Что я здесь делаю? Как это сказала Сьюзен: дрессировщица крикнула: «Ап!» — и песик прыгнул? Или это подростковая игра в геройство? Или не игра, а поступок, по зрелому размышлению совершаемый зрелым мужчиной? Но что тогда зрелый возраст, как не зыбучие пески?
Морин открыла глаза. С видимым напряжением сфокусировала взгляд на мне. Я перегнулся через сетку, приблизил лицо к распухшему носу и произнес со всей возможной убедительностью:
— Знаешь, где ты, Морин? Ты в аду. Теперь уже навечно.
— Недурно, — ответила она, и губы раздвинулись в косой улыбке. — Приятно встретить тебя в таком месте.
— Это ад, — повторил я (мне так хотелось, чтобы Морин поверила!), — и вот назначенная мука: до скончания веков видеть меня и слушать, какая ты лживая дрянь.
— Чем же преисподняя отличается от земного существования?
— Кажется, ты все-таки не умерла. — Мои ладони сжались в кулаки.
— О да. Так больно бывает только при жизни. Вся жизнь — непрестанная боль. — И она заплакала.
Придуриваешься, сука. Придуриваешься сейчас передо мной, как раньше перед Флосси Кэрнер, как перед своей дурацкой группой, как перед всеми без исключения. Давай, поплачь, а я плакать с тобой не буду!
Душа мужчины окаменела. Детство стало исходить из него градом слез, закапавших на простыню, покрывавшую тело жены.
— Боль, Морин? Это ложь, переполняющая тебя, принимает форму боли. Скажи хоть слово правды — и станет легче.
— Проваливай отсюда вместе со своими крокодиловыми слезами. Доктор! Доктор! Кто-нибудь, помогите… — Голова заметалась на подушке.
— Успокойся, успокойся. — Я взял Морин за руку, и мои пальцы ощутили слабое пожатие.
— Господи, что ж это делается, — простонала она.
— Все образуется.
— Я только-только пришла в сознание, а ты уже обвиняешь меня. Что я такого тебе сделала? — спросила Морин обиженным голосом младшей сестры.
— Источник твоей боли — ложь. Ложь — причина отвращения, которое ты сама к себе испытываешь.
— Чушь собачья. — И она выпустила мои пальцы. — Отвращение ко мне испытываешь ты. И хочешь моей смерти, чтобы избавиться от алиментов. Но я не умерла. И плевать хотела на алименты.
— Да катись все это к черту!
— Я не против, — улыбнулась Морин и закрыла глаза. Не навсегда. Просто задремала от слабости.
Я вышел в коридор.
В холле реанимационного отделения рядом с Флосси Кэрнер стоял крупный белокурый мужчина; ботинки с квадратными носами начищены до блеска, модный дорогой костюм сидит как влитой. От красавчика так и разило здоровьем. Видно было, что у него-то все в порядке. Типичный детектив, в любом фильме о полицейских обязательно есть такой… Потом я обратил внимание на бронзовый загар и догадался: и этот тоже вернулся из Пуэрто-Рико!
Он протянул мне широкую загорелую руку. Мягкие широкие манжеты рубашки; золотые запонки; уверенное пожатие. Благородство. Спокойствие. Аристократизм. Где она только его подцепила? Чтоб захомутать такого, нужна моча как минимум от герцогини!
— Билл Уокер, — представился плейбой, — я прилетел сразу же, как смог. Что она? Может говорить?
Уокер! Дорогой мой предшественник, обещавший после женитьбы оставить мальчиков в покое, но не сдержавший слова. Бог мой, он просто ослепителен. Я и сам (по меркам ашкенази) далеко не урод, но куда мне до Уокера!
— Опасности нет. Она уже говорит. Почти не отличишь от прежней.
Он улыбнулся тепло и широко, как будто язвительная шутка ему понравилась. А он и не заметил никакой шутки — просто был искренне рад, что Морин жива.
— Да уж, ничего не скажешь, ока умеет выбирать мужчин! — оценивающе разглядывая нас, воскликнула Флосси, тоже несказанно обрадовавшаяся моей информации.
Я вспыхнул. Выбрав Уокера, а потом меня, Морин только показала свою всеядность. А вот как, интересно, мы могли выбрать ее?
— Может быть, где-нибудь выпьем и побеседуем? — предложил Уокер.
— Извините спешу, — ответил я. Такой ответ дал бы Шпильфогелю пищу для размышлений.
