Моя мужская правда - Рот Филип 38 стр.


— Пусть ты прав. Ну и что? Тебе-то какое дело?

— Ха! Все, происходящее со мной, — ее дело, и дело судьи Розенцвейга, и дело психотерапевтической группы, и дело дружков-приятелей! Меня застукали с Карен и отправили в ад. А она преспокойно удовлетворяется с открывашкой — ну и на здоровье?

— Кажется, ты собираешься предъявить эту улику суду… Тебя же засмеют, Питер. Примут за умалишенного. Им ничего другого не останется. Вот уж безумие так безумие! Ладно, выложишь консервный нож на судейский стол — а дальше?

— Есть еще дневник!

— Сам ведь говорил: в нем ничего особенного.

— Я его всего лишь пролистал.

— А прочтешь внимательно — и вовсе потеряешь разум. Станешь еще ненормальнее, чем сейчас!

— Я АБСОЛЮТНО НОРМАЛЕН.

— Вы оба два не в себе. С меня хватит, а то стану третьей.

— Сьюзен дрожала от волнения. — Никакого овалтина не хватает. Пойми, Питер, я больше так не могу. Ты невыносим.

— Еще как!

— А что полиция?

— Глазами хлопает. Ты лучше посмотри!

— Это же консервный нож.

— Ничего себе нож! Она им мастурбировала! Я проверил. Обрати внимание на железяку. Сколько удовольствия она, должно быть, получала! Какой экстаз! Сядет перед зеркалом и…

— Откуда он у тебя, Питер?

— Из ее дома, из прикроватного столика. — У Сьюзен в уголках глаз набухло по слезинке. — Ну вот, ты опять собралась плакать. Не веришь мне, что ли? Тут вся суть в железяке. Ведь мужчина для Морин — орудие пытки. Еще пострашнее консервного ножа.

— Ничего не понимаю. Как он у тебя оказался?

— Я же сказал: нашел в ящике ночного столика.

— Унес из ее квартиры?

— Да!

Последовал подробный рассказ о происшествиях дня. Потом Сьюзен, не говоря ни слова, ушла на кухню и занялась своим овалтином. Я поплелся следом.

— Слушай, не ты ли твердила, что нельзя покорно и безропотно сносить все ее закидоны? — (Молчание.) — Вот я и отбросил покорность. Возроптал. — (Молчание.) — Мне надоело считаться главным на свете половым извращенцем, виновным во всем и вся.

— Ты сам возложил на себя несуществующую вину. Никто не считает тебя ни в чем виноватым.

— Ах, не считает! И поэтому я должен до конца дней содержать ненавистную женщину, на которой был женат всего три года? И поэтому мне не дают развестись с ней? Потому что я один считаю себя виноватым, да? Нет, один я считаю себя невиновным!

— Если так, зачем занимаешься мелким воровством?

— А как быть, когда мне на слово никто не верит?

— Я верю.

— Но не ты ведешь процесс! Не ты принимаешь решения, имеющие силу закона в штате Нью-Йорк! Не ты сжимаешь клыки на моей глотке! Так что я не мог поступить иначе.

— И какой же тебе толк в консервном ноже? Откуда известно, что она использовала его именно так, а не иначе? А если даже так? Вероятнее всего, Питер, она им открывала консервные банки.

— В спальне перед сном?

— А что, в спальне перед сном открывать консервные банки категорически запрещается?

— Заниматься любовью на кухне тоже, в принципе, можно. Но обычно выбирают другое помещение. Этот консервный нож — дилдос, Сьюзен, муляж члена, нравится тебе такая идея или нет. Морин, во всяком случае, она нравилась.

— Пусть ты прав. Ну и что? Тебе-то какое дело?

— Ха! Все, происходящее со мной, — ее дело, и дело судьи Розенцвейга, и дело психотерапевтической группы, и дело дружков-приятелей! Меня застукали с Карен и отправили в ад. А она преспокойно удовлетворяется с открывашкой — ну и на здоровье?