— Если будете в Бостоне, — Уокер вытащил из жилетного кармана визитную карточку, — или захотите связаться со мной по поводу Мор, вот мои координаты.
— Благодарю. — Визитная карточка свидетельствовала, что Билл в настоящее время работает на телевидении. Неужели он действительно озабочен судьбой «Мор»?
— Мистер Уокер, — обратилась к нему Флосси, лучась радостью от того, что Морин вне опасности, — мистер Уокер, вы не могли бы… — Она вытащила из сумочки листок бумаги. — Я бы не стала вас беспокоить, но это для моего племянника. Он собирает автографы.
— Как его зовут?
— Вы так добры! Его имя Бобби.
Уокер что-то размашисто написал на листке.
— Питер, — мисс Кэрнер чуть смущенно улыбнулась мне, — может быть, и вы не откажете? Раньше, пока с Морин все было не ясно, я, конечно, не осмеливалась, но сейчас… — Она протянула мне тот же листок.
Я без слов поставил подпись, подумав: ей бы еще автограф Мецика, и будет полный состав. Или тут не глупость старой девы, а ловушка? Очередная западня? Флосси и Уокер, сговорившись, затеяли что-то? А может быть, выполняют чье-то задание? Чье? Поди разберись.
— Кстати, — прервал мои размышления Уокер, — я в восторге от «Еврейского папы». Прекрасный материал. Думаю, вы совершенно верно ухватили смысл моральной дилеммы, стоящей перед американскими евреями. Когда можно ожидать продолжения?
— Сразу же, как только мне удастся вышвырнуть из головы реанимируемую суку.
(Флосси так никогда и не смогла до конца поверить своим ушам.)
— Да вы что? — еле сдержался Билл. Низкий голос глухо дрожал от подавляемого гнева. — Ей через многое пришлось пройти, этой девочке, но все-таки она не сломалась и выжила. Пытается выжить.
— Я тоже немало перенес, дружище. Из-за нее, Билли. — Лоб и щеки покрылись испариной, руки дрожали; давайте поставим памятник «этой девочке».
— Вы-то, конечно, перенесли, — с холодным сарказмом произнес Уокер. — Своя рубашка, как говорится, ближе к телу.
Что относится и к другому белью. — Его губы презрительно дернулись.
— Как?! И это говорите мне вы, который…
— Мистер Уокер, Питер выбит из колеи происшествиями последних дней! — поспешно вклинилась между нами Флосси.
— Будем считать так, — сказал Билл и решительно направился к столику медсестры, крупной симпатичной девушки лет двадцати, до того тактично не обращавшей на нас внимания. — Я Уокер. Доктор Маас…
— Да, да. Пройдите к больной. Только ненадолго.
— Благодарю.
— Мистер Уокер, — приподнялась, заалев, со своего места медсестра, — не дадите ли и мне автограф?
— С большим удовольствием, — ответил он, склонившись над столом, — ваше имя?
— Джекки, просто Джекки. — Медсестра покраснела еще пуще.
Уокер подписался на подсунутом квитке и пошел в палату.
— Кто он? — спросил я у Флосси.
— Разве вы не знаете? — удивилась она. — Муж Морин. Между вами и этим… мистером Мециком.
— И по этой причине все хотят его автографов? — хмыкнул я.
— Вы серьезно?
— Вполне.
— Да он же из бостонской команды «Хантли — Бринклей»[145]! Репортажи с места событий для шестичасовых новостей. Его портрет напечатан на обложке последнего «Спутника телезрителя»! А раньше мистер Уокер играл в шекспировском театре.
— Да он же из бостонской команды «Хантли — Бринклей»[145]! Репортажи с места событий для шестичасовых новостей. Его портрет напечатан на обложке последнего «Спутника телезрителя»! А раньше мистер Уокер играл в шекспировском театре.
— Тогда ясно.
— Питер, я уверена, что не Морин позвала его сюда. Не надо ревновать. Он просто хочет ей помочь по старой памяти.
— И это с ним она ездила в Пуэрто-Рико.
Деморализованная моим справедливым утверждением, Флосси лишь слабо повела плечами. Требовалась иная сила духа, чтобы удерживать в равновесии, как ей явно мечталось, силы натяжения, управляющие нашим сюжетом, в котором мисс Кэрнер увязла по уши. Она следила за коллизиями мыльной оперы; вдруг — бах! — является Фортинбрас. «Уберите трупы». Хорош шекспировский театр!
— В общем… — прервала Флосси затянувшееся молчание.
— И, должно быть, целом.
— Вы правы. В общем и целом, они, я так, во всяком случае, думаю, вместе были в Пуэрто-Рико. А с кем она еще могла поехать? После того, что было у вас с Карен…
— Понимаю, — сказал я, натягивая пальто.
— Но ревность неуместна. Они — как брат и сестра, ничего больше. Просто кто-то близкий протягивает руку помощи. Она давно поняла, клянусь вам, что его волнует только карьера. Он, конечно, может просить ее вернуться, хоть до второго пришествия умолять, но Морин никогда не свяжет судьбу с человеком, для которого не существует ничего, кроме работы. Это чистая правда. А с вами — свяжет. Совершенно уверена.
Выходя из больницы, я не воспользовался телефоном-автоматом, чтобы позвонить адвокату или Шпильфогелю. Я знал, как поступить, я видел выход и поэтому спешил. В квартире Морин на Семьдесят восьмой улице, всего в нескольких кварталах отсюда, наверняка найдутся свидетельства того, что она сознательно заманила меня в капкан. Морин вела дневник. Что, как в нем сохранилось описание аферы с мочой? Предъявим неоспоримую улику Мильтону Розенцвейгу, федеральному судье, стоящему, как одинокий форпост, на защите прав невинных и беззащитных женщин, обитающих в округе Нью-Йорк штата Нью-Йорк. Что скажете, ваша честь, на это — вы, всеми силами отметающий доводы представителей пола, к которому сами принадлежите? Боитесь обвинений в мужском шовинизме? О, я прекрасно помню дело, рассматривавшееся перед моим, — мы с адвокатом пришли тогда в суд заранее. Ответчик — некий Кригель фон Кригель. Когда я вошел в зал, он, грузный бизнесмен лет пятидесяти, с мольбой взывал к вам, отмахиваясь от своего поверенного, пытавшегося утихомирить клиента. Кригель, уверенный в беспристрастности справедливого суда, упрямо гнул свою линию.
— Ваша честь, мне прекрасно известно, что она живет в доме без лифта. Но это не мой выбор. Это ее выбор. На те деньги, которые ей выплачиваются, можно жить в доме с двумя лифтами. Я не могу построить ей лифт.
Судья Розенцвейг, который, благодаря целеустремленности, в годы юности выбрался из нью-йоркских трущоб и закончил юридический факультет; шестидесятилетний Розенцвейг, неплохо держащийся для своих лет низкорослый пузатый борец за изничтожение рода мужского, направляющий указательным пальцем раструб уха в сторону говорящего, словно стремясь не пропустить мимо своей евстахиевой трубы ни слова из потока чуши и глупости, адресованных суду, — судья Розенцвейг сохранял незыблемую высокомерно-презрительную мину. Казалось, престарелый фельдмаршал (пусть и в мантии) выслушивал докучные донесения о действиях войска, и без того ему наперед известных.
— Ваша честь, — не унимался Кригель, — я занимаюсь, как уже говорилось, переработкой птичьего пера. Я покупаю перо, сэр, и я продаю перо. На пере не заработаешь миллионы, что бы она ни утверждала.
— Однако на вас очень приличный костюм от «Хайки-Фримен»[146], — отметил Розенцвейг, явно довольный этим внезапно открывшимся доказательством мужской низости. — Если глаза меня не подводят, он потянет долларов на двести.
— Ваша честь, — отвечал Кригель, протягивая к судье раскрытые ладони, будто предъявляя перья, предназначенные для переработки, — уважая суд, я не хотел являться сюда в обносках.
— Суд учтет это обстоятельство.
— Спасибо, сэр.
— Я не слеп, Кригель. У вас в Гарлеме есть собственность покрупнее той, что имеет Картер, ну, тот, пилюли для печени.
— У меня? Позвольте, не у меня, а у моего брата, Луиса Кригеля. Я — Джулиус.
— А ваша доля?
— Моя доля?
— Это ведь ваша совместная собственность?
— Только в некотором роде, ваша честь…
Затем наступил мой черед. Я не юлил, как Кригель, но Розенцвейг заподозрил бы в намерении обмануть суд хоть Томаса Манна, хоть Льва Толстого — и добился бы от них правды.
— Широко известный соблазнитель студенток… Как я должен это понимать, мистер Тернопол?
— Как гротеск, ваша честь.
— Уточните: вы не пользуетесь широкой известностью как соблазнитель или не соблазняете студенток?
— Я вообще никого не соблазняю.