— Кажется, ты собираешься предъявить эту улику суду… Тебя же засмеют, Питер. Примут за умалишенного. Им ничего другого не останется. Вот уж безумие так безумие! Ладно, выложишь консервный нож на судейский стол — а дальше?

— Есть еще дневник!

— Сам ведь говорил: в нем ничего особенного.

— Я его всего лишь пролистал.

— А прочтешь внимательно — и вовсе потеряешь разум. Станешь еще ненормальнее, чем сейчас!

— Я АБСОЛЮТНО НОРМАЛЕН.

— Вы оба два не в себе. С меня хватит, а то стану третьей.

— Сьюзен дрожала от волнения. — Никакого овалтина не хватает. Пойми, Питер, я больше так не могу. Ты невыносим.

Взгляни на себя со стороны! Носишься с консервным ножом, как с писаной торбой!

— Ах, невыносим?! Уж какой есть. И останусь таким, пока не добьюсь своего. Да чтоб у меня яйца отсохли!

— Питер! Ты никогда раньше так не выражался. Успокойся! Я люблю тебя.

— А я себя не люблю.

— В этом-то и ужас.

— Ужас в том, что я не могу добиться справедливости. Но добьюсь. Сейчас или позже. И плевать на средства. Если тебя это не устраивает, я уйду.

— Ты можешь думать о чем-нибудь кроме развода?

— Не могу. В грязи, которой меня окатили, нельзя думать о чистом и быть любимым.

— Тогда, наверное, тебе лучше…

— Уйти?

— Да.

— Вот и прекрасно, — промямлил я, потрясенный ее небывалой решимостью, и направился к двери.

Сьюзен молчала.

Я ушел с консервным ножом и дневником.

Расположившись в спальне своей квартиры (в гостиной все еще пахло), я провел бессонную ночь за чтением интимных записей жены. Захватывающее занятие. Стиль то ли пародийный, то ли безумный. Отдельные, ничем не связанные эпизоды. Клочки мыслей. Фразы, обрывающиеся на полуслове. Смесь невежества и самообольщения. Мыльная опера «Жизнь женщины». Впрочем, дневники больших писателей тоже иногда разочаровывают: не всегда и не каждому удается придать собственной личности такую же гармоничную завершенность, как художественному произведению. А Морин хотела стать писательницей. Я даже был слегка удивлен (только слегка), обнаружив, сколь настойчиво мечтала она о литературной карьере. Вот лишь несколько примеров: «Не буду напрасно оправдываться за то, что долго ничего не записывала: Вирджиния Вулф тоже порой не притрагивалась к дневнику месяцами». Или: «Я должна описать странное событие, случившееся сегодня утром в Нью-Милфорде; оно, уверена, могло бы лечь в основу отличного рассказа; осталось только найти для этого время». Или: «Сегодня впервые поняла (о, эта проклятая наивность!), что опубликуй я рассказ или роман, П. сгорел бы от ревности к сопернику. Разве можно доводить П. до такого состояния? Щадя его, я упускаю возможность за возможностью, но иначе нельзя».

Кроме записей, в дневнике находился добрый десяток газетных вырезок, они были приклеены скотчем к отдельным листам, вложенным в тетрадь. Различные упоминания обо мне (период «Еврейского папы», первый год нашей семейной жизни). Рецензии. Сообщение в «Таймс» о смерти Фолкнера с перепечаткой его многословной и малосодержательной Нобелевской речи. Последний абзац подчеркнут: «Голос поэта не может быть простым эхом, он должен стать опорой, основой, помогающей человеку выстоять и восторжествовать». На полях — пометка: «П. и я?» Вероятно, Морин собиралась обдумать пророческий пассаж особо.

Особенно интересна для меня была запись о визите Морин к Шпильфогелю. Я знал об этом посещении от доктора. Два года назад миссис Тернопол без предварительной договоренности явилась к нему под конец рабочего дня, чтобы посоветоваться, «как вернуть Питера». По словам психотерапевта, он порекомендовал ей вовсе отказаться от этой идеи. «Я готова на все, — ответила Морин. — Надо продемонстрировать силу — продемонстрирую. Слабость — пожалуйста. Лишь бы был результат».

Версия другой стороны:


29 апреля 1964 г.

Я должна подробно описать вчерашний разговор со Шпильфогелем, а то забуду подробности. Он сказал, что я допустила только одну серьезную ошибку, а именно: призналась во всем П.

Не спорю. Меня привела в отчаяние его интрижка со студенточкой, вот тормоза и отказали. Иначе этого не случилось бы. Теперь у П. есть определенные основания не доверять мне. Шпильфогель сказал, что предполагает, как поведет себя муж, сойдись мы снова: станет изменять мне направо и налево, Ш. опирается в выводах на свои профессиональные знания о психике творческих людей; не мне судить, прав ли он, советуя «побороть» чувства к П. и найти кого-нибудь другого. Я сказала, что слишком стара для этого; он отмел «хронологически-возрастные» критерии и сделал комплимент на предмет моей внешности: «очарование, привлекательность плюс пикантность». Счастливого брака с актером или писателем вообще быть не может, говорит Ш., «они все одинаковые». Он упомянул в качестве доказательства лорда Байрона и Марлона Брандо. Неужели Питер такой же? Пытаюсь разобраться. Практически ничего не могу делать. Ш. еще сказал, что наш случай — проявление писательского нарциссизма, полной зацикленности на собственной персоне. Я рассказала ему теорию, выработанную совместно на групповой психотерапии: П., боясь проявить несостоятельность с женой, решил «попрактиковаться» с зависимой от него партнершой, чтобы укрепиться в сознании своей силы и непогрешимости. Ш., кажется, заинтересовался. Но П., заверил Ш., всегда теперь будет ходить вокруг и около моей маленькой хитрости, «рационализируя» таким образом неспособность любить жену — и вообще кого бы то ни было. Это омертвение чувств характерно для нарцисстического типа. Интересно, что говорит Ш. Петеру обо мне?

Прочитав запись от 29 апреля, я задумался, как легко и просто разбираются в моих побуждениях, в моей семейной жизни все кому не лень — все, кроме меня. Морин, Морин, напрасно ты жертвовала литературной карьерой, щадя самолюбие мужа. Лучше бы царапала бумагу, чем изо дня в день когтить мою душу! Бумага стерпит, а на живой шкуре остаются шрамы.

Боже, неужели ты и впрямь думала обо мне? Это даже трогательно. Только — правда ли?

Несколько раз за ночь я откладывал дневник и принимался за Фолкнера. «Я верю, что человек не просто выстоит, он восторжествует. Он бессмертен не потому, что никогда не иссякнет голос человеческий, но потому, что по своему характеру, душе человек способен на сострадание, жертвы, непреклонность». Я перечитал Нобелевскую речь от начала до конца и подумал: «О чем вы толкуете, мистер? Вы, написавший „Шум и ярость“, вы, сочинивший „Святилище“, — о чем это вы теперь?»

Временами я поглядывал на «Юниор № 5», инструмент для самоудовлетворения, суррогат члена. Не поленился сравнить со своим, подлинным. Ну, кто из вас не просто выстоит, но восторжествует? Разумеется, подлинность. Она всегда выше любой, даже самой изощренной, имитации. Так и скажем Шведской академии, если до этого дойдет дело!

Сколько желчи кипело во мне в эту ночь! Сколько всплывало горьких вопросов! Что мне делать с консервным ножом? С дневником? С признанием признания? С самим собой — не человеком вообще, а с Питером Тернополом? Кто даст ответ?

«Будьте терпимы», — говорит Шпильфогель. «Выбрось все из головы», — говорит Сьюзен. «Никуда не денешься, — говорит адвокат, — она женщина, а вы мужчина». — «Никаких сомнений?» — спрашиваю я. «Вы писаете стоя — значит, мужчина». — «А если стану присаживаться?» — «Слишком поздно, уже ничего не изменишь», — отвечает он.


Прошло шесть месяцев. Мы со Сьюзен позавтракали, я просмотрел «Таймс», добрался до своей квартиры и едва начал работу (унылый привычный просмотр фрагментов ненаписанного романа, жалкое копошение в коробке из-под винных бутылок), как зазвонил телефон. Флосси Кэрнер сообщила о смерти Морин.

Я не поверил. Очередной трюк. Хотят спровоцировать на рискованное высказывание, записать его на магнитофон и представить суду при очередном слушании об увеличении алиментов. Если я скажу: «Вот здорово!» или что-нибудь вроде этого, Розенцвейг и иже с ним удостоверятся, что Питер Тернопол как был, так и остается социально опасным типом, и, дабы обуздать его разрушительное либидо, необходимо применить еще более строгие дисциплинарные меры. Нет, больше меня не проведешь!

— Ах, умерла?

— Да. Погибла в Кеймбридже, штат Массачусетс. В пять часов утра.

— Погибла? Кто же ее погубил?

— Машина врезалась в дерево. За рулем сидел Билл Уокер. Ой, Питер, — сказала Флосси, сдерживая плач, — как она любила жизнь!

— Значит, умерла… — Меня начал бить озноб.

— На месте. По крайней мере, не мучилась… И почему только она не пристегнулась?

— Что с Уокером?

— Ничего страшного. Ушибы. Но «порше» — всмятку. А ее голова… ее голова…

— Что там с головой?

— Морин врезалась лицом в ветровое стекло… Не надо было ей туда ехать. Мы в группе пытались ее отговорить, но она так сильно переживала…

— Из-за чего?

— Из-за рубашки.

— Какой рубашки?

— Мне трудно говорить об этом. Не подумайте, я его не обвиняю…

— О ком вы, Флосси?

— Питер, оказалось, что Билл Уокер — бисексуал. Морин раньше не подозревала. Она… — Флосси разрыдалась, а я до боли сжал челюсти, чтобы зубы не клацали друг о друга. — Она подарила ему рубашку, шелковую. Просто так. А размер не его, так он, во всяком случае, объяснил. Можно было бы поменять в магазине на другую, подходящую, но Билл не поменял, а передарил рубашку своему другу, с которым… Ну, вы понимаете. Морин решила встретиться с Уокером и все высказать в глаза. Потом, наверно, выпили — они встречались на какой-то вечеринке…

— Так.

— Тут уж нечего искать виноватого.

Значит, правда. Морин больше нет. На самом деле нет. Она мертвым-мертва. Так мертва, как бывают мертвы только мертвые. Морин умерла. Скончалась. Отошла в мир иной. Окочурилась. Сдохла, сука.

— Где тело? — спросил я.

— В Бостоне. В морге. Я думаю… мне кажется… Питер, вам надо забрать ее. Отвезти в Элмайру. Кто-то должен сообщить матери… Я не могу, нет. Сделайте это, Питер!

Питер заберет тело. Питер перевезет его в Элмайру. Питер поговорит с матерью… Если вы до сих пор не лгали, Флосси, если вы не участница лучшего из розыгрышей, задуманных и осуществленных Морин Тернопол, и не приглашенная на роль второго плана звезда в мыльной опере, поставленной радиовещательной сетью для психопатов, — то зачем Питеру все это надо? Зачем ему забирать, перевозить и говорить? Пусть тело спокойно лежит себе и разлагается!

Но я все еще не был уверен, что наш разговор не записывается на магнитофон и не попадет в конце концов к судье Розенцвейгу, и поэтому вздохнул:

— Конечно, Флосси, я заберу ее. Вы поедете со мной?

— Если вам так удобней… Я так любила ее! А она так любила вас, вы даже представить себе не можете, как она к вам относилась!

Тут разговор прервался, потому что Флосси зарыдала горько и отчаянно, буквально завыла, и сомнения в ее искренности оставили меня. Кое-как успокоив мисс Кэрнер, я сговорился приехать к ней для детального обсуждения планов через час и позвонил своему адвокату за город, где он по обыкновению проводил уикенд. Мне требовалась консультация.

— Если она погибла, то я больше не женат, верно?

— Друг мой, вы — вдовец.

— Иного толкования быть не может?

— Смерть есть смерть.

— Даже в штате Нью-Йорк?

— Даже в штате Нью-Йорк.

Потом я связался со Сьюзен.

— Хочешь, я приду? — так она спрашивала всегда, когда не знала, что сказать.

— Не надо. Оставайся дома. Мне надо еще кое с кем поговорить. Позже перезвоню. Мы с Флосси Кэрнер едем в Бостон.

— Зачем?

— Забрать тело из морга.

Зачем?

— Я перезвоню позже.

— Может быть, мне все-таки прийти?

— Нет, нет. Я в порядке. Чуть-чуть знобит, и больше ничего. — По правде говоря, зубы продолжали выбивать мелкую дробь.

Я только набирал номер Шпильфогеля, а Сьюзен уже оказалась тут как тут. На крыльях, что ли, прилетела со своей Семьдесят девятой улицы? И десяти минут нельзя побыть одному за письменным столом… «Я не могла не прийти, — шепнула она, погладив мне щеку, — я просто посижу рядом».

— Доктор Шпильфогель, простите, что беспокою вас в выходной. Кое-что случилось. По крайней мере, так сообщили. Если это и плод воображения, то не моего. Флосси Кэрнер, она с Морин в одной психотерапевтической группе, позвонила и сказала, что миссис Тернопол погибла в Бостоне сегодня рано утром. Автомобильная катастрофа. Я вдовец.

— Боже праведный! — ахнул Шпильфогель.

— Она ехала с Уокером. Врезалась головой в ветровое стекло. Умерла мгновенно. Помните, я рассказывал, как она в Италии выхватывала руль у меня из рук? А вы еще не верили! Мол, не может быть, чтобы она намеренно хотела разбить машину. И вот видите. Господи, в каком бешенстве была тогда Морин! Разъяренная тигрица. Это случилось по дороге из Сорренто, не забыли? А теперь она добилась-таки своего. Но на этот раз не я оказался рядом.

— Вы говорите так, словно знаете все подробности, — удивился Шпильфогель.

— Я всего лишь предполагаю. Но она мертва. Если меня, конечно, не обманули.

— Зачем же вас обманывать?

— Не знаю. Но все так нелепо! Трудно поверить. Впрочем, как и в то, что было раньше.

— Да уж, непредсказуемая женщина. Смерть под стать жизни.

— И тихони порой умирают самым непредсказуемым образом. А иной сорвиголова тихо завершает век в старческой постели. Вам не кажется, что гибель Морин — очередная уловка?

— Уловка? Чего ради?

— Ради алиментов. Я, стало быть, расслаблюсь, утрачу бдительность, и тут…

— Ну, не думаю. А вот расслабиться вам действительно не мешало бы.

— В самом деле: ведь я теперь ото всего свободен!

— Я этого не говорил. Но расслабиться пора.

Потом я позвонил брату. Сьюзен, так и не сняв пальто, сидела на стуле, плотно прислонившись к спинке, руки на коленях ладошками вниз. Паинька в детском саду. Ее поза почему-то тревожила меня, но наплыв событий не позволял анализировать мимолетные ощущения. Но все-таки: почему она не сняла пальто?

— Моррис?

— Он.

— Морин умерла.

— Вот и славно, — ответил брат.

По-твоему, славно? А по-моему… Как бы там ни было, я теперь ото всего свободен!

Следующий звонок — в справочную службу Элмайры, узнать телефон тещи. Бывшей.

— Миссис Чарльз Джонсон?

— Точно.

— Это Питер Тернопол. Боюсь, у меня печальная новость. Морин умерла. Погибла в автокатастрофе.

Назад Дальше