— Но в исковом заявлении недвусмысленно говорится о ваших успехах на указанном поприще. Почему?
— Не знаю, сэр.
Мой адвокат, сидевший на скамье защиты, одобрительно кивал; инструкции, данные клиенту в такси по пути на заседание, неукоснительно выполнялись: «Ссылайтесь на незнание и непонимание… не выдвигайте встречных обвинений… не называйте ее лгуньей — только „миссис Тернопол“, и все… Розенцвейг очень сочувствует брошенным женщинам… не дайте спровоцировать себя… он туп как пробка и интересуется только буквой закона, а буква закона не одобряет, когда преподаватель трахается со своими студентками». — «Я никогда не трахался со своими студентками». — «Вот и отлично. Так ему и говорите. Внучка Розенцвейга учится в Бернард-колледже, понимаете? В совещательной комнате стоит ее фото. Друг мой, старый хрен исповедует в семейных делах добрый сталинский коммунистический принцип: „От каждого по способностям, каждой по потребностям“ — но с последующим возмездием. Помните об этом, Питер, ладно?» Я помнил; но всему же есть предел!
— Вы утверждаете, — зудел Розенцвейг, — что мистер Иген представил суду ложные сведения и сделал это со слов и при согласии миссис Тернопол. Так или не так?
— Если имеется в виду «широко известный соблазнитель студенток», то именно так.
— Тогда потрудитесь указать, что именно в обсуждаемом утверждении ложно. Я задал вопрос, мистер Тернопол. Жду ответа. Не задерживайте суд.
— Мне нечего сказать. Я ни в чем не чувствую себя виновным…
— Ваша честь, — вмешался адвокат, — мой клиент…
— У меня действительно, — не дал я заткнуть себе рот, — была любовная связь.
— Да? — расцвел в улыбке Розенцвейг, и указательный палец, управлявший ушной раковиной, победно взметнулся ввысь.
— Наконец-то заговорили! И с кем же?
— С девушкой из моей преподавательской группы, с девушкой, которую я любил…
Дальше было неинтересно. Признание решило исход процесса. Розенцвейгу стало ясно, кто виноват. Но на этот раз будет иначе. Откроется, на ком в самом деле лежит вина. И тогда я скажу! Я все смогу сказать!
Я скажу: «Ваша честь! Вы помните, конечно, что при прошлых наших встречах в суде я не выдвигал никаких обвинений в адрес миссис Тернопол. Мы с адвокатом решили, что это было бы некорректно и в конечном счете бессмысленно, ибо никаких вещественных доказательств чудовищного обмана, предпринятого в моем отношении, тогда не имелось. Мы с пониманием отнеслись к тому, что вы, ваша честь, не примете и не можете принять ничем не подкрепленных заявлений. Но сейчас, судья Розенцвейг, у нас есть собственноручное письменное свидетельство истицы, извлеченное из ее дневника. Итак, в марте 1959 года она путем сговора приобрела в Нижнем Ист-Сайде за два доллара двадцать пять центов (наличными) мочу у беременной негритянки (приблизительно сто граммов). Мы также располагаем неоспоримыми доказательствами того, что вышеуказанное мочевыделение было сдано для теста на беременность в аптеку на углу Второй авеню и Девятой улицы; при этом истица подложно представилась как миссис Тернопол»…
Нет, я не потерял память. Я прекрасно помнил неоднократные утверждения адвоката, что никакие свидетельства ее обмана не облегчат моего положения. И все-таки надеялся. Я найду, найду доказательства — и это заставит Морин притихнуть, заткнуться, исчезнуть из моей жизни! Хватит Питеру Тернополу выступать в роли исчадия ада, искателя приключений, безответственного мужа-дебошира, разрушителя домашнего очага в пекущемся об этом очаге государстве!
И действительно, повезло. Дверь ее квартиры, взломанная полицейскими, была приоткрыта; вокруг — никого. Да здравствует небрежение служебными обязанностями, царящее в городе городов! Я потоптался перед входом, проверяя реакцию соседей, — никто из них и не подумал выглянуть. Слава всеобщему безразличию Большого Яблока, в котором яблоку негде упасть! Вошел. Пушистая персидская кошка спрыгнула откуда-то на пол, приветствуя визитера. Здравствуй, Делия, приятно познакомиться. Между прочим, Морин, ничего изысканного в этой пушистости нет. А я и не говорю, что есть, — по привычке принялась отбрехиваться она, — изысканность в «Золотой чаше»[147], а тут жизнь, не возвышенное искусство